Однако ни светская жизнь, ни сочинительство не могли помочь Байрону избавиться от мысли о том, что он тратит силы впустую. Он пришел к выводу, что «ни один человек, который способен на что-либо большее, не должен быть поэтом… Быть известным человеком, не диктатором, не тираном, а таким, как Вашингтон или Аристид, человеком, ведущим к истине, – все равно что быть избранником Божьим!».
Увлечение Байрона Фрэнсис Уэбстер быстро превратилось в некий фарс, над которым он не мог не потешаться, одновременно испытывая сердечные муки. Он послал ей свой портрет, сделанный художником Холмсом, «мрачный и суровый, как мое настроение в прошлом июле, когда писался этот портрет (в первом порыве страсти к Августе. – Л.М.)». Вспоминая бескорыстную любовь сестры, Байрон говорил леди Мельбурн: «Знаете, боюсь, что эта греховная страсть была самой сильной в моей жизни».
В своем дневнике Байрон откровенно признавался в том, что наибольшее удовольствие ему доставляет писать леди Мельбурн, «…а ее ответы – такие благоразумные, такие тактичные, – я никогда не встречал человека, обладавшего хотя бы половиной ее дара. Если бы она была на несколько лет моложе, как бы она могла одурачить меня, если бы ей заблагорассудилось, и я потерял бы хорошего и верного друга. Помните, что возлюбленная никогда не может быть вашим другом. Пока у вас мир и согласие, вы любовники, когда это позади – друзья». Возможно, что Байрон думал о своем былом увлечении Каролиной Лэм.
«Абидосская невеста» была издана Мерреем 2 декабря и получила признание публики. В течение месяца было распродано шесть тысяч экземпляров, и Байрон вновь стал литературным кумиром сезона. Когда Меррей предложил ему тысячу гиней за право издания двух последних восточных поэм, Байрон испытал искушение согласиться, потому что постоянно нуждался в деньгах, однако гордость не позволяла ему их принять. Его приглашали в самые лучшие дома, но он чаще отказывался от званых обедов. Однажды вечером в доме лорда Холланда он беседовал с Томасом Кэмпбеллом, когда хозяин внес сосуд, по форме напоминающий католическую кадильницу, и, приблизившись к Кэмпбеллу, воскликнул: «Ладан для вас!» Кэмпбелл, слегка уязвленный успехом своего соперника-поэта, ответил: «Отнесите лорду Байрону, он к этому привык».
Шли дни, и Байроном овладевало чувство нерешительности, бесцельности существования и тоски. Он пристрастился к сигарам, которые, как раньше табак, помогали ему избавиться от мучительного чувства голода, когда он отказывался от еды, чтобы поддерживать вес в норме. 7 декабря он записал в своем журнале: «Лег в кровать и спал без всяких сновидений, однако сон не освежил меня. Проснулся на час раньше, но три часа провозился за туалетом. Если вычесть из жизни младенческий период, который представляет собой растительное существование, сон, время, затраченное на еду, умывание, раздевание и одевание, то сколько останется времени на настоящую жизнь? Время, отведенное мыши».
Доктор Джон Аллен, друг лорда Холланда, одолжил Байрону «множество неопубликованных и никогда не увидевших свет писем Бернса». Они произвели на поэта странное впечатление. Что за противоречивый ум! Нежность, грубость, тактичность, прямолинейность, чувственность, возвышенные чувства, унижение, грязь и божественность – все смешано в одном комочке священной глины!
«Странно: истинный сластолюбец никогда не станет задумываться о грубости реальной жизни. Превознося до небес земное, материальное, телесное, не признаваясь самому себе в греховности, потом забывая обо всем, можем мы сохранить всю прелесть земных удовольствий».
Вне всякого сомнения, Байрон осознавал, как близко в этом высказывании затронул противоречивую природу своего собственного характера. Вынужденный маскировать тягу к «земным» удовольствиям ореолом идеального чувства, чтобы избежать столкновения с жестокой действительностью, испытывая влечение ко всему земному, мешающему ему в достижении поставленных целей, Байрон становился ближе к Бернсу, чем сам о том подозревал.
Гнетущее уныние, испытываемое поэтом в первой половине декабря, усугублялось его тоской по Августе и попытками подавить это чувство. Хотя как бы Байрон ни старался, он не мог отделаться от мысли, что ни одна женщина, кроме Августы, так не притягивала его, не читала все его мысли, не была так чувственна и в то же время нетребовательна, не вела себя так по-матерински по отношению к нему. По мере того как его решимость уменьшалась, он все реже писал леди Мельбурн, зная о ее чувствах и опасениях, когда дело заходило о романе с Августой. 15 декабря Августа приехала в Лондон, а 18-го Байрон прекратил записи в своем дневнике. «Я написал достаточно, чтобы привести в порядок мои мысли, а мои дела вряд ли нуждаются в описании».
