С ребенком на руках она удалилась в гостиную. Я смотрел на округлое лицо малышки, подпрыгивающее у Кэт на плече. Удивленные глаза.
— Ой, — сказала мне малышка, прежде чем Кэт закрыла дверь. — Ой.
— «Ибо Гален знал, что отныне всегда будет мечтать о ней, что пришла к нему этой ночью в Толедо и, взъерошив, разбудила его с любовной нетерпеливостью». Вот так-то. — Николь ничего не сказала. — Ну же. Это ведь ужасно. Даже просто неграмотно. «О ней, что». О той, что, бога ради. — Николь ничего не сказала. — Да и само чувство отталкивающее. Но я подозреваю, что тебя он чувствами не обременял. Слишком был занят, влезая в свои вельзевульские наряды. — Николь ничего не сказала. — Забавно, что он так беспомощен в изображении женщин. Все они у него напудрены и накрашены. И никаких физических функций. Он помещает их в этакий золотой век, теперь, увы, давно миновавший. Ты знаешь, в какой: до того, как женщины стали ходить в туалет.
Николь заговорила. Она окинула меня туманным взглядом и сказала:
— Ты не прав. Его творчество напрямую обращено к женщинам, потому что он их так страстно идеализирует. Разве это не великая тема — борьба мужчины, существа воинственного, направленная на то, чтобы приучиться к нежному обхождению? Эспри здесь, конечно же, развивает традиции Лоуренса.
— …Это разбивает мне сердце, Николь. — Это разбивает мне сердце. Потому что подтачивает, подрывает веру в ее художественный вкус. А ее художественный вкус — это все, чем я располагаю, чтобы продолжать. — Ну ладно. Ты, должно быть, любишь театр. Однако это еще большая извращенность. Нет там ничего путного, по-английски, во всяком случае. Один Шекспир, и это все. Что само по себе подобно какому-то космическому анекдоту. Как если бы Тициан занимался декорациями, а Моцарт сочинял саундтреки к фильмам. Как если бы Бог был главным режиссером репертуарного театра.
Я был теперь немного слишком говорливым — или немного слишком каким-то — для загадочной мисс Сикс. (Последние мои фразы были, по сути, прямыми цитатами из длинного письма, которое я писал Марку Эспри.) Она встала со стула и подошла к столу. Налила себе бренди и сделала восемь больших глотков. Посмотрела в черное окно. «В полночь выхожу я на прогулку, — пропела она, — как с тобой всегда гуляли мы. По луной залитому проулку проходя, ищу тебя средь тьмы».
— А у тебя неплохой голос. Ты, наверное, пела, когда делала эти свои пантомимы. Но голос холодный. Он что-то утаивает.
Когда она погрузилась рядом со мной в диванное лоно, то ноги ее взметнулись кверху фута на три. Взгляд ее тоже был разогрет алкоголем. Я почувствовал, что не принимаю этого.
— За дело, — сказал я, вытаскивая блокнот. — Расскажи-ка мне еще об этих вылазках на природу вместе с Гаем. Эти маленькие любовные пародии — их следует отнести к наихудшим пакостям, которые ты творишь.
— Тебе приходится только записывать их. А мне приходится ходить. Я терпеть не могу ходить пешком. Главное, куда? Это все равно что сниматься в рекламе. В рекламе сигарет с ментолом — помнишь? Когда еще были трехпенсовики?
Она задумалась ненадолго, потом сказала:
— Нет, это все равно что сниматься в рекламе любви. Реклама любви, а?
— Я все-таки не до конца понимаю. Ну, эту пытку для Гая. Но я все жду некоего блестящего выверта… Ладно. Наверное, пора мне посмотреть какую-нибудь из твоих видеокассет. Кассет с рекламой секса.
— Нет у меня ни одной. Я их не храню. Терпеть их не могу.
— Очень жаль. Я ужасно разочарован. Как я понимаю, снимки Марка Эспри немного устарели. Да, я разочарован. Как же прикажешь мне описывать твои прелести?
— Сейчас я все с себя сниму, — сказала она, потянувшись к верхней пуговице. Помолчав, наклонилась ближе. — Тебе не кажется, что мы могли бы быть кем-то вроде ужасненьких кузена с кузиной и все друг другу показывать? Все липкое и пахучее? Посмотри на себя. Ты не представлял такого, в плоти и крови, ведь нет? Слушай. Хочу тебе признаться. У меня есть одна постыдная привычка. Каждый день и отправляюсь в дурное место и совершаю там дурное дело. Ну, в некоторые дни удается этого избежать — но тогда на другой день приходится делать это дважды… Я хожу в туалет. Давай, Сэм. Помоги мне справиться с этим паскудством. Будешь моим туалетным приятелем, идет? Каждый день, сразу после завтрака, как только почувствую позыв, я могу тебе звонить, а ты — заговаривать меня.
— Николь, — сказал я, поднимаясь на ноги. — Скажи мне, по крайней мере, что за ужасную штуку ты учудила. С Эспри. Это бы меня взбодрило.
— Бросила ему в ветровое стекло кирпич. Здоровый такой к тому же.
— Само собой. Ну давай, скажи. Кирпич — это слишком обыденно.
— Не скажу.
— Почему?
— Почему? Почему? А почему бы, ты думал? Потому что это слишком болезненно.
