И поистине удивительно в этом вашем мире то, что он возбуждает воображение живущих в нем. Но опять-таки, не столь уж это странно, если принять, что этот мир отдан людям с холодными душами, не имеющим мощи знания. Я и сама могу видеть, каковы люди внутренне, но я едва ли начала улавливать суть науки и общества, которые сделались миром их внешних проявлений.
Если бы тебе только было позволено увидеть, что в действительности представляет собой ваш мир, какие вести ты принес бы тогда своей земле? Прилив перемен достиг уже гораздо более высокого уровня, чем я когда-либо могла считать возможным. И боюсь, да, боюсь, несмотря на свою сущность, в силе перемен есть нечто такое, что в состоянии противодействовать даже силе Творения. Но ты не должен радоваться моим тревогам и волнениям, мой Адам, ведь ты не смеешь надеяться быть свободным от своих богов, пока не познаешь, что это будет за свобода!
— Я мог бы стать тебе полезным более, а не менее, если бы ты дала мне вспомнить, кто я такой, — сказал он. Но это говорил только Адам Грей, ведь Лидиард мог бы на этот ответить вопрос. По крайней мере, он так считал.
— Боюсь, что нет, — в ее словах проскользнула явная ирония. — Это запутало бы тебя, а я ценю ясность твоей мысли и наблюдательности. Не сопротивляйся же моей воле, мой любимый! Люби меня, мой Адам, и ты найдешь, что способен подчиняться без всяких вопросов, испытывая самую чистую радость. Только люби меня!
Лидиард понимал, когда его «хозяин» увидит по-настоящему черты этой женщины, эту удивительную красоту, пусть даже на самом поверхностном уровне, сопротивляться будет крайне трудно. Мандорла Сулье пыталась играть с ним, Лидиардом, точно так же, как Сфиекс играет с Адамом Греем. Грей не мог возненавидеть ее за это, это был вполне честный ответ на оказанную любезность. Да и Лидиард в глубине души точно так же не в силах возненавидеть Мандорлу Сулье, при том, что она вполне могла убить его своей игривостью.
А как же Корделия? — подумал Лидиард в болезненном приступе цинизма. Неужто игра ее красоты — не более, чем тень игривости очаровательных чудовищ?
Он отогнал от себя это мучительное рассуждение и попытался вместо того сосредоточиться на том, что говорит зачарованный Адам Грей своей возлюбленной:
— Мир был намного меньше, когда ты в последний раз ходила по нему, — прошептал он, и голос его почти совсем потонул в нестройном пении грохочущих рельсов. — Теперь он имеет слишком большую протяженность во времени и пространстве, чтобы настолько легко поддаваться изменениям, как ты думаешь. Сила, которая приведет его к концу, может вообще не существовать, а если она и есть, возможно, окажется намного сильнее, чем в силах вообразить себе любое прирученное божество какого-либо племени. Ты, вероятно, правильно делаешь, что боишься, несмотря на обладание мощью.
— Возможно, — согласилась она честно, но осторожничая в своих колебаниях. — Но размеры подобны красоте, и то, и другое содержится во взгляде созерцателя, и меня еще надо убедить в том, что я не в состоянии остановить движение звезд на орбитах и заставить их дождем хлынуть на землю, если мне этого захочется. Среди вас есть ведь и такие, кто целенаправленно ждет конца, а если этот конец и есть то, о чем они просят своих богов, почему бы мне и не обеспечить им его?
Но даже в то время, пока она говорила, Лидиард заметил нечто странное в глазах Адама. Когда утреннее солнце внезапно показалось из-за плывущих облаков, за головой Сфинкса, резким скачком возникла странная тень, напоминающая тень хищного паука, залегшего в ожидании добычи.
И хотя Лидиард пытался прокричать предостережение сопротивляющимися губами Адама Грея, он не смог этого сделать, но вместо того попал в паутину сверкающего света и всепоглощающего огня.
16
Он находился в Аду, и он был Сатаной, гневающимся на бесчестье своего тюремного заключения, гневающимся на жестокого Бога, и на леность людей, гневающимся на раскаленную лаву, пузырящуюся под ним и палящую его разрушению плоть, которая не могла ни сморщиться, ни почернеть, ни исчезнуть, чье бессмертие приговорило его к вечным страданиям.
Мир над ним не был более видимым, а правая рука не была свободна, и орлы не кружили вокруг него в пылающем небе, потому что настала ночь времени, освещенная только извержением огня под ним. А он был распят обстоятельствами и грехом, беспомощный в своем стремлении переписать свиток истории. Хотя нет ничего, что нельзя было бы переделать, и нет такого, что невозможно было бы стереть.
Он ненавидел крюки, вонзившиеся в ладони, напрягая все силы, чтобы вырваться из них, даже если бы они оставили такие зияющие раны у него на руках, что прошло бы целое тысячелетие, пока они заживут. Да, они бы зажили, потому что он был ангелом, а не смертным, и он мог бы измениться, если бы только помнил как… Мог бы освободиться, если бы владел этим искусством… мог бы восстановить себя, если бы только…
Свет померк и сделался тьмой, наступила агония боли, и все же он не избавился от Ада, просто был перенесен в другую его часть, и она была не лучше предыдущей, но намного хуже.
