)
Чтобы ярче изобразить «бесчинства расхитителей», Байрон обратился к легенде о готе Аларихе, который, испытывая ужас при виде призраков Минервы и Ахилла, пощадил городские сокровища и памятники.
Хобхаус, с большим спокойствием взиравший на происходящее, доказывал, что сохранение памятников культуры в Лондоне «послужит появлению великих архитекторов и скульпторов», однако Байрон едко высмеял это утверждение. Он говорил, что вечно будет бороться с «грабежом Афин ради обучения англичан скульптуре, потому что они так же способны к ней, как египтяне к катанию на коньках…». Эмоциональный отклик Байрона на поведение Элджина получил признание в кругах сторонников греческой революции. Несомненно, это послужило возвышению Байрона в глазах греков и иностранцев, горящих желанием видеть Грецию свободной. Кажется, что он предвидел время, когда греки обретут независимость и возьмутся за охрану своих памятников[7].
Поездка на мыс Колонн, или Сонной, высокую скалу на оконечности Аттики, вдающуюся в Эгейское море, навечно запечатлелась в памяти Байрона. Они ехали верхом вдоль Гимета с Хобхаусом и слугой-албанцем Василием (тогда вдоль Аттического побережья не было хорошей дороги, по которой сейчас туристы добираются из Афин до мыса за час). Они прибыли на место 23 января, на следующий день после того, как Байрону исполнилось двадцать два года, и увидели белые дорические колонны древнего храма Посейдона (тогда считалось, что это храм Минервы), четко вырисовывавшиеся на фоне темно-синих волн, испещренных зелеными точками скалистых островков. Это были «острова Греции»:
Я с высоты сунийских скал
Смотрю один в морскую даль;
Я только морю завещал
Мою великую печаль…
Следующей целью путешественников были равнины Марафона, где в 490 году до нашей эры афиняне разгромили персов. Пока Хобхаус детально изучал поле боя, Байрон воссоздавал в своем воображении картину битвы, которая нашла отражение в строках, разжегших национальную гордость греков и укрепивших самосознание эллинов и которые стали одними из самых известных строк Байрона:
Холмы глядят на Марафон,
А Марафон – в туман морской,
И снится мне прекрасный сон —
Свобода Греции родной.
За это время у Байрона создалось более благоприятное впечатление о современных греках, чем у его товарищей и большинства других европейцев, с которыми он встречался в Афинах. Когда французский консул М. Фовел и коммерсант М. Рок, который, по словам Хобхауса, жил за счет того, что «одалживал деньги под двадцать – тридцать процентов греческим купцам и занимался переправкой нефти», пришли к Байрону, М. Рок выразил мнение, обычное для всех европейцев в Греции. Он сказал, что афиняне «такие же канальи, как во времена Фемистокла!». Произнес он это с «замечательной серьезностью», записал в пометках к «Чайльд Гарольду» Байрон, иронично добавляя: «Древние изгнали Фемистокла, современники обманывают месье Рока – вот каково отношение к великим людям!»
Байрон неплохо сошелся и с греками и с европейцами в маленьком обществе Афин, где зимой было столько забав. Часто устраивали танцы и праздники в доме Макри, где возрастающий интерес Байрона к самой младшей из «трех граций» Терезе («Ей 12 лет, но она уже вполне взрослая», – писал Хобхаус) позволил ему заполнить душевную пустоту, образовавшуюся после разлуки с Констанцией Спенсер Смит: «Волшебство утеряно, очарования больше нет».
Когда Байрон решил оставить веселые Афины, душу его опять охватила тоска. Он не отказался от намерения посетить Константинополь, а оттуда доехать до Персии и Индии. Он получил разрешение на путешествие от Роберта Адара, британского посла в турецкой столице. Когда английский корвет «Пилад» предложил доставить Байрона в Смирну, он ухватился за эту возможность и через день отправился в путь вместе с Хобхаусом. Расставание с Терезой было горьким. Возможно, накануне отъезда он написал или начал известные строчки:
Знай, я сохраню
Прощальное лобзанье
И губ моих не оскверню
До нового свиданья.
Вероятно, сама Тереза научила его словам «Моя жизнь, я люблю тебя», выражению нежности. Слова «прощальное лобзанье» предполагают, что отношения с Терезой носили если не платонический характер, то по крайней мере находились в области ожидания, а не обладания.
Никогда еще Байрон не ощущал такого сожаления из-за предстоящего отъезда. Никогда еще его жизнь не протекала так спокойно среди людей, которые хотя и не были героями, зато в их обществе было приятно находиться; никогда еще так не нравились ему природа и обстановка. Во время дальнейшего пути ностальгия по Аттике все возрастала. Хладнокровные суждения Байрона о людях не умаляют его восхищения ими. «Мне нравятся греки, – писал он Генри Друри, – конечно, они пройдохи, обладающие всеми пороками турок, но без их храбрости. Однако и среди них встречаются храбрые и красивые…»
Глава 8 Путешествие на Восток 1810–1811
Вскоре после прибытия в Смирну Байрон и Хобхаус отправились к развалинам Эфеса. Увидев эти печальные руины, Байрон заметил, что «храм почти разрушен, и святому Павлу нет нужды писать о нынешнем настроении эфесцев…». Поэта глубоко поразило тоскливое тявканье шакалов в некогда великом, а теперь пустынном городе. Их «скорбный лай, жалобно доносящийся издалека», эхом отдавался среди превращенных в прах мраморных руин.
