Господи, мне только сейчас пришло в голову: ведь люди, скорее всего, вообразят, что я попросту взял да и выдумал все это.
Отныне посвящаю себя малым заботам. Иду туда, где даже я выгляжу огромным и богоподобным.
Мой новый проект: научить Ким Талант ползать. Я — ее тренер по ползанью. Мы с Ким просто-таки из кожи вон лезем, чтобы она научилась ползать. Ползать, ползать, ползать. А это не так уж и просто, в Китовой-то смехотворной конурке. Жду, пока Кэт уснет или выйдет на улицу, спустившись по лестнице среди алкоголичек-домохозяек, оглушенных транквилизаторами мамаш семейств и запойных матерей-одиночек. Пинаю приземистое кресло, пока бóльшая его часть не вклинится в прихожую. После этого расстилаю на полу полотенце и располагаю Ким посередке. Разбрасываю погремушки и игрушки-пищалки у нее перед носом, на соблазнительном расстоянии. В спортивных башмаках, с обтянутой тренировочными штанами задницей (со своим секундомером и стероидами), я подбадриваю ее, понукая оторваться от стартовой линии. Давай, Ким. Тебе это под силу, малышка. Соберись-ка с духом и — ползи.
Легонько покряхтывая и вздыхая, с величественной терпеливостью и решительностью, она, извиваясь, все тянется, тащится, тщится. С выражением сдержанной отваги на лице. Вы действительно хотите что-то увидеть? Что ж, смотрите! Смотрите! Я покажу вам… Все пробирается она, все проталкивается. Облизывает губы. Все крадется и протискивается. И что происходит? Она лишь отодвигается назад. И не очень далеко. Как это похоже на жизнь! Как похоже на писательство! Все эти усилия, а в итоге — лишь небольшой минус. Она начинает хмуриться и морщиться. Начинает понимать, что дело худо (а ее никто об этом по-честному не предупредил). Начинает плакать.
После утешения, после сока, после нескольких глубоких вздохов она готова отправиться в путь снова. Она кивает головой: мол, готова. Я подбадриваю ее, стоя у края полотенца, а ее нахмуренное лицо все удаляется от погремушек и пищалок. Удаляется оно и от моего лица. В соседней комнате отдыхает ее мать… Вот что значит обучать Ким ползанью.
Кэт больше не позволяет мне ее подменять. Хотелось бы знать, почему. Некое ирландское предписание, вступающее в силу, когда приближается первый день рожденья ребенка? Мне по-прежнему кажется, что я вижу синяки и рубцы в затененных впадинах ее комбинезончика.
Вчера я взошел по их лестнице и топтался там, поигрывая ключом и гадая, нужен ли он мне. Заглянул к ним через окно. Кит сидел за столом, сгорбившись над таблоидом. Кэт горбилась над мойкой. А Ким была на полу, сидела в своем прыгунке. Только не прыгала. И не спала. Ее сияющая головка была склонена; очертания плеч… Мне на ум пришла ужасная фраза. Вот что пришло мне на ум: в Ким есть то же, что и в Ките, то же, что и в Кэт. Это называется неспособностью преуспеть.
Надеюсь, я это только воображаю. Все жду боли, а она не приходит. Слизард недоумевает, почему.
Ко мне подведены провода боли. И глазам моим подведены провода боли.
Владимир Набоков был чемпионом по бессоннице, и это меня обнадеживает. Он полагал, что это наилучший способ разделения людей: на тех, кто спит, и на тех, кто нет. Вот великая строка из «Прозрачных вещей», одного из самых грустных романов, написанных по-английски: «Всякая ночь кровожадна, как людоед, но эта была особенно ужасна».
Хи-хо-ха, говорит людоед. Как В. Н. сумел с ним расправиться? Хотел бы я знать. Я пишу. Пишу так, что уже ломит пальцы. Бессоннице в моем случае следует воздать хвалу. Она избавляет от сновидений.
Бог знает почему, но я начал читать «Пиратские воды». Путешествие. Борнео. Красавец Мариус Эпплбай и неотразимая Корнелия Константайн, назначенная ему в качестве фотографа. Отвратный кусочек дерьма. Но там есть приключения, есть любовная интрига, и я вынужден признать, что захвачен.
Погодите-ка минуту. Как Эспри узнал, что я ошивался в Хитроу? Не думаю, чтобы я хоть что-нибудь говорил об этом Инкарнации (с которой он поддерживает постоянную зловещую связь). Не думаю, чтобы я вообще когда-либо что-нибудь ей говорил, кроме как «в самом деле?» и «не может быть!».
Кто же тогда допустил эту утечку? Возможно, я задним умом крепок — хотя слово «ум» в данных обстоятельствах звучит слишком уж громко. Только что сидел за его письменным столом в соседней комнате. Заметно было, что безделушки на просторной, обтянутой зеленой кожей столешнице расставлены как-то по-новому, да и письменные принадлежности передвинуты. Я представил себе, как Эспри посиживал здесь со своим калькулятором и ручкой под гусиное перо. Бесцельно протянул руку, попробовал запертый ящик. Он мягко открылся, стоило слегка дернуть.
Записки, письма, визитки. Фотографии.
Что ж, теперь у меня уже нет насущной необходимости просить Николь показать мне, как она выглядит в обнаженном виде. Но, думаю, я ее все-таки попрошу.
— Просто восхитительно, — сказала Николь. — А были у вас какие-нибудь прозвища? Какими-нибудь зверушками вы друг друга не называли?
— Ты вот что должна понять, — сказал я. — Перед тем, как все это началось, я выглядел как картинка.
