Встреча с Гаем Клинчем в парке оказалась убийственной.
— Давайте поговорим о вас. Обо мне достаточно…
— Простите, я говорю ужасно бессвязно…
— Забавно: я, кажется, никогда не говорила об этом прежде…
— Обо мне достаточно. Давайте поговорим о вас…
Пока, сохраняя на лице выражение мечтательной жалости к самой себе, она все плотнее куталась в свою шубку (день выдался холодным, и это было ей на руку) и говорила о той духовной борьбе, которую происходила в ней в ее монастырские годы, одна только мысль об усыпанном блестками поясе с подтяжками для чулок и о трусиках, фасон которых весьма почитаем в борделях, обо всем разгуле нижнего белья, что было надето на ней под шубкой, — одна только эта мысль удерживала Николь от того, чтобы развалиться на скамейке, раскинув ноги, и сказать: «Уф-ф! Не вынесу я всей этой фигни. Я все вру. Не бери в голову». Ей приходилось сохранять самообладание актрисы: это походило на пятнадцатую репетицию с каким-то никудышным партнером, постоянно путающимся в своем тексте. Время от времени Николь едва ли не обращалась в прах. Да, в этот вечер такое было бы очень кстати. Она выгадывала время (давая себе краткие передышки), в благочестивом молчании глядя на воду: игрушечный галеон с черными парусами, в кильватере которого… А когда начинал разглагольствовать Гай — о странах третьего мира, о своих писательских опытах, о материальном неравенстве, которое, как ему открылось, он просто не в состоянии принять, — Николь удерживала себя в сознании только тем, что гадала, каким бы образом обошлась она с Гаем Клинчем несколько лет тому назад. Или несколько месяцев тому назад… Она соблазнила бы его в этот же день — и отослала бы обратно к жене с живописными засосами на обеих ягодицах. Неожиданно он заговорил о том, что субсидирует производство нижнего термобелья, которое пожилые люди могут носить зимой; и Николь так же неожиданно почувствовала, что сделала предостаточно. Когда на Бэйзуотер-роуд они расстались, ей пришлось призвать на помощь все свои силы, чтобы еще раз с притворной порывистостью обернуться, еще раз чуть приметно махнуть на прощание рукой.
Придя домой, она выскользнула из шубки и свернулась калачиком на кровати, даже не сбросив своих туфелек с высокими каблуками. Проснувшись около полуночи, приняла ванну, после чего принудила себя наварить целую гору макарон. Отдавая должное то им, то телевизору, она сумела уговорить почти что две бутылки «Бароло»[34].
Он позвонил ей после-после-послезавтра, что было очень даже неплохо. Во всяком случае, Николь терпеливо внимала этому крадущемуся, этому напуганному, этому увлажняющему штанишки щебету из общественного телефона.
— Я тут думал, где бы нам завтра было лучше встретиться, — сказал он, — если у вас по-прежнему есть возможность и желание… Собрание Уоллеса — знаете его? За Бейкер-стрит. Лично я всегда чувствую там такое умиротворение… Или дом-музей Соана, что на Линкокольнз-инн-филдз. Удивительное местечко, довольно меланхоличное, но в приятном, знаете ли, смысле. Или можно было бы встретиться в музее Виктории и Альберта…
— Да, — сказала Николь. — Или в ресторане.
— …Конечно. Какого рода рестораны вы предпочитаете?
«Дорогие», — так прозвучал бы правдивый ответ. Но Николь не стала его озвучивать. Она просто назвала ресторан на Сейнт-Джеймс-стрит, дороговизной своей вошедший в историю и прославившийся на всех континентах, и сказала, что придет туда завтра в час.
Гай оказался там раньше времени. Когда она вошла в дверь, он, возвышаясь надо всем вокруг, тут же явился из банкетного зала. Мальчишеская яркость его тафтяного галстука поведала Николь, что она имеет дело с личностью, недостаточно себя изучившей — или же недостаточно к себе критичной.
— Это было ошибкой, — робко проговорила она, снимая перчатки и кладя их на скатерть. — Я имею в виду ресторан. Не предполагала, что он окажется столь претенциозным. Я и в ресторанах-то почти никогда не бывала. Это название просто подвернулось на язык.
Полуобернувшись, Николь заказала себе мартини с неразбавленным джином «Танкерей» и тремя оливками.
— Прошу меня простить.
— Ничего страшного, благодарю вас. Совершенно не о чем беспокоиться.
Она закурила и посмотрела на него с почтительной веселостью.
— Вас не шокируют моя неприспособленность? — спросила она. — Уж такая я есть. Как вы могли заметить, я довольно-таки нервная особа — боюсь даже, что довольно-таки несуразная особа. Не очень-то часто выбираюсь я на люди.
— По правде говоря, я нахожу это трогательным.
— Вы так великодушны… Ладно, здесь очень забавно. И мне так понравился наш разговор в парке…
— Кажется, я тогда несколько переборщил.
— Нет. Нет, нисколько. В современном мире это случается так редко… Но сегодня мне требуется благоразумие. Я хочу вас кое о чем попросить.
Одета Николь была по-деловому: ведь у нее было к нему дело. Вот о чем она поведала Гаю.
В детские свои годы, проведенные в сиротском приюте (в этом тесном загоне, в ежовых рукавицах муниципального унижения), Николь подружилась с маленькой камбоджийкой — красивой, всех лишившейся девочкой с печальными раскосыми глазами. Подобно товарищам по концлагерю, где страшнее всего не холод, не голод, не прямое насилие, но отсутствие любви, да, отсутствие любви, — они помогали друг другу выстоять: по сути, маленькие подружки испытывали восторг от глубины своей тайны, от крепости своей привязанности. Когда Николь исполнилось двенадцать, ее отдали в благотворительную школу (при фабрике по производству ваксы), в то время как родственную ее душу позволили «удочерить» (или — отдали на откуп?) какому-то жестокому иракцу. Тот дурно с ней обходился. Имело место насилие. Она… она — пала. Понимает ли Гай, о чем речь?