Он слышал крыс, вонь разложения била в ноздри так сильно, что он почти поверил в то, будто уже умер и начал разлагаться на том же самом месте, где лежал. Он пошевелил губами, прогнал свои неповоротливые мысли, как бы для того, чтобы произнести молитву, а затем…
Fiat lux [28], — произнесло нечто, какой-то шепот в стенах его темницы, голос ниоткуда.
И был свет, волшебный, сверхестественный свет.
И был маленький мальчик, похожий на светлоголового ангела, он держал изображение мира в своей согнутой правой руке. Мир излучал серебряное сияние.
Добрый ангел протянул пальцы левой руки и коснулся веревок, сжимавших запястья Лидиарда, и веревки разом упали, не было никакой необходимости их разрезать или распутывать.
И тогда добрый ангел протянул Лидиарду мир, так, что он смог, наконец, до него дотронуться, и получить такую долгожданную возможность изменить его судьбу.
Лидиард обеими руками взял зеркало, содержащее в себе весь мир, не обращая внимания на кровь, капавшую с запястий, и пристально уставился на волшебный свет, струившийся из него, как бы для того, чтобы поискать собственное изображение в его глубинах.
На самое краткое мгновение свет заколебался и замерцал, увядая и замирая, но затем засиял вновь так же ярко, как прежде.
— Я могу это сделать, — прошептал он. — Я похитил свет богов, и теперь он мой, я могу им распоряжаться.
Ребенок спросил:
— Кто ты?
И он ответил:
— Я Люцифер Прометей, искушавший людей с холодными душами просвещением и огнем, и был приговорен ко всем казням, от каких страдали люди. Это предназначение было написано для них в волнах перемен.
Он ничуть не удивился, когда ангел сообщил:
— А меня зовут Габриэль.
Но тут иллюзия исчезла, потому что следующий вопрос ребенка был: — Ты что, вервольф?
Лидиард внезапно сглотнул и обнаружил у себя в горле отвратительный комок. И омерзительный вкус во рту.
— Что это за свет такой? — спросил Лидиард, отчаянно поставленный в тупик перед загадкой сияющего предмета, который держал в руках. И свет начал меркнуть, ведь его рациональное сознание не допускало существование такого света, и изгоняло его.
Ребенок отобрал у него зеркало и прижал к груди, чтобы спасти умирающее сияние и снова сделать его ярким. Вернулась тьма, но только на мгновение.
— Ты не должен давать ему умирать, — раздраженно упрекнул его мальчик. — Ты же мог заставить его сиять, ты убедился, что можешь. Я-то могу куда больше всего проделывать, и не только с зеркалом. Даже с оконным стеклом и с пылью на ковре. Я могу видеть, и у меня-то уже есть власть превращать предметы. Начал я с мелочей: с древесных вшей и с пауков, но ведь это было только начало. Я принадлежу к Другим, как Мандорла… как ты.
— Нет уж, только не я, — прошептал Лидиард. — Я был всего лишь человеком, до тех пор, пока меня не укусила змея. Это был тот самый змей, который на самом деле Сатана преображенный. Этот демон — вовсе не я, даже не часть меня. Я хочу от него избавиться, хочу снова стать человеком, ослепленным благодатным утешением.
— И я сначала то же самое думал, — сказал Габриэль тем тоном, каким сообщают само собой разумеющееся. — Но это вовсе не демон. Это только я. Это то, чем я являюсь.
И только тогда последние следы смятения Лидиарда окончательно исчезли, и он с некоторым опозданием понял, кто перед ним.
— Так ты же Габриэль Гилл — сказал он.
— Кто тебя связал? — спросил Габриэль. — Это Амалакс?
— Да, — хрипло ответил Лидиард. Исполненный новой надеждой теперь, когда его освободили от пут, он спросил: — Где мы, Габриэль? Ты можешь меня отсюда вытащить?
— Я могу видеть глазами Амалакса, — сказал Габриэль. — И еще глазами Терезы тоже, а однажды, всего на несколько секунд, Мандорла разрешила мне посмотреть ее глазами, когда обернулась волком. И только тогда я понял, что пыталась сказать мне Моруэнна.
У них есть радость, понимаешь, а у нас нет. Ни у кого нет, только у них. Тереза умеет летать и видеть небо, но ей пришлось так сильно пострадать… как мистеру Харкендеру. Боль мне далека, но я не знаю радости, по-настоящему, пока еще нет… Но когда я научусь превращаться в волка, я стану волком навсегда и помогу Моруэнне и Мандорле всегда оставаться волками.
— А кто такая Тереза? — спросил Лидиард, полностью растерявшийся от такого неудержимого потока слов.
— Одна из Сестер. Они считают ее святой, потому что она может летать и разговаривать с Христом. Она назвала меня Сатаной, но я вовсе не Сатана.
— Нет, — согласился Лидиард, не в силах понять, как говорить с этим мальчиком, чтобы прорываться через узел сплошного непонимания и смешения всех понятий. Выждав паузу, он сказал: — Они не друзья тебе, Габриэль. Мандорла тебе не друг, что бы она тебе ни наговорила. Она повредит тебе точно так же, как хочет навредить мне. Помоги мне, Габриэль, а я помогу тебе. Вытащи меня отсюда и…