Лондон: время московское — страница 39 из 75

Гость огляделся и, поправив на носу очки, закрепил их пальцем, словно бы приклеил к нужному месту.

— Здесь проживает Филипп…? — он назвал мою фамилию, и тетка Ира кивнула:

— Здеся он. Проживает… все мои силы проживает! Кожаный человек еще раз утвердил на месте непослушную перемычку и начал объяснять тетке Ире, что меня хочет усыновить один очень богатый и влиятельный человек. Ей всего лишь нужно подписать некоторые бумаги, и она сможет получить за свое согласие немаленькую сумму.

Тетка Ира недоверчиво слушала:

— А на кой он влиятельному-то? Золотой, что ль? Он, слышь, по ночам ссытся.

Кожаный человек сдернул с носа непокорные очки и, честное слово, хотел швырнуть их в тетку Иру, но передумал и вежливо спросил, согласна ли гражданочка такая-то расстаться со своим племянником.

Вечером мы сидели за столом, и тетка Ира с особенным чувством пела мой любимый «жемымо». Василек смотрел на меня подозрительно, как на полную бутылку, которая только что была пустой. Димка шлялся где-то до поздней ночи, пришел, когда я уже спал.

А потом началась моя новая жизнь, за которую, как я полагал, следовало благодарить Паштета. Таинственный усыновитель повелел отправить меня в частную школу для мальчиков в Лондоне, и через месяц кожаный человек, велевший называть его Андреем Сергеевичем, уже должен был лететь со мной в Англию. Был июль, но я сумел попрощаться со всеми своими 300 школьными знакомыми — я даже Белокобыльской предложил писать мне письма, и она милостиво согласилась. Усики ее совсем не портили, она превращалась в симпатичную девушку. Но что мне было до этой девушки? Главное — передать новый адрес Стелле.

Дверь открыла Надежда Васильевна, в белом махровом халате. Провела меня в комнату, уселась в кресло. Бледные ноги, которые я предпочел бы не видеть, она, как специально, закинула одну на другую. Голубые вены, разрисовавшие кожу, были похожи на дождевых червей.

— Ты едешь в Англию? — удивилась Надежда Васильевна. — Я бы поняла, если бы туда поехала какая-то девочка.

— А Стелла дома? — спросил я. На мне — в июле! — был совершенно новый костюм из кусачей серой шерсти, был даже галстук, завязанный лично Андреем Сергеевичем.

— Стелла гостит у приятельницы, — сказала Надежда Васильевна и все-таки укрыла своих червей полой халата. — Могу передать, что ты заходил, но ее это навряд ли заинтересует.

Я так и не решился отдать странной старухе бумажку с адресом. Тем удивительнее было, что Стелла все же написала мне в Англию и даже прислала свою фотографию — подобные портреты в земляных, ретро-коричневых тонах делали в те годы в Доме быта. Я выслал свою карточку — на фоне «Катти Сарк», с серьезным лицом. Снимал меня лучший друг — Джонни Эшвуд.

Как быстро забылось все, что было у меня до Англии! Даже когда пришло письмо от тетки Иры (адрес на конверте вывела рука Андрея Сергеевича) — она писала, что Димку застрелили на разборках, а Василька посадили за кражу, которой он, конечно же, не совершал, — даже тогда я воспринял эти новости так, будто услышал их из телевизора — и они касались кого-то другого, не меня. Я хорошо учился, раз в год фотографировался — этого требовал таинственный покровитель, занимался греблей, изживал русский акцент. Единственное, что я позволял себе делать в память о прошлом, — это читать в библиотеке старые российские газеты. Однажды на глаза мне попалась заметка о том, что бывший криминальный деятель из Екатеринбурга, Петраков по кличке Паштет, был взорван вместе со своим хозяином К-вским по кличке К… в вертолете, в окрестностях озера Балатон. Паштета и К… грохнули два года назад, когда я только привыкал жить в Англии.

Конечно, меня и прежде волновал вопрос: кто был моим таинственным покровителем? Кто взял меня под опеку? Но Андрей Сергеевич вел себя еще извилистее обычного, когда я пытался разузнать у него хоть что-то об этой личности. Я не сомневался, что опекун — это Паштет, спасенный мной от калаша, но оказалось, что Паштет давным-давно качался на небесных качелях и даже, может быть, крутил на них «солнышко»…

Чем старше я становился, тем чаще обо всем этом думал. Стелла, с которой мы переписывались время от времени, рассказывала, что Надежда Васильевна хочет отправить ее в Сорбонну. Но за год до окончания школы ее странная бабушка умерла.


Я не понимал, зачем мне ехать в Екатеринбург на похороны Надежды Васильевны — ведь я не полетел туда, даже чтобы проститься с Димкой! Но Андрей Сергеевич настаивал, и поэтому я попросил мать Джонни проводить меня в Хитроу. Мне очень нравилась мама моего друга. У нее было еще два мальчика, младше нас с Джоном, и взрослая дочь — она жила где-то в Уэльсе.

— Как вы считаете, мэм, девочки лучше мальчиков? — спросил я по дороге. Мы, конечно, собрали все лондонские пробки.

Миссис Эшвуд расхохоталась — у нее был смех точь-в-точь как у Джонни.

