Лорд Байрон. Заложник страсти — страница 63 из 95

«Моя дорогая Тереза, я прочел эту книгу в твоем саду, моя любовь, пока ты была в отъезде, а иначе я не смог бы читать ее. Это твоя любимая книга, а писательница была моим другом. Ты не поймешь этих английских слов, но узнаешь почерк того, кто страстно тебя любит, и догадаешься, что над твоей книгой он мог думать только о любви. В этом слове, которое красиво звучит на всех языках, но лучше всего на твоем, amor mio, заключена вся моя жизнь в этом мире и в том… Моя судьба в твоих руках, а ты женщина, прожившая семнадцать лет в миру и два года в монастыре. Я всем сердцем желаю, чтобы ты оставалась со мной или по крайней мере чтобы я никогда не встречал тебя замужней. Но теперь уже слишком поздно. Я люблю тебя, а ты любишь меня, по меньшей мере говоришь, что любишь, и поступки твои могут служить мне немалым утешением. Но я больше чем просто люблю и не могу перестать любить тебя. Думай обо мне иногда, когда Альпы и океан разделяют нас, но им никогда не удастся разлучить нас, пока ты этого не пожелаешь».

В конце августа привезли Аллегру. «Она англичанка, – писал Байрон Августе, – но говорит только по-венециански. «Bon di, рара» и т. д. и т. п., она очень забавная, и в ней много байроновского: совсем не выговаривает букву «р», хмурится и надувает губки, как мы. У нее голубые глаза, светлые волосы, которые становятся все темнее, и ямочка на подбородке. Она часто хмурит брови. У нее светлая кожа, нежный голос и особенная любовь к музыке, а также желание, чтобы все было так, как она захочет. Разве это не похоже на Байронов?»

После возвращения Гвичьоли Байрон вновь обрел спокойствие. Граф Гвичьоли вел себя дружелюбно по отношению к любовнику жены, пригласил его переехать в пустые комнаты на первом этаже дворца и выглядел вполне безмятежно. Затем граф пожелал занять у своего гостя денег. Когда Байрон вежливо отказал, граф рассердился на Терезу. У Терезы опять началось обострение болезни, ей была нужна забота доктора Аглиетти и необходимо было вернуться в Венецию. Она даже добилась разрешения графа, чтобы Байрон сопровождал ее. Проворный начальник полиции доложил в Рим, что Байрон и графиня выехали из Болоньи 12 сентября.

Однако пара занималась отнюдь не политическими, а любовными играми. Байрон путешествовал во все том же наполеоновском экипаже, с которого уже начала облупливаться зеленая краска. Там были походная койка, книги, слуги и его голубоглазая дочь. Экипаж следовал по грязи за каретой графа, запряженной шестеркой лошадей, в которой ехали Тереза, ее служанка и старый слуга. Тереза вспоминала об этой поездке как о счастливейшей в ее жизни. Наконец она была одна со своим возлюбленным. «Мы вместе останавливались в одних и тех же гостиницах», – с удовольствием вспоминала она. По пути они посетили дом и могилу Петрарки в Аркуа.

Хотя Байрон предпочитал Петрарке Данте и, по словам Терезы, подписался бы под мнением Сисмонди: «Я устал от этой постоянной маски», все же он не хотел разрушать иллюзий Терезы и с удовольствием слушал, когда она цитировала стихи Петрарки. Они вписали свои имена в книге для посетителей, и Тереза была счастлива, когда Байрон сказал, что их имена всегда будут рядом.

Байрон и Тереза знали, что ожидает их в Венеции, кишащей сплетнями. Тереза даже лучше понимала, насколько они нарушили итальянскую традицию, но не могла оставить своего возлюбленного и в душевном порыве предложила бежать на край света. В этот раз Байрон проявил благоразумие по причинам столь же сложным, как и все человеческие мотивы.

