выбраться из всего этого.
Деньги доставили в четырех темно-желтых конвертах. Сплошь — бывшие в употреблении пятидесятифунтовые банкноты. Очень долго бывшие в употреблении. Сидя в своем офисе (обставленном японской мебелью, с одним-единственным дисплеем на чистом столе), Гай подверг свои нежные и все более чувствительные ноздри знакомому испытанию: они обоняли мерзковатый запах старых денег. Его всегда ошарашивало то, что деньги воняют; это было как бы напоминанием о предательской слабости, таившейся в нем самом. Нельзя не признать, что поэты и романисты всегда терпеливо на этом настаивали. Взять петушка Чосера. Взять Диккенса (Диккенс был идеальным промывочным лотком для мифа): этот его старикашка, по самые подмышки погрузивший руки в сточные воды Темзы в поисках сокровища; эти символические имена — Мёрдстоун и Мёрдль[64], финансист. Но все это было только мифом и символом, способом сказать, что о деньгах можно думать как о чем-то пахучем, скатологическом. В том, что деньги действительно воняли в месте, подобном этому, был, подумалось ему, какой-то отталкивающий буквализм. Pecunia non olet[65]* — это же совершенно неверно. Pecunia olet. Боже, да еще так, что небеса затыкают нос… Гай запечатал пакеты и сложил их в стопку. Ему не терпелось избавиться от них — от всех этих тяжких улик обмана. Пока что не полной лжи. Он полагал, что довольно ловко обошелся с Ричардом, изобразив чопорное, но слегка опечаленное нежелание распространяться о ком-то из друзей, наделавшем карточных долгов. Вышло вполне естественно. Но казалось вполне вероятным, что мужчинам попросту легче втирать очки. Гай уложил деньги в портфель и выкурил полсигареты, готовясь — только в физическом плане — к поездке через весь город.
Все шло совершенно нормально — или приемлемо, — но он обнаружил, что не в состоянии встретиться с ней глазами. Он мог повернуться в нужном направлении и попытаться заставить себя смотреть туда, где должно было быть ее лицо. Одна из таких попыток увенчалась тем, что он добрался до ее голого плеча, прежде чем взгляд его отклонился, задерживаясь на какой-то произвольной точке на книжной полке, на ковре, на его собственных огромных башмаках. Гай тешился надеждой, что во всех прочих отношениях ведет себя убедительно и уверенно. Громоподобные щелчки замков его портфеля, казалось, подчеркивали его бессловесность, порывистую резкость всех его движений. Был, безусловно, только один способ сделать это: дать деньги как бы с незаинтересованным видом, а потом вынести вердикт взрослого человека. Гай выложил конверты на низенький столик и упомянул о некоторых незначительных трудностях, с которыми ему пришлось столкнуться. Обращая улыбку — точнее сказать, просто растянутые губы — к потолку, он говорил, к примеру, о том, как неуловима связь между бесконечно податливыми символами на экране дисплея и наличными, которые держишь в руках, со всей их громоздкостью и едким запахом.
— Не окажете ли вы мне любезность? — сказала Николь Сикс. — Пожалуйста, смотрите на меня, когда мы с вами разговариваем.
— Да, конечно, — сказал Гай, направляя взгляд на солнечный ее лик. — Прошу прощения. Я — я немного не в себе.
— В самом деле?
Полуприкрыв глаза безвольной ладонью (все было в порядке, пока ему удавалось сосредоточиться на впадинке между ее подбородком и нижней губой) и беспрестанно меняя положение ног — то скрещивая их, то раскрещивая, то скрещивая снова — Гай пустился рассказывать о недавних бедствиях, постигших его сына Мармадюка, о еженощных своих бдениях в больнице, о бессоннице, о серьезных раздумьях… К этому времени Гай уже снова смотрел на книжную полку. Когда он начал было обрисовывать основную тему всех этих серьезных раздумий, Николь сказала:
— Мне очень жаль, что ваш малыш заболел. Но должна сказать, что выкладывать мне это прямо сейчас… С вашей стороны это довольно-таки большая бестактность. Если не откровенная жестокость. При сложившихся обстоятельствах.
Такие слова предвещали нечто необычное, и Гай не на шутку встревожился. Он не мог не ощущать всего пафоса ее формулировок (как же театрально мы говорим, когда движимы чувством!); в то же время он не мог не ощущать и того, что наряд, выбранный ею, был, возможно, не вполне удачен. Впрочем, нет, не «выбранный»: приехав на несколько минут раньше, он, как она выразилась, застал ее на полпути между зарядкой и душем. Отсюда — эта крохотная теннисная юбочка, или балетная пачка, или что бы то ни было еще, из-за чего ее голые ноги были открыты во всю длину; отсюда — крохотная же тренировочная маечка-безрукавка, со стороны спины являвшая собой один сплошной вырез. Все это выглядело совершенно неуместным, и ничуть не выручали девчоночьи белые гольфы, которые, должно быть, она натянула впопыхах. Заставив себя посмотреть ей в глаза, он сказал:
— При сложившихся обстоятельствах?
Теперь настал ее черед отвести взгляд.
