собен был делать, ни о чем не способен был думать. В сновидениях же он, если не водил каких-то бесформенных детей по пустынным зоопаркам, то и дело привлекал к себе разного рода неприязненное внимание, в моральной наготе или в приапическом бесчестии… Сейчас он был полон понимания, полон слабости — и что еще? Вся энергия, что у него оставалась, была, казалось, сосредоточена в некоем бревне, угодившим в затор, и это бревно находилось у него в кальсонах. Отправившись в туалет вскоре по приходе к Николь, Гай вынужден был совершить нечто вроде стойки на руках, прежде чем ему в конце концов удалось водвориться на сидении унитаза, чуть ли не касаясь лицом коврового покрытия.
— Полагаю, — сказала она, наслаждаясь ощущением риска, — я в некотором роде одержима мыслью о святости роли родителей. Особенно в великих обрядах превращения, инициации. Таких, как утрата своей… как первый акт любви.
Так что Гай в некотором смысле получил все.
Все началось в без четверти одиннадцать на коврике возле камина — они гладили друг друга по волосам, смотрели друг другу в глаза, произносили нежные признания, перемежаемые церемонными поцелуями.
В полночь она взяла его за руку и препроводила в спальню. Оставшись один (она скоро вернется), он, улыбаясь какой-то помятой улыбкой, расстегнул рубашку и нежно поморщился, когда уселся, чтобы снять ботинки и брюки. Затем с блаженным фатализмом окунулся, обнаженный, в таинственную прохладу чужого постельного белья. В двадцать минут первого он не повиновался приказу закрыть глаза, когда она вбежала в дверной проем и прыгнула в постель. На ней был спортивный лифчик телесного цвета и шерстяное трико, натянутое, должно быть, в последнем приступе стыдливости…
Потребовалась целая вечность, чтобы она согрелась! Сколько раз им пришлось игриво замирать и начинать все заново, прежде чем ее целиком укутали его пышущие жаром объятия. Он никогда и не мечтал, что тут будет столько смеха, столько детской веселости. Были и чудесные маленькие обиды, сопровождаемые притворной сварливостью, которая вдруг давала сбои, уступая медоточивым ласкам. В четверть второго плотный лифчик был расстегнут. Впервые он ощутил на своей грудине влажную прохладу ее грудей. В пять минут третьего трико, потрескивая от статического электричества, сползло с ее ног. Когда он сам уже дымился, как в гриле, ему было дозволено провести ладонью вдоль сияющей внутренней поверхности ее бедер.
И все это время не прекращалось горячее согласие поцелуев, отдающих бессонницей, лихорадкой и глубочайшим пренебрежением к утру следующего дня, да и ко всему будущему в целом. Повсюду была распростерта паутинка легкого пота, а что касается Гая, то не скованные никаким договором ласки, сопровождаемые колющими ударами и уклонениями от них, необычайно сильно воздействовали на внешнее его сердце. Со своими трусиками (которые были вызывающе невинны и отнюдь не женственны наощупь, а поперечная эластичная полоска даже внушала мысль о какой-то медицинской надобности), она окончательно распрощалась в двадцать минут четвертого.
Этой ночью комната много раз меняла цвет, но в без пяти пять утра, когда он наконец взгромоздился над Николь, оказалась полна рассветной бледности и мерцания бессонных часов, которые они преодолели вместе.
К этому времени плоть ее тоже приобрела болезненную прозрачность, а голубые отсветы, лежавшие на ее грудях, словно бы рифмовались с вопросительными знаками влажных прядей волос на ее шее и горле.
— Да, мой милый. Да.
Казалось, слова эти вытолкнули из ее легких весь воздух.
— Как же это больно… О, как жжет…
Он входил в нее как бы на цыпочках; однако к пяти сорока утра полностью в ней воцарился, вступил, непостижимый и огромный, в дворец пурпурный сладкого греха. На протяжении часа ее порывистые вздохи, ее арии, полные страдальческого волнения, призывали его к осторожности, к сдержанности. К четверти восьмого, когда в оба его плеча упирались ее ступни, четыре пальца ее правой руки впивались в его ягодицу, ладонь левой поддерживала мошонку, а большую часть его лица обхватывал ее рот, Гай раскачивался вперед и назад в мистическом ритме («дай и возьми») негритянского спиричуала, божественного гимна, который поют все мальчики и девочки из хора любви.
— Перестань, — сказала она. — Прекрати сейчас же.
Он остановился. Она уперлась мизинцем ему в грудь. И тут же выскользнула, а Гай, задыхаясь, падал, валился куда-то сквозь разреженный воздух.
— Я только сейчас сообразила, чтó у нас неправильно. Ужасно неправильно.
Гай моргал, уткнувшись лицом в подушку.
— Это было бы непоправимой ошибкой. Совершенно непростительной.
Гай лежал, ожидая продолжения.
— Ты должен сказать своим родителям. И, разумеется, родителям своей жены.
Словно после удачного побега, она уже натягивала трусики. В утреннем свете они и в самом деле выглядели как бактерицидный пластырь. Гай странно рассмеялся и сказал:
— У меня остался только отец. А у нее — только мать. И что же мне им сказать?
— Просто поставить их в известность.
— Я им позвоню.
— Позвонишь им?