— Что за глупые фантазии, русская душа? — так она звала меня после одной истории, литературного вечера, посвященного моими заботами Достоевскому. — Мужчина и женщина — две части одного целого. Что лучше, правая половина яблока или левая?

Миссис Эшвуд обладала неортодоксальным мышлением, клянусь, если бы она не была мамой моего друга, я бы на ней женился.

— Знаешь, русская душа, — сказала миссис Эшвуд, пока мы с ней бежали на регистрацию рейса, — с девочками женщинам проще, особенно простым женщинам. Девочки — в той же системе интересов. А мальчики… Им нужно так много! С ними нужно общаться, и еще — их обязательно нужно любить!

Добрая миссис Эшвуд громко чмокнула меня в лоб и подтолкнула к выходу.


Из-за меня похороны отложили на два дня, и мы с Андреем Сергеевичем мчались в крематорий как на пожар. Надежда Васильевна лежала в гробу — белом, как у невесты. На лбу у нее была повязка, но не с молитвой, как у православных, а со словами «Так умирает Надежда».

Стелла схватила меня за руку, и я почувствовал, что не смогу отцепить ее пальцы — они были как ленты, привязанные тройными узлами к спинке стула.

Бухнула дверь, гроб ушел в печь, будто участвовал в спектакле с крутящимся полом и сменой декораций. Мы вышли из зала, Стелла не плакала, но глаза ее блестели.

Андрей Сергеевич протянул мне конверт — я видел в его лице облегчение, что сейчас он может наконец открыть правду.

Буквы скакали перед глазами как черти.

… августа… города Екатеринбурга… официально удостоверяю…

Это было свидетельство об опеке и еще какие-то бумаги, подтверждавшие, что Надежда Васильевна X. была моей опекуншей, она же оплачивала учебу в Англии. Последний листок в конверте — даже не листок, а крошечная бумажка, на каких пишут записки неважным людям:

«Девочки — лучше! Пусть у вас родится дочка. И не вздумай обижать Стеллу, а то я приду к тебе в кошмарах и замучаю до смерти».

Я боялся смотреть на Стеллу, чувствовал, что ее рука опять впилась в мою — пальцы у нее были холодные и почему-то колючие, как чертополох, символ Шотландии.

— Не сработал ваш оцинкованный таз, — сказала Стелла. — Надежда Васильевна хотела напугать меня, а я, назло ей, влюбилась. А ты? Ты любишь меня?


Вечером, после недолгих, но все равно утомительных поминок, я вышел из Семёры — она была теперь облезлой, странно маленькой. «Березки» уже не было, на ее месте стоял актуальный по тем временам «пивной стол». На Белореченской я поймал частника, и тот, под Аллу Пугачеву и вонь соляры, повез меня на Широкореченское кладбище. Частник ехал вкругаля, его явно вдохновил британский пиджак. Высадил он меня у главного входа на кладбище, и я довольно долго бродил среди могил, пока не вышел к «аллее героев». Надгробные памятники в полный рост, портреты братков — с ключами от «мерседесов», цепями на шее и клятвами «не забыть». Димкина могила нашлась здесь же, его удостоили вполне приличного памятника с портретом. Брат смотрел на меня, глаза в глаза. На полысевшем венке спала, уютно свернувшись, серая, как гранит, собака. Ее не будили ни мои вздохи, ни удары далеких лопат, ни чье-то ясное пение, прилетавшее издалека:

Сад весь умыт был весен-ни-ми ливнями,

В тем-ных овра-гах стоя-ла вода.

Боже, какими мы бы-ли наив-ны-ми,

Как же мы молоды были тогда!..

Валерий Панюшкин. Слепая и немой



Первым начинает чайник. Раньше, когда чайники кипятили на огне, песенка у них была долгой и тихой. У современных электрических чайников песенка бурная и короткая: сквозь ветер! сквозь бури! свинцовое море! рваные тучи! бледное солнце! — что-то такое он поет и, быстро допев, звякает. И вот уж когда он звякает, тут вступает Слепая.

— Да, блин, а что? — говорит мне Слепая. — Не веришь? Я его сначала по запаху узнала, точно. Комната была большая, все разговаривают, а он-то, блин, молчит! Но я сразу поняла, что по голосам-то в комнате как будто пятеро, а по запаху — шестеро.

Не надо только думать, будто от Немого дурно пахнет. Когда бездомный отмыт, пострижен, побрит, избавлен от вшей и чесотки, когда у него есть чистая одежда и чисто прибранная комната, пусть даже и на шестерых, у него уже не будет того ужасного запаха, который заставляет вас воротить нос при виде бездомных на улице. Немой не пахнет ни мочой, ни водочным перегаром, ни застарелым потом, ни опасными болезнями. Но он пахнет бездомностью. Это сухой и грустный запах, похожий на запах травы. Бездомностью пахнет каждый бездомный, но запах ее у всех разный, потому что и бездомность — разная. Кто-то прокутил свою жизнь буйно и весело. Кто-то стал жертвою преступления, кто-то, наоборот, совершил преступление и решил скрываться, кто-то тяжело заболел, а у кого-то, наоборот, болезнь унесла близкого человека, на котором, оказывается, держалась вся жизнь.

Слепая стала бездомной по любви. По юношеской отвергнутой любви. Так она рассказывает, если не врет.

— Влюбилась, как дура, а он-то и не захотел. Даже разочек не захотел, блин. Видно, брезговал, блин, что слепая.