Лондон: время московское — страница 51 из 75

Я-то? Я? Да про меня в общаге у кого ни спроси! Да я. Да еще бы… Конечно. Все-таки… Э-э… Короче, в общем, я… М-м… Хм-м. Я к тому времени уже видел один фильм на эту тему (не как сейчас — заходи без регистрации, а на дому, кому зря не показывали), и целовался в общаге, и, когда ходили в увольнение в общагу к медичкам — пару раз, и даже обнимался с одной целую ночь на техническом этаже, куда поднимал лифт (и откуда она узнала про этот этаж?), только скромная очень оказалась, ничего мне не позволила, подрабатывала, кажется, на транспорте — иначе почему старшекурсники называли ее «Трамвайное депо»? — и я читал даже про то, что надо считать фрикции и совершать вращательные движения тазом, я себе всё хорошо представлял. В целом. И, наверное, я бы даже и…

Горнолыжница спала, одеяло мерно вздымалось на ее груди. Не знаю, по какой причине, но я почувствовал облегчение, вот и посплю, мне завтра к восьми — дембелям уже отменили военную кафедру, но завтра попросили всех прийти, чтобы прощальный раз «Здравжелаю товамайор!», я корчился как гусеница, прижатая спичкой, пытаясь устроиться на сон, но сталинисты, устраивавшие профилакторий, знали, как обеспечить абсолютный покой, — второй на кровати не помещался никак, я и так пристраивался, и изгибался, пытался катнуть горнолыжницу на бок — нет, а вот так и — замер на краешке, вернее — повис, держась за кроватную спинку быстро устающей рукой, руки придется менять, вот ночка! Прошла вечность, вторая, еще одна, да я уже задубел без одеяла и встал одеться, горнолыжница, словно этого и ждала, раскинулась посвободней, полностью заняв кровать, а я стоял над ней в тупом раздумье — что здесь делает этот человек? Да еще военная кафедра… Меркли мои победы в этой тоскливой ночи, я выглянул в коридор: дежурная спала на диване для любителей газет, но сразу же подняла голову.

Я бесшумно занял жесткое кресло в коридоре, скрываясь от дежурной за столбом, и смотрел на стену, часы: игольчатые единицы, двоечки крючков, кочерги семерок, восьмерочные пенсне — с таким вниманием, с каким смотришь, бывает, и уже забываешь на что; вставал побродить, согревая себя объятьями, за окнами к фонарям жались черные озера асфальта, сквозь хрипенье часов скреблась дворницкая лопата, голова кивала сама собой, словно я с птичьей дотошностью клевал следующего мимо жучка, а еще на военной кафедре требовали короткой стрижки, чтобы беспрепятственно налезал противогаз, в основном я двигал взглядом часовую стрелку, сдерживая в себе порыв встать на кресло и помочь ей рукой, ждал, когда стрелки вытянутся пропеллером — шесть утра, от нечего делать — взялся бриться, вычистил зубы до крови, мылся, тыкал пальцами в уши, дышал в казенное полотенце, все рано, но — если очень и очень медленно собираться, то пора; едва шевелясь в тесной вате невыспавшегося тела, я застегивал на себе ненужные вещи — горнолыжница, голые плечи, когда она успела снять всё, проснулась, улыбнулась радостно — не ожидал, потянулась за голову руками и, выворотив следом из-под одеяла свои прелести, притворно ойкнула и перевернулась на живот, лукаво взглянув на меня:

— Приходи скорей. Буду ждать и скучать.

Поцеловал не глядя, как покойника. Как ее зовут?

Военный билет взял, студенческий взял. Проездной (кто не помнит ужаса: сегодня же первое число, а я не купил проездной!) взял.

— Закрой дверь за мной.

Встретился только спортсмен, он возвращался с пробежки и утирал шапочкой лоб, дверь пихнула меня во мрак, я побрел, проминая ледяной целлофан на лужах, главное здание оставалось за спиной, облитое рыжими потеками фонарного света, перепоясанное вразнобой гирляндами горящих окон — как новогодняя ель, оставленная до весны гнить, я останавливался у газетных стендов — в старину на улицах вывешивали свежие газеты, и шел — в сонный автобус, в свободные лавки утреннего метро, в блаженное покачивание, на военную кафедру, после первой пары все ломанутся в буфет, а я прилягу на стол спать, лысый майор бубнил на кафедре:

— Бактериологическое оружие — это тараканы, бактерии…

— Мыши, — подсказывали «с первой парты».

— Ну что мыши, — насупился майор. — Если много мышей, можно сделать колбасу. Запишите в общих тетрадях.

Еще одно теплое название из далекого заспинья — «общая тетрадь», я сидел, полностью поглощенный поисками источника солнечного зайчика, равномерно и бессмысленно качавшегося на стене, повторяя чье-то исполинское дыхание, когда в аудиторию засунулся майор с повязкой дежурного, отмеченный прямым попаданием родимого пятна, угодившего в скулу и разбрызгавшегося на шею и щеку, я раскрыл пошире липкие глаза и почему-то приподнялся.

— Ты? — майор уважительно присвистнул. — Дуй в профилакторий.

Я проснулся. Значит, горнолыжница все-таки не заперлась.

Приказ висел на кухне, над окошком для раздачи еды: такого-то и такую-то отчислить из профилактория за аморальное поведение, дежурная дремала, накрывшись газетой, я побарабанил пальцами по столу — она так испугалась, что начала нервно перебирать звонкие связки ключей.

— Я тот, что из шестьсот пятой.

Ей словно жахнула молния в зад, вскочила, гадливо ухватила меня за запястье — к главврачу!

— Он еще улыбается! — главврач семидесяти одного года брякнула на стол очки. — А мы с утра — плачем!