В двадцать минут восьмого, когда они закончили обсуждать этот вопрос, Николь сказала:
— Тогда поезжай в Нью-Йорк. Поезжай в Новую Англию. Поезжай в Нью-Лондон.
Да, поезжай. На лоно Лондонских Полей.
Кит был недоволен.
— Значит, — сказал он, когда она подавала ему завтрак, — ты опять лезла не в свое дело? Со своими вопросами. А? А?
Он, словно из подворотни, уставился на нее из мутного своего похмельного одиночества. Получив от Николь отставку на тот вечер, когда она улаживала дела с Гаем, Кит рискнул отправиться в «Черный Крест», а потом в «Голгофу», где, по мере того как продвигалась ночь, все убедительнее накачивался алкоголем… Кэт вернулась к мойке.
— Он сам мне кое о чем рассказал, я его не спрашивала.
— Я вот сейчас тебе кое о чем расскажу! Тони де Тонтон?
— Он сказал только, что они готовят маленькую передачу. О тебе.
Покачав головой, Кит проворчал:
— А ты пошла-поехала: «Я его жена» и все такое прочее. — Он снова покачал головой. — «У нас растет маленькая девочка». То-се, пятое и десятое.
— Я ничего ему не говорила.
Она произнесла это с легким сердцем, и Кит вроде бы смягчился — хотя по-прежнему было совершенно ясно, что ему не по себе. Он швырнул нож и вилку на тарелку, когда Кэт спросила:
— И когда же она выйдет?
— Кто?
— Передача.
— Не твоего ума дело. Это, блин, бизнес. Дартс. Это не… — Кит замолк. Здесь он действительно испытывал огромное затруднение. Он сам на ТВ — Кит никак не мог разрешить загадку этого пересечения миров. Как он ни старался, как ни призывал на помощь все свои силы, ему не удавалось этого уразуметь. Он угрожающе направил на нее дартсовый палец. — Это как новости. Никто не собирается верить всему, что показывают по ТВ. Все, и говорить здесь не о чем. Ни в коем разе.
— Но ты же веришь в дартс. Видит бог, веришь.
— Да, но… Это. Этого — этого по ТВ не увидишь, — сказал он. — Ясное дело.
— Чего не увидишь? Передачи?
— О господи…
Кит почел благоразумным переменить тему. Поэтому он стал разглагольствовать о том, какой безобразной стала Кэт в последнее время, как тошно ему становится (он клялся, что это, блин, разбивает его долбаное сердце) всякий раз, как он на нее взглянет.
— Знаешь ты, о чем я толкую? — заключил он, значительно умерив свой пыл. — Об успехе. Так уж вышло, что я способен его оседлать. Это такой жизненный стиль, которого тебе не дано постигнуть. Он там, снаружи, девочка. И он меня ждет. Так что мне надо идти.
Послышались признаки пробуждения малышки — это значило, что скоро тяжкий труд ее бодрствования будет возобновлен. Вскоре по всем ее проводам и схемам заструится ток. И Кэт дернулась, рефлекторно качнувшись к двери. Голубые глаза Кита наполнились всем, чего он больше не мог переносить; губы его сжались, потом побелели, а потом вообще исчезли, втянутые внутрь, когда он с безграничной злобой процедил:
— Я намерен завершить свою подготовку где-нибудь в другом месте.
Угрюмый красавец Ричард, как было условлено, находился в офисе, чтобы впустить туда Гая. Какое-то время они стояли там среди японской мебели, обсуждая свое финансовое положение. Мир, о котором они сейчас говорили, составлял не более половины процента реальности Гая; для Ричарда же он всегда был всем.
— Мы справимся, других вариантов я не вижу, — сказал Ричард. — Это, конечно же, страна идиотов.
— Согласен, — сказал Гай. Каждый раз, когда глаза их встречались, Ричард, казалось, отодвигался от него еще на дюйм, как бы для того, чтобы увеличить расстояние между собой и Гаем, одетым с непозволительной небрежностью. Полагаю (подумал Гай), полагаю, я выгляжу, как… — Согласен, — сказал он еще раз.
— Знаешь, какое там новое выражение в ходу? Слабительная война.
— Серьезно?
— Бедное старое устрашение[95] в плохой форме, так что надо его слегка подтолкнуть. Два города. Здорово, правда? После слабительной войны всем нам очень полегчает.
Ричард рассмеялся, и Гай рассмеялся тоже, по-настоящему развеселившись. Это, конечно, было бы уместно, если бы ничто не имело значения. Но такая неопределенная веселость, возможно, и была необходимым условием для того, чтобы ничто не имело значения. Около года назад он справился наконец с «Холокостом» Мартина Гилберта и угрюмо подумал, что эта книга, в которой насчитывается более тысячи страниц, вполне может рассматриваться как сокровищница германского юмора… Гай подошел к своему столу и позвонил отцу по прямой линии. Соединили его быстро, но все же пришлось продираться через весь штат: убывающая плотность гишпанской тарабарщины уступила место судебным препонам, творимым разными управляющими, секретарями, юристами и прочими егерями-охранниками.
— Это не имеет никакого отношения к его работе, — раз за разом повторял он какому-то мистеру Талкингхорну. — Дело личное. И весьма срочное.