Гай мрачно кивнул.
Маленькая Николь, отворачиваясь от замусоленного учебника или от хлыста директора школы, частенько плакала над длинными письмами своей подруги. У той был ребеночек, сын. А потом ее репатриировали, безвозвратно.
— В Камбоджу? И она все еще там? Боже мой.
— Опосредованная война, — холодно проговорила Николь.
Время от времени к ней находили дорогу запятнанные кровью послания, написанные то на клочке туалетной бумаги, то на обрывке лейкопластыря. Мать и ребенок подавали ей весточку то из таиландского лагеря беженцев, то из бирманского центра для переселенцев, то из лаосской тюрьмы.
— Но тогда надежды нет, — сказал Гай. — Это же весь Индокитай.
— Понимаете, в некотором смысле это разрушило мою жизнь в той же мере, что и ее. Без нее я чувствую себя неполноценной, просто неполной — до отчаяния. По-моему, этим объясняется и то, почему я никогда… впрочем, это совсем другая история. У вас ведь, Гай, есть кое-какие связи, правда? Может, вам удастся что-нибудь сделать? Навести справки?
— Да. Я, безусловно, мог бы попробовать.
— Могли бы? Вот здесь их имена. Я буду вам вечно обязана. — Она одарила его нежной улыбкой. — Малыша мы с нею всегда называли просто Малышом, хотя сейчас он уже почти взрослый. Ее зовут Энь Ла Ге. Я называла ее Энолой. Энолой Гей.
Она проследила за лицом Гая. Ни-че-го! А ведь и крохотная догадка могла бы его сейчас выручить. Крохотная догадка даже могла бы его спасти… Хрустко щелкнув пальцами, Николь жестом велела официанту вновь наполнить ее бокал «Шардонне»[35] — то был ее выбор. Наблюдая за тем, как запрокинутое лицо Гая становится все более целеустремленным, она в очередной раз сжала в руке лимон, поливая его соком одиннадцатую свою устрицу, и чуть помедлила, прежде чем добавить табаско[36]*. Устрица вздрогнула — все, стало быть, в порядке. В конце концов, их положено есть живыми.
— Вы, я так понимаю, женаты, — отрывисто сказала она.
— Да, женат. И у меня тоже маленький мальчик.
Николь наклонила голову и улыбнулась, не размыкая губ.
— Ее зовут Хоуп. Мы женаты вот уже пятнадцать лет.
— Потрясающе, — сказала Николь. — Теперь такое бывает нечасто. Это так романтично… Вы молодец.
— Так, а черный перец у нас еще остался? — сказал Гай.
Позже, на улице, они долго не могли распрощаться. Ощущая необходимость контраста, ощущая острейшую необходимость хорошенько все перемешать и запутать, Николь, когда пошла наконец восвояси, раскидывала руки так, будто то были не руки, но крылья, готовые увлечь ее в полет. На ней был строгий темно-серый костюм, но весьма — она знала об этом — лестного покроя: он подчеркивал объем бедер и скрадывал объем талии. Она сделала только пару шагов, когда вновь установившаяся городская жара, уже привычная, уже продержавшаяся несколько дней, внушила ей удачную мысль: расстегнуть и снять с себя жакет. Перекинув его через плечо, обтянутое белоснежной тканью блузки, она обернулась к нему, встряхивая волосами и прижимая руку к бедру. Мысленно она давала себе примерно такие указания: сейчас ты — этакая бесшабашная штучка, вышагивающая кошачьей походкой, а вокруг полно старикашек, которые следят за тобой и гадают, во что бы им стало тебя поиметь, как дорого это им обошлось бы.
— Вы вообще как? Должен сказать… должен сказать, что выглядите вы просто великолепно.
— Да? — Она пожала плечами. — Может быть. Ну так и что же?
Дополнительная порция вина плюс пара рюмок кальвадоса — вот что дало ей продержаться весь тот ужасный час, на протяжении которого Гай пытался — в неискушенной, блуждающей манере — отыскать какой-нибудь способ раскрыть перед ней свое сердце — внушить ей, что оно у него доброе; что оно у него на нужном месте; что оно, как ему представляется, принадлежит другой; что сердце это честное и искреннее. Выпитый алкоголь и этот разговор, объединившись, помогли Николь в очередной ее задумке, заключавшейся в том, чтобы расплакаться. Давным-давно, когда она изучала систему Станиславского, ее наставник сказал ей, что грусть — связанная с каким-то несчастьем, трагедией — не всегда приносит нужный результат. Следует думать о чем-то таком, что заставляет тебя плакать в реальной жизни. В то время, как ее сокурсники обходились образами потерявшихся щенков, исчезнувших отцов, Ромео и Джульетты, голодающих жителей Намибии и проч., Николь пришла к выводу, что для нее единственная надежная тропка к слезам пролегает через воспоминания о том, что доводит ее до раздражения, а пуще всего — заставляет испытать скуку. Так что когда она, высмотрев оранжевый гребень черного такси в циклотроне одностороннего движения Уэст-Энда, махнула в его сторону рукой, а затем рассеянно обернулась к Гаю, голова ее была заполнена мыслями о недостающих пуговицах — об очередях на паспортный контроль — о счетах за коммунальные услуги — о неправильно набранных телефонных номерах — и об осколках стекла, которые ей приходилось заметать.