— Дай-ка угадаю. Ты был папочкой Мишкой, а она — твоей крошкой-малышкой.
— Я лучше промолчу.
— Закуски на подносах. Согретые тапочки.
— Да, и я вычитываю гранки, а она читает рукописи. Счастье.
— А она всегда делала то, что ей велел папочка Мишка?
— Ничего подобного. По правде сказать, она больше командовала. Я называл их сестрицами Гитлера. Ее и Пейдж. Это еще одна девчонка-сорванец. Они всегда истекали кровью после какой-нибудь драки, в которой только что побывали. Как ты и М. Э.
— Представляю себе. Ты был мистер Благопристойный Порядок. А она — мисс Крутой Каблучок. Кстати, а как она выглядела? Это так прелестно.
Я поднялся на ноги, подошел и остановился с ней рядом. Вынул из бумажника фотографию — Мисси восемь лет назад, ярко освещенная: приливно-отливное чередование света и тени от висков к подбородку.
— М-м-м, — сказала Николь. — Ничего. Вы, должно быть, вряд ли осмеливались щипать друг друга, если когда-нибудь просыпались. Чтобы увидеть двадцатый век.
Я не мог противиться соблазну. Достал еще одну фотографию и поднес ее к глазам.
— Что за камера была у Марка Эспри? С задержкой затвора? Или вы пригласили какое-нибудь похабно хихикающее третье лицо?
Она ответила не сразу, с задержкой:
— С задержкой затвора.
И сказала она это тихо.
— О сне здесь нет и речи, — сказал я. — Щипков не счесть. Стопроцентное бодрствование.
Она вздрогнула, когда я бросил фотографию ей на колени. Выпрямилась и сказала:
— Наверное, вы с Мисси никогда ничем подобным не занимались.
— По правде сказать, однажды мы попробовали шлепки. Было больно. Моей руке, я имею в виду. Я даже сказал: «Ой!»
— Понимаю, что это выглядит довольно мерзко, — сказала она, принимаясь разрывать глянцевую бумагу своими длинными пальцами. — Ему это нравилось. И ты готова сделать все…
— Да. Как ты правильно заметила, ради него ты «делала глупости».
— Ради истинного художника.
— Брось. Это дерьмо. Ох, да брось же ты!
— Решительно не согласна. В его творчестве присутствует чистота, напоминающая целомудренность Толстого.
— Толстого?!
Я просто не мог этого выносить. Это было похоже на наш мир. Похоже на фундаментализм. Вся планета свихнулась. И правда ничего не означала. Я взял пальто и спросил напоследок:
— Ты с ним виделась? Когда он здесь был.
Она не ответила.
— Между вами все кончено. Так или нет?
— Кое-что не кончается никогда.
Каждый вечер, как только стемнеет, какая-то женщина по целому часу стоит посреди Тэвисток-роуд, воздев голову и раскинув руки, — распятием.
Не старая, не опустившаяся, с виду не глупая, стоит она прямо посреди улицы. Улыбается застывшей улыбкой, глядя на приближающиеся машины, водители которых сбрасывают скорость и глазеют на нее — но мало кто на нее кричит. По правде сказать, она ужасна, эта ее улыбка — мученическая, доверчивая, предостерегающая. Почему никто не подойдет и не утащит ее куда-нибудь? Ведь достаточно одного пьяного… Когда проезжаешь мимо, особенно если приближаешься к ней сзади, всегда представляется, как металл автомобиля врезается в женскую плоть и кровь, как происходят мгновенные и насильственные преобразования, вызванные столкновением, как плоть и кровь отправляются туда, куда внезапно вынуждены отправиться. Она превосходно подходит для моей книги, но я никак не могу придумать, как бы половчее ее туда вставить.
Вот и сейчас она там стоит. Я вижу ее из окна. Почему никто не приходит, чтобы увести ее прочь? Ну почему же никто не приходит?!
Глава 16. Третье лицо
В следующий раз, когда Гай увидел Кита, тот выглядел совершенно преображенным. Дело было в «Черном Кресте», в полдень; пронизывая всю Ланкастер-роуд, в двери паба беспрепятственно врывались жгучие лучи низкого солнца…
— Окраска — не ободрать, — сказал Кит. — Задняя повышенная передача.
Прежде всего, наиболее очевидно и живописно, поражало его одеяние. На Ките была коричневая, в рельефную полоску, рубашка муарового шелка (по текстуре своей она напомнила Гаю поджаристую свиную корочку), обтягивающие бедра кремовые клеши и новехонькая пара «бродяжек», отороченных грубым мехом, вроде бы хорьковым (в их изогнутых носках крылся намек на какого-нибудь шута или пресмыкающегося в гареме евнуха).
— Впускной трубопровод, — сказал Кит. — Центральный дифференциал.
В шагу у кремовых клешей фасон был совершенно поразителен. С эффектами, производимыми подобием корсажа и шнурами с кисточками, Гай был знаком (Антонио, паршивый испанский трактир… как давно это было!), но ему никогда не приходилось видеть ничего подобного Китовой промежности.
— Покрытие днища кузова, — сказал Кит. — Вкладыши колесных ниш. Фланцевая конструкция.
Отдельные петли, каждая из которых увязана в бантик, украшенный бахромой и помпончиками; а сами брюки так неправдоподобно, так обескураживающе низко обтягивали бедра, что на ширинке помещались только две-три петли. Брюки эти оберегали обширную задницу Кита с таким же благоговением, с каким оберегает свое содержимое какая-нибудь греческая урна. Гай счел подобное одеяние смехотворным и даже внушающим тревогу, но