Плакала она с маленькой стеснительной медсестрой, которой я быстро подмигнул, — медсестра, перекрестившись, с усердием взялась заполнять какую-то ведомость.

— Как дошел до жизни такой? — главврач тянула к моему лицу искореженную временем ладонь. — О чем думал? Сам после операции, а ее — только-только на ноги подняли. После такого психоза! Собирай вещи и — вон отсюда!

Меня конвоировали две медсестры, наблюдали, как я комкаю вещи.

— Стакана чайного не было, — ворчал я. — Никакого отдыха, — и солгал медсестре, что постарше: — Мамаша, видно по вам, что добрая вы: а где та девушка?

— Это не девушка. Разве ж так можно? Так выла, так дралась, что «скорую» вызывали, связывали. Что вы за люди? Только б пить: выжрут и опять. Выжрут и опять. А тебе еще и баб.

Вот так незаметно прошла жизнь. И я опять превратился в человека, дремлющего в троллейбусе. И все мои знания — свет должен падать слева, нельзя есть мороженое после горячего чая, спи на правом боку, никогда не выбрасывай хлеб — устарели и отменены, и, похоронив немало людей и страшно страдав (одно запоздалое бегство из паевых инвестиционных фондов в депозиты в 2008-м чего стоит, а съём коронки алмазным диском…), мне самому странно мое признание — хуже всего я себя чувствовал вот тем осенним, сумрачным утром, в комнате профилактория — ослепленный каким-то кровавым туманом, я впихивал в сумку вещи, еще накануне любовно и осмысленно раскладываемые по новым местам, — как же мне было плохо, как же я выл, захлебнувшись отчаянием, да просто дох от тоски… Вы скажете: погибла мечта о днях роскошного одиночества и сытного покоя, райском острове довольства и наслаждений — и я скажу: да. Еще бы. Но более всего — и нестерпимо — жалел я свои кровные шестнадцать рублей и двадцать копеек — родные мои, ненаглядные деньги, утраченные навсегда. Здесь помолчим. Я отойду в детскую выключить обогреватель.

Готов. Медсестра постарше подставила мягкую ладонь, я приземлил на нее ключ от комнаты.

— Эх, вы-и… — прошептала медсестра. — Закрываться надо было.

Я нагнулся за позорными тяжестями — набитая сумка торгашеского вида и короб с печатной машинкой — разогнулся, шагнул в коридор и застыл, пораженный.

Ни одна из девушек профилактория не ушла на учебу в тот день — вот, все девушки, стоило хлопнуть моей двери, нашли какую-то надобность немедленно выйти из комнат: замерев на пороге, они осторожно и как-то нехотя поглаживали халаты на груди, увлажняли кончиками языка губы, сонно потягивались и вели пальчиком по шее, вдоль какой-то особенно значимой линии, прогуливались навстречу и, встретившись взглядом, уводили глаза в сторону и вниз, закинутыми руками распущенные волосы, сжимали их и подбрасывали кверху, обгоняли, чуть коснувшись упругим бедром и коротко и жарко обернувшись — о боже! — на всех я был один!

Все остались взглянуть на мастера, рабочий орган, проходческий щит метрополитена, который в первую же ночь, не откладывая и ничего не боясь, взялся исполнять то, ради чего многие и стремились попасть в профилакторий, о чем мечтали и боялись мечтать и чего — после моего ухода — похоже, уже не будет, а если и будет что-то там жалкое такое, но, конечно же, совсем не так!

Спину мне нагрел жар вспыхнувшего солнца, я уперся головой в потолок, расправил плечи, я двинулся вперед — в тот самый божественный миг (никогда больше, чтобы настолько) я стал настоящим мужчиной.

Я ступал мягко, как зверь (две медсестры шли по бокам, а как иначе — за ним не уследишь, мигом завернет в ближайшую комнату!), и властно взглядывал в лицо каждой — и каждая изгибалась с едва слышным стенанием в ответ, и каждая годилась (даже вон та рыжая, страшненькая и в очках), и каждая хотела, они отрывались от своих комнатушек и шли за мной, пристраиваясь к конвою — с полотенцами, зубными щетками, кастрюльками и расческами, открывая в шаге края ночных рубашек, босые и простоволосые, — провожали своего желанного, у разъехавшихся челюстей лифта я обернулся, медсестры вытирали глаза: девушки сомкнулись цветущей рощей — запомни нас, мы тебя ждем, мы можем встретиться тебе на твоих дорогах, и, издав на прощание голодный и победный тигриный рык, я шагнул в лифтовое нутро и опустился под землю, в смысле — на землю, и, опускаясь, улыбался, и ехал в автобусе — улыбался, ждал трамвая — и улыбался, шел по общаге — и улыбался: всё, я стал мужчиной, и этого не изменить.

Изредка (долго надо выслеживать, не выдавая свое присутствие, чтоб не спугнуть), реже, чем сурикатов и леммингов, на телепередачи приглашают писателей — писатели выглядят истощенными и нездоровыми, неопрятная всклокоченная седина, нелепые шарфы на шее и пиджаки, пошитые из половых тряпок; писатели никогда не понимают, куда их позвали, когда начинать говорить, а когда пора заткнуться, бормочут, шлепают губами, заметно волнуясь, и писателям всегда кажется, что кто-то их слушает — им плюют в лицо подсолнечную шелуху, им на брюки мочатся жирные скоты, в них бросают окурки, харкают на очки, мучают: «А вы кто? Как-как, еще раз», «Вы что, пишете что-то?» — с болью я все время думаю: как не уследили родственники, зачем отпустили… По «Культуре» их показывают чаще, конечно, и кучней — там писателей садят рядками в особый загон, похожий на кузов грузовика, а гладкий и холеный, чт