В Венеции Тереза решила, что палаццо Малипьеро на одном из маленьких каналов им не подходит «из-за водных испарений», и через два дня поселилась в палаццо Мосениго. Она дерзко писала мужу, что Аглиетти посоветовал перемену климата, и просила позволения, чтобы Байрон сопровождал ее на озера Гарда и Комо. Перед тем как получить ответ, она отправилась с Байроном на его виллу в Ла-Мире. В своих поздних подробных письмах Тереза сообщала, что взяла с собой Фанни Силвестрини и что Байрон лишь изредка наведывался в Ла-Миру и жил в отдельном крыле. Однако на самом деле все обстояло не столь невинно. Фанни была в Венеции, передавала письма и учила слугу графа, Легу Замбелли, как отвечать на вопросы того жене. Это было несложно устроить, поскольку Фанни была любовницей Леги, и постепенно он перешел в услужение к Байрону.

Спокойствие графа изумляло Байрона. Но Тереза была счастлива в Ла-Мире и не спешила ехать к озерам. В то время она страдала от двух недомоганий, не могла много двигаться, и, не будь она такое наивное дитя природы, ей было бы неудобно развлекаться с возлюбленным. Она писала мужу, что у нее геморрой и она опасалась выпадения матки, но доктор Аглиетти разубедил ее.

Если граф Гвичьоли сохранял присутствие духа и хладнокровие, то отец Терезы – совсем наоборот. Граф Гамба не одобрял, что его зять позволяет жене оставаться наедине с таким человеком, как лорд Байрон, «слишком искушенным, слишком привлекательным, чтобы не заставить забиться сильнее сердце молодой женщины и не вызвать сплетен в обществе».

Байрон вновь подумывал о побеге, но не с Терезой. Хобхаусу он писал о Южной Америке. Он хотел отправиться туда с Аллегрой. «Италия мне не надоела, но здесь человек должен быть чичисбеем, певцом в дуэте, любителем оперы или никем. И я добился некоторого успеха во всех этих начинаниях, но не могу не ощущать пустоты. Лучше быть неграмотным фермером, бедным поселенцем, охотником, кем угодно, только не льстить певцам и не носить веер для женщины. Бог видит, я люблю женщин, но чем больше на меня влияют здешние нравы, тем хуже мне становится, особенно после Турции. Здесь полигамия на стороне женщин. Я был интриганом, мужем, охотником за девками, а теперь я чичисбей, черт побери! Какое странное чувство».

В течение нескольких месяцев Байрон подумывал о возвращении в Англию, но понял, что это возможно, если каким-то героическим поступком он мог бы оправдать свое возвращение и вернуть утраченную репутацию и восхищение своих соотечественников. Он много раз поговаривал о том, чтобы на родине принять участие в революции, потому что в 1819 году недовольства и беспорядки усугубились после жестоких действий тори в резне в Питерлоо. Байрону было недостаточно принимать участие в реформах вместе с Киннэрдом и Хобхаусом. Он понимал, что «революцию нельзя свершить розовой водой. Мой интерес к революции угас вместе с другими страстями».

А пока Байрон наслаждался жизнью в Ла-Мире. После поездок верхом с Терезой вдоль канала Брента на закате, беседы или любовных игр вечером он на рассвете садился за написание новых стихов «Дон Жуана». Возможно, Байрон думал о своем браке и о браке Терезы или о том, что произойдет с ними, если они совершат побег и будут жить вместе:

Будь Лаура повенчана с Петраркой – видит Бог,

Сонетов написать бы он не мог!

(Перевод Т. Гнедич)

7 октября Томас Мур наконец-то приехал в Венецию. Байрон был в восторге, ведь Мур воскресил в его памяти счастливейшие холостяцкие годы жизни в Лондоне. Мур писал: «Он поправился, и лицо особенно изменилось: оно утратило то выражение одухотворенности и изящества, которое всегда отличало его». Бакенбарды и длинные волосы на затылке, а также иностранное пальто и шляпа придавали Байрону чуждое и странное выражение. «Однако он по-прежнему был очень красив, и если его черты утратили романтический ореол, то в них появились лукавая мудрость и эпикурейская ирония…»

Байрон получил разрешение Терезы сопровождать Мура в Венецию и там поселил его в палаццо Мосениго, но сам ночью вернулся в Ла-Миру. В последний день пребывания Мура в Венеции Байрон остался там на ночь и не возвращался до рассвета. Когда на следующий день Мур заехал в Ла-Миру, Байрон подарил ему экземпляр своих мемуаров, начатых в Венеции год назад. Они не были предназначены для немедленного издания, но Мур получил разрешение напечатать их после смерти автора. Меррею Байрон говорил