— Думаешь, это возможно? В самом деле?
— Ступай-ка, братан, да повидайся с ней сам, — сказал Кит, изобразив на лице испуг. — Она очень по-доброму ко мне отнеслась. Очень. Знаешь, она чудесная женщина. На самом деле, без дураков. И если она… я бы никогда…
— Да, разумеется! — Зрачки Гая какое-то время в задумчивости блуждали вокруг. — Кит, а нельзя ли попросить тебя присмотреть за ребенком? Минут двадцать, а? Можно?
— Ясен пень. Только… э-э… — Он снова просительно посмотрел на Гая. — А позвонить можно?
— Конечно. Ниже этажом, вторая дверь слева.
— А то там Кэт, наверно, готовит мне ужин…
Когда Кит вернулся — после долгого, взвинчивающего нервы отсутствия, — Гай сам бросился в свою спальню, чтобы взять ключи и деньги. Проведя рукою по волосам, он заметил глубокие вмятины, оставленные ягодицами Кита на той стороне постели, где спала Хоуп. Он почувствовал, что с этим надо что-то сделать, и принялся торопливо взбивать матрас кулаками.
Заглянув напоследок в детскую, Гай увидел, что Кит сидит на корточках, воздев руки, сопя и пыхтя, — он проводил легкий спарринг с Мармадюком, который казался очень довольным своим новым приятелем.
— Ты, Кит, молодец, — сказал Гай.
— Да уж… рад стараться, — отозвался Кит.
В нем преобладала напряженная, но более или менее отвлеченная озабоченность, пока он не нажал на кнопку ее звонка; а после того, как он услышал ее голос (мягкий стон, означавший, что она то ли согласна, то ли сдается, то ли побеждена), он уже больше ничего не чувствовал, кроме беспримесного притяжения красоты. «6: СИКС», — значилось на продолговатой табличке рядом с ее кнопкой. Такая обворожительная симметрия. Даже в ее телефонном номере присутствовало утонченное обаяние: изгибы восьмерок и нулей делали его похожим на некую эротическую монограмму. Мощными прыжками он измерил всю ведущие к ней ступеньки.
Гай ожидал — точнее, не удивился бы этому — застать ее стоящей на скрипучем стуле с петлей на шее или лежащей на диване с приставленным к уху перламутровым «дерринджером»[61]… На самом же деле он застал ее стоящей над письменным столом — она склонялась над ним, изящно упираясь кулачками в столешницу, и по какой-то причине не меняла этого своего положения и пару мгновений после того, как он нагнал колесницу своего сердца в гостиной с низким потолком. (Само слово «гостиная» ничего особенного для него не означало — просто место, где могут происходить те или иные вещи.) Затем она повернулась к нему.
— Вам не следовало приходить, — сказала она с теплотою в голосе. — Но должна признать, что ужасно рада вас видеть.
Гай знал, что никогда не сможет забыть игру света на ее лице, призматическую ясность ее глаз, ее улыбку, со всей откровенностью обнаруживающую белизну зубов, — и эти дорожки, оставленные слезами, которые сияли на ее скулах, словно застывший припой. Когда женщины плачут (как это там говорилось в «Пигмалионе»?), румянец сенной лихорадки становится частью этого пафоса, всей этой сопливой беспомощности, но с ней, с ней…
— Всего лишь час назад, — сказала она, улыбаясь письменному столу, — я получила замечательное известие. Это так чудесно…
— Чудесно, — отозвался он, совершенно не в состоянии избавиться от ноток разочарования в голосе. Не говорите мне, что она плачет от радости. Каким, однако же, глухим эхом раскатились эти их «чудесно» под низким потолком комнаты.
Она протянула ему конверт. Авиапочта — полосатое красно-синее окаймление.
— Они живы, — сказала Николь. — Энола жива. И — и Малыш. Они все еще в пересылочном лагере, где-то между Сисопхоном и Чонбури. Но теперь все ясно. Совершенно ясно.
— Великолепно, — сказал Гай, пожимая одним плечом.
Она прошла вперед и нагнулась над столом, чтобы взять зажигалку. В приопустившемся вырезе черного лифа Гай с печальной тревогой увидел ее груди. Он отвернулся и испытал облегчение, когда она выпрямилась и ткань снова туго натянулась. Как вы смуглы! И как близки друг к другу!
— Вечером я вылетаю в Сеул.
Все это выглядело по-отечески, только по-отечески — даже то, как он взял ее за запястье. Сначала она не хотела, но вскоре согласилась сесть рядом с ним и выслушать его доводы. Он сказал, что она, по его мнению, не дает себе взглянуть правде в глаза — правде о том, что на самом деле происходит в Камбодже. Он был спокоен, но тверд. И чувствовал полную уверенность, что никакого томления не было в том, как он поглаживал ее ладонь, похлопывал по ней, — обычный рефлекс спасительного увещевания. Гай испытал жесткое удовольствие, следя за тем, как на открытом ее лице собираются сомнения. Николь кивала, закусывала губу и склонялась вперед под углом, какой уместно было бы назвать покаянным. Вырез ее лифа располагался таким образом, что он мог бы воспользоваться ее невнимательностью; однако его куда сильнее поглощали заботливые ласки, которыми он теперь одаривал ее волосы, ее шею и горло. Как вы смуглы. И как близки друг к другу… Помолчав, она сказала:
— Тогда мне придется предпринять нечто иное.
— Что имеется в виду? Подземная железная дорога? — быстро проговорил он.