Она в некотором смысле права. Языка для боли не существует, нет для нее никаких слов. Кроме непечатных. Кроме брани. Нет для нее слов. Ой, оу, уф, ах. Господи. Боль — она сама себе язык.
Комплект болеутоляющих прибыл как нельзя более ко времени. Курьер доставил его около трех часов дня, и я смог сразу же позвонить Слизарду.
— Очень красиво, — проворчал я в трубку. — Похоже на упаковку ликеров. Или на набор юного химика.
Зная, что мне понравятся все эти ярлычки, он сказал, что, когда речь заходит о классификации болей, мы откатываемся в средние века — или в детскую.
— Слушай, Хьюго, что происходит? — спросил я неожиданно. — В мире, я имею в виду. Звонил кое-кому в Вашингтон, но толком никто ничего не может сказать. Мямлят и мнутся. Где вся информация? Как тебе видится происходящее?
— …Дела обстоят очень серьезно.
— А именно?
— Ну, примерно вот так. Давление оказывается по двум направлениям. Вмешаться сейчас и воспользоваться шансом — или позволить системе деградировать дальше. Пентагон выступает за то, чтобы вмешаться; правительство — за то, чтобы проскочить; совет национальной безопасности расколот. Налицо гипертония, а также одышка. Возможна эмболия. Что до меня, я за то, чтобы проскочить. Необходимо, чтобы миновал миллениум. Сейчас никак нельзя рисковать.
— Хьюго, о чем это ты толкуешь?
— О Вере, разумеется, — сказал он с удивлением в голосе.
— Прошу прощенья?
— О жене Президента.
Наш мир болей, выстроенный здесь и классифицированный: как он похож на жизнь, на детство, на любовь, на войну, на искусство. Стреляющая, Колющая, Жгучая, Раскалывающая. Дергающая, Пульсирующая, Вспыхивающая, Тупая, Острая, Изматывающая, Тошнотворная. Жестокая, Ужасная, Мучительная, Убийственная.
— Здесь одна-единственная таблетка в черном пузырьке, — сказал я. — С черепом и скрещенными под ним косточками.
— Это для тех случаев, когда живые завидуют мертвым. От самого болезненного состояния изо всех. От жизни, друг мой.
Корнелия на «Афродите» продолжает пренебрегать любой близостью. И любой одеждой. Это сводит Мариуса и Кванго с ума.
Мне пришло в голову, что некоторые темы — экспансия насилия, например, и делегирование жестокости — олицетворяются в Инкарнации. Есть, я полагаю, что-то садистское в ее разглагольствованиях, беспримесно банальных, но застревающих в памяти. Гадаю, не доплачивает ли ей Марк Эспри за то, чтобы она вот так меня истязала.
Особенно достает она меня разговорами об украденных пепельнице с зажигалкой. А я часто бываю слишком слаб, чтобы убраться куда-нибудь подальше.
Смысл ее бесконечно повторяемых, под корень подрубающих речей сводится к следующему. У некоторых предметов есть номинальная стоимость. У других предметов есть сентиментальная ценность. Иногда номинальная стоимость может быть относительно малой, но сентиментальная ценность — высокой. Что касается пропавших пепельницы и зажигалки, то их номинальная стоимость относительно мала (для человека со средствами Марка Эспри), но сентиментальная ценность высока (потому как они подарены некоей подругой по играм — неведомой, но явно из первого эшелона). Будучи высокой сентиментальной ценности, эти предметы незаменимы, несмотря на свою относительно низкую номинальную стоимость. Потому что дело здесь не просто в деньгах.
Слышите вы ее? Представляете себе картинку? На то, чтобы оправиться от этих череподробительных рассуждений, у меня уходит полдня. Вспоминается тот кусок из «Дон Кихота», где Санчо на протяжении пятнадцати страниц не говорит ничего, кроме «семь раз отмерь, один отрежь», «дорога ложка к обеду» и «что имеем, не храним». И дон Кихот взрывается (я его вольно перефразирую, но действительно понимаю): Хватит с меня твоих поговорок! Битый час ты их чеканишь, и каждая из них — это кинжал, вонзающийся мне в самую душу…
Глава 18. Это только проверка
Кит нахмурился, затянулся и прочел следующие слова:
Достоверным историческим фактом является то, что Боудикка играла в дартс — во всяком случае, в некое подобие современной игры. Истинная воительница, она, как полагают, отточила свои боевые навыки, занимаясь метанием дротиков. Однако под конец это не помогло королеве древних бриттов, поскольку она потерпела поражение от римлян и погибла от собственной руки в 61 году от рождества Христова.
В 61 году от рождества Христова! — подумал Кит.
В местах древних поселений определенно найдены старинные доски для метания. Неизвестно наверняка, в какую разновидность дартс играла Боудикка. Вероятно, не в «501 очко», как принято в настоящее время, но в какую-нибудь другую форму этой игры.
Кит задумчиво вытащил свои дротики из пурпурного подсумка. Затем все тем же подсумком утер слезы с лица. Сигаретой позже он уселся со своим блокнотом, со своим дартсовым дневником на коленях и ручкой в руке. Рука, вооруженная ручкой, некоторое время волнообразно двигалась в воздухе, как будто делая набросок. Затем он написал:
Поменьше пить.
Сигаретой позже добавил:
Беда с дротиками в том, что их нельзя метать пьяным.