В день, когда Байрон отложил в сторону дневник, он начал очередную восточную поэму, на этот раз более откровенную, чем прежде. Проза больше не справлялась с поставленной задачей: выразить чувства Байрона. «I suoi pensieri in lui dormir non ponno» – «Его мысли не дремлют в его душе» – этот эпиграф к поэме Байрон взял из произведения Тассо «Освобожденный Иерусалим». В начале первой песни поэмы «Корсар» Байрон поместил известные строчки из «Ада» Данте:
Nessun maggior dolore,
Che ricordarsi del tempo felice
Nella miseria…[15]
С Конрадом, героем «Корсара», Байрон бродил по «темному синему морю», омывающему его нежно любимый греческий архипелаг. В этом тоже заключалась свобода – свобода духа, которую давал сам процесс сочинительства и которая позволяла Байрону сквозь пелену фантазии взирать на свои собственные чувства с откровенностью, не встречающейся даже в его письмах к леди Мельбурн. Он работал до поздней ночи в своей квартире на Беннет-стрит и, провожая Августу домой, брал рукопись с собой. 27 декабря Байрон закончил первый черновой вариант, сочиняя каждый день почти по двести строк.
До начала нового года в жизни Байрона появились два призрака из прошлого. Мэри Чаворт-Мастерс, чей супруг, Джек Мастере, теперь охотился уже не на лис, а на другую дичь, напомнила о себе хромому юноше, с которым кокетничала в детстве и который стал теперь известным поэтом. Если он приедет в Ноттингем, то найдет там «старого и преданного друга, с нетерпением ожидающего встречи с ним». Байрон написал Мэри вежливый ответ. Она была больна и намекала на неверность мужа. «Ты вряд ли узнаешь во мне ту счастливую девушку, которой я была когда-то. Я стала такой худой, бледной и мрачной». Такого письма Байрон вовсе не ждал от своей прежней возлюбленной и не горел желанием повидать ее. Он предпочел, чтобы в его мечтах она оставалась прежней.
Голос из недавнего прошлого принадлежал Аннабелле Милбэнк, которая написала Байрону на следующий день после Рождества. Она тоже была больна и еще не набралась храбрости, чтобы признаться в своей невинной лжи о другом поклоннике. Аннабелла заверяла Байрона, что она его «преданный друг». Получив в конце ноября ее предыдущее письмо, Байрон записал в своем дневнике:
«Вчера получил очень милое письмо от Аннабеллы, на которое ответил. Какие у нас странные отношения! Ни искры чувства с обеих сторон… Она прекрасная женщина, совсем не испорченная, что странно встретить в двадцатилетней богатой наследнице, будущей супруге пэра, единственной дочери и эрудированном человеке, который привык всегда поступать по-своему. Она поэтесса, математик, метафизик и одновременно очень добра, великодушна, нежна и не притворна. Любой мужчина потерял бы голову, столкнувшись хотя бы с половиной ее талантов и десятой частью ее достоинств».
Глава 12 Опасные связи1814
Поэма «Корсар», написанная Байроном «на основании жизненного и любовного опыта», занимала его мысли всю первую половину января. Он сделал посвящение Муру, в котором опрометчиво заявил: «…в ближайшие несколько лет я намереваюсь не искать благоволения богов, людей и газет». В этом посвящении он интриговал публику, подстрекая читателей искать в поэме автобиографические черты; он больше не станет оправдываться.
Байрон был озадачен чувством леди Фрэнсис, которая и сама казалась «смущенной постоянством», потому после визита Августы в Лондон в декабре он еще больше привязался к своей сестре. Когда романтическая привязанность к леди Фрэнсис остыла, он стал испытывать досаду при мысли об их неудавшейся связи. Байрон говорил леди Мельбурн: «Если люди будут останавливаться, не дойдя до первого лица глагола «любить», то им не следует удивляться, что грамматическое спряжение закончится с кем-нибудь другим». Байрона приводили в недоумение попытки к сближению со стороны Мэри Чаворт-Мастерс. Получив от нее второе письмо, он признался Августе: «М. снова написала о дружбе, а также весьма просто и жалостливо о плохом обращении, бледности, нездоровье, старых друзьях, добрых намерениях, добродетели и тому подобном».
Отношения Байрона с женщинами становились напряженнее не потому, что он был злодеем, а потому, что поэт делал все возможное, чтобы не причинить боль тем женщинам, которые были привязаны к нему. Он писал леди Мельбурн: «Не могу постигнуть, отчего мне приходится постоянно сталкиваться с различными искушениями, которые, уверяю вас, поджидали меня еще до рождения. Когда мне приписывают талант писателя, то ошибаются самым непостижимым образом…»
Леди Мельбурн надеялась на появление нового сильного увлечения или даже на брак, но страны Средиземноморья вновь искушали Байрона воспоминаниями его беззаботной юности. Стремление преуспеть потеряло для него всякий интерес. «Мне никогда не удавалось завоевать свет, – говорил он леди Мельбурн, – а публика обласкивала меня по своей прихоти. Моя жизнь в Англии растрачивается впустую..» А далее он признавался: «.. в чувстве, недавно поглотившем меня полностью, есть что-то демоническое, отчего все остальные страсти теряют свою притягательность…»
Байрон безнадежно и скептически размышлял над предложением своей подруги, леди Мельбурн. «Хорошо, если бы я был женат и не думал о красоте, о добродетели и богатстве. Я принял решение следовать примеру вышестоящих лиц, но все же мне бы хотелось жизнерадостности, нежности, чистоплотности и немного привлекательности. Были ли когда-нибудь мечты человека более умеренными?» Далее он продолжал: «Я могу любить и ожидаю этого взамен, но, как говорит Мур: «Хорошенькая жена – плод тщеславных стремлений повесы»… Единственная неприятность заключается в том, что я потом опять могу влюбиться, поскольку привычка странным образом преобладает над моими чувствами».