Она подняла на него лишенный какого-либо выражения взгляд.
— …Да.
— Ненадежно. Очень рискованная игра.
— А, это. Я знаю.
— И потребуется целая куча денег.
— Сколько, как вы думаете?
Он назвал сумму, а Николь чуть погодя угрюмо добавила:
— Да, примерно столько мне и называли. Один человек из… Туниса.
Она во всю ширь распахнула глаза и сказала:
— Ладно, все очень просто. Сдам квартиру. Арендный срок не такой уж большой, но выручить, наверное, можно будет почти всю требуемую сумму. А себе найду где-нибудь комнатку. Потом есть еще драгоценности, одежда и так далее. Холодильник этот почти совсем новый.
— Поверьте, во всем этом нет необходимости. Поверьте.
— Вы правы. Этого не хватит. Все еще нет. Но есть кое-что, что женщина может… — Она приостановилась, затем в ее голосе прозвучала медленно крепнущая решимость. — Женщина может кое-что предпринять.
— Поверьте. И слышать об этом не хочу.
Николь понимающе ему улыбнулась.
— Ну уж нет! Я вижу, к чему вы клоните. Об этом, Гай, не может быть и речи. — Она положила его утешающую руку ему на бедро и отвернулась к окну. — Простите, дорогой вы мой человек. Нет и нет. Я никак не могу вам позволить ссудить меня такими деньжищами.
Было семь часов, когда Гай вернулся в свой карточный домик, где любовь опять заставила его прыгать через ступеньки.
В это невозможно было поверить, но Мармадюк спокойно восседал на коленях у Кита, причем приземистое его тельце наполовину было укрыто поднятым таблоидом — и пеленой табачного дыма, расстилавшейся на уровне бедер. Гаю, когда он влетел туда и тут же распахнул оба окна в дождь, оставалось только надеяться, что его действия не показались слишком уж подчеркнутыми или осуждающими. Утверждая, что Мармадюк вел себя как нельзя лучше, что он чистое золото, Кит охотно согласился сохранить анонимность своего визита и незамедлительно убрался восвояси — за несколько минут до того, как вернулись Хоуп с Динком. Это дало Гаю возможность проветрить комнату (он повсюду размахивал полотенцем, а Мармадюк тем временем вонзал челюсти ему в икры), а также выкорчевать шесть или семь бычков, которые Кит втиснул в щель какой-то искалеченной игрушки. Затем карточный домик был перетасован.
Хоуп поднялась наверх, а Гай, уступая ее нетерпеливому требованию, взял Мармадюка и спустился вниз. На кухне была Лиззибу. И Динк Хеклер пребывал там же. Седьмая ракетка Южной Африки сидела за столом в теннисном одеянии, от которого валил пар; он, как обычно, занят был тем, что беззастенчиво обследовал различные участки своих рук и ног; возможно (подумалось Гаю), его внимание привлекала их невероятная волосистость. Согревая для орущего Мармадюка его ежеполучасную бутылочку молока, Гай слышал и другие вопли, которые доносились сверху, — обмен безрассудными, все более громкими упреками, увенчавшимися наконец кратким хлопком парадной двери. После этого Хоуп, перепрыгивая через ступеньки, спустилась вниз, разгоряченная и блистательная после тенниса и своего последнего домашнего достижения: увольнения Дорис.
— Она украла мои сережки. Лежали прямо там, на туалетном столике, — заявила Хоуп.
— Дерьмоед, — сказал Мармадюк.
— Могу я принять душ? — сказал Динк.
— Которые? — сказал Гай.
— Так, дешевка. Иначе я заставила бы ее раздеться донага и обыскала с ног до головы, — сказала Хоуп.
— Дерьмоед, — сказал Мармадюк.
— Ты слышишь? Это все Дорис. Научила его новым ругательствам, — сказала Хоуп.
— Обними-ка тетю… Ох, — сказала Лиззибу.
— Могу я принять душ? — сказал Динк.
— Разве не удивительно, что он всегда ударяет точнехонько по соску?.. И вообще, какой был смысл ее держать, если она такая жирная, что не может даже ходить? — сказала Хоуп.
— Пердун, — сказал Мармадюк.
— Ты только послушай его! Я имею в виду его грудную клетку. Знаю, знаю: это Дорис курила у него в детской. Ему нужен ингалятор, — сказала Хоуп.
— «Интал» или «Вентолин»? — сказал Гай.
— Я помогу его подержать, — сказала Лиззибу.
— Ни в коем разе, — сказал Мармадюк.
— Могу я принять душ? — сказал Динк.
В кухне было большое зеркало, а в зеркале — большая кухня, и Гай время от времени втайне поглядывал на себя, выпадающего из этого оживленного зазеркального мира. Фигуры сновали в нем туда и сюда; Динк Хеклер со своим единственным безнадежно повторяемым вопросом был одиноким островком спокойствия. Гай медленно обследовал языком свои губы: теперь он едва-едва замечал припухлость в том месте, куда боднул его Мармадюк. Сегодня, решил он, надо будет воздержаться от чистки зубов. Это соприкосновение губ (я весь теперь в нем), эти мгновения, когда их лица вошли в одно и то же силовое поле, а затем замкнулись в нем. Кое-кто полагает, будто только потому, что человек работает в Сити, деньги валяются вокруг него огромными кипами. Он не замечал никаких изменений в показаниях своего персонального угломера, но их губы определенно сближались. Она, конечно, совершенно невинная, совершенно зеленая — и в том, что касается денег, и во всем остальн