Байрон и Хобхаус вернулись под гостеприимный кров мистера Уэрри, британского генерального консула в Смирне, в ожидании возможности направиться в Константинополь. Байрон был угрюм и не уверен в будущем. Угнетенное состояние («чем дальше я еду, тем ленивее становлюсь», – писал он матери) охватило его из-за тягостных размышлений о настоящем, непривычного климата и восточного образа жизни. Однако Байрон не стал настолько ленив, как говорится в письме, поскольку продолжал «Чайльд Гарольда». Его мысли опять возвратились в Аттику, где было ощутимо дыхание Древней Греции.
И ты ни в чем обыденной не стала,
Страной чудес навек осталась ты.
Во всем, что детский ум наш воспитало,
Что волновало юные мечты…
28 марта Байрон закончил вторую песню и отложил рукопись. Впечатления от Турции не побуждали его к творчеству.
Капитан Батхерст пригласил Байрона и его друга совершить путешествие в Константинополь на фрегате «Салсетт». Они отплыли 11 апреля, а 14-го причалили у мыса Яниссари, или Сигнума, в нескольких милях от входа в Геллеспонт. Принужденные задержаться на две недели по причине сильного встречного ветра и длительного оформления пропуска на пересечение пролива, они смогли осмотреть «широкие равнины ветреной Трои». Истинность легенды о Трое была важна для Байрона. Позже он писал в своем дневнике: «Я каждый день выходил на равнину. Это было в 1810 году. И великолепное впечатление портил лишь подлец Брайант, который оспаривал истинность рассказа о Трое… Но я продолжал преклонялся перед памятью этого античного города и святого места. В противном случае я бы с таким восторгом не стоял на равнине».
Пока «Салсетт» оставался в устье Дарданелл, Байрон мечтал переплыть пролив, подобно древнему Леандру. Вместе с лейтенантом Экенхедом они попытались вплавь пересечь пролив с европейской стороны, но холодная вода и быстрое течение принудили их отступить. 3 мая они повторили попытку и на этот раз преуспели. Хобхаус взволнованно писал в своем дневнике: «Байрон и Экенхед плывут через Геллеспонт – и перед моими глазами живая сцена из произведения Овидия о Леандре». К словам Хобхауса Байрон добавил свое замечание: «Общее расстояние, которое преодолели мы с Экенхедом, составляет более четырех миль, течение очень сильное, а вода холодная. Мы не устали, только немного замерзли, нам пришлось приложить определенные усилия». Этим подвигом Байрон неустанно гордился. Переплыть Дарданеллы было легче, чем преодолеть Тахо в Лиссабоне, хотя обстановка была более романтичной. Вероятно, более сотни пловцов, начиная со студентов колледжей и заканчивая Ричардом Халлибертоном, с тех пор преодолели Геллеспонт главным образом потому, что Байрон придал новое очарование знаменитому подвигу Леандра.
Байрон продолжал сообщать о своем приключении в письмах. Он писал Генри Друри, что «течение довольно опасно, поэтому полагаю, что Леандр был слишком изможден, стремясь к своей возлюбленной, чтобы вместе наслаждаться счастьем». Через шесть дней он сочинил веселые строчки, «написанные после того, как автор переплыл из Сестоса в Абидос». В действительности Байрон избежал лихорадки, о чем легкомысленно заявляет в последней строке, и холодная вода не остудила его пыла. С откровенностью, граничащей с вульгарностью, он писал Друри: «Не вижу большой разницы между нами и турками, кроме того, что у нас есть крайняя плоть, а у них нет, они носят длинные одеяния, а мы короткие, мы говорим много, а они мало. В Англии модными пороками являются пьянство и развлечения с женщинами, а в Турции – содомия и курение, мы предпочитаем женщину и бутылку, а турки – трубку и юношу. Турки благоразумные люди. Кстати, я терпимо изъясняюсь по-новогречески. Я могу ругаться по-турецки, но, кроме одного страшного ругательства и слов «хлеб», «вода» и «сводник», я не сильно подвинулся вперед».
Словно противореча шутливому тону переписки, более серьезному Ходжсону Байрон признавался: «Хобхаус сочиняет стихи и ведет дневник; а я просто смотрю и ничего не делаю… Почти год, как мы за границей. Я мечтаю провести здесь еще не меньше, особенно в тропическом климате, но боюсь, дела не позволят… Надеюсь, ты встретишь меня уже изменившимся, не внешне, а внутренне, потому что я на