— Понимаю, — сказала она осторожно, — понимаю, что опять стала жертвой собственной неопытности. Это такое препятствие… просто ужас. Никогда не знаешь, что может быть на уме у других.
Она обхватила себя за плечи, тихонько вздохнула и продолжила:
— Вы хотите уйти. Конечно. Хотите снова быть в безопасности. Подальше от осложнений. Я понимаю. Можно, я… Прежде чем вы уйдете, можно, я кое-что скажу?
Закрыв глаза, она встала. С закрытыми глазами расслабленно подошла к нему. Опустилась на колени, не открывая глаз, и подушечкой подложила руки себе под щеку, примостившись головой на его коленях. В комнате потемнело. Гай почувствовал, что близость действительно может убить — что можно и в самом деле умереть от всего этого давления на сердце.
— Это и грустно, и смешно, но, полагаю, просить прощения я не стану. Мы не можем не хотеть того, чего хотим. Не можем. Порою мне казалось, что я выбрала вас с некоей целью. Предполагая, что вы заберете меня из моей жизни. Переведете меня на ту сторону. Через любовь. Через плотскую любовь. Но на самом деле замыслы мои простирались дальше. Мне тридцать четыре. В следующем месяце будет тридцать пять. Тело требует своего. Я… я хотела носить вашего ребенка.
— Но это уже ни в какие рамки… — сказал Гай, высвобождая из-под нее колени и пытаясь как-то подняться на ноги. — Не то что говорить — вздохнуть не могу! По-моему, это…
— Нет. Уходите. Уходите немедленно. И заберите с собой свои деньги.
— Они ваши. И желаю удачи.
— Нет. Они ваши.
— Пожалуйста. Ну, не будьте же глупой.
— Глупой? Глупой? Я не могу их принять.
— Почему?
— Потому что они запятнаны.
Какое невероятное везение, что все в больнице! Да будут больницы благословенны. Да будут благословенны и астма, и экзема, и все детские страдания. К тому времени, когда Гай добрался до дома, он был не в состоянии притворяться, не мог вести себя как обычно, что бы это ни означало. Он сам был в больничном обличье, мягком, как корпия, словно весь его торс был только повязкой, наложенной на израненное сердце. Во второй гостиной он сбросил пиджак и, глядя на себя в зеркало, поднес к губам бутылку коньяка. Затем — холодный душ и желанная прохлада простыней… С чего в точности началось их столкновение? Все началось с того, что она бросила в него чем-то настолько маленьким, что он едва мог различить траекторию этого снаряда или почувствовать его соприкосновение со своей грудной клеткой. После этого она была уже на ногах и швыряла в него конвертами с деньгами, он же удерживал ее за тонкие запястья, а потом оба они лишились равновесия и оказались на диване — это было что-то вроде соития в одежде, и расстояние между их лицами не превышало полудюйма. На мгновение Гай почувствовал, что в центре всего этого пребывает нечто твердое и подергивающееся.
— Чем это ты в меня бросила? — спросил он.
— Таблеткой. Таблеткой валиума.
— Валиума? — он тихонько фыркнул.
С облегчением, едва ли не со смехом, Гай принялся поудобнее устраивать свое онемевшее тело, умудряясь даже боковым зрением не различать ничего, кроме ослепительного блеска ее оголенных ног. Вскоре он оказался лежащим на спине, а голова Николь покоилась у него груди, и, когда она, всхлипывая, стала неуверенно продолжать, ее волосы щекотали ему ноздри. Тогда-то он и услышал от нее подробное признание: как она надеялась вступить вместе с ним в мир физической любви; как могли бы они — если бы только он, безупречный человек, согласился — попытаться, после «основательной практики», завести ребенка; как впоследствии она бы довольствовалась тем, чтобы он заглядывал к ней раз или, может быть, два раза в неделю: поиграть со своей маленькой дочерью и (предположительно) с матерью своей маленькой дочери. Теперь, конечно, она эту мечту отвергала и проклинала ее… «Основательная практика» — было в этой фразе что-то до жалости незрелое, совершенно неоперившееся. Но в ней явственно присутствовало и нечто иное; зрелые или незрелые, слова эти вызывали физическую реакцию, да такую, которая грозила подорвать все его негромкие возражения, все нежные увещевания. Гай надеялся, что она не заметила этого позорно выпирающего жезла лондонского «бобби», который теперь располагался поперек его паха. А когда она случайно уперлась локтем в его основание (повернувшись к нему, чтобы спросить, не было ли все это сентиментальным вздором), Гай, выскальзывая из-под нее, рад был, что не видит своей собственной мучительно выдавливаемой улыбки.
Они расстались. Да, Гай и Николь должны были расстаться. Она поднялась. Стояла перед ним, уже другая, уже прежняя. Она снова полностью овладела собой.
Тяжело двинувшись к двери, Гай взглянул на бархатное кресло и увидел таблетку валиума, которой она в него бросила, — не ахти какой снаряд, не очень-то грозное оружие, просто желтая таблетка-транквилизатор, размером с пуговицу на рубашке, слегка к тому же размокшая в ее влажном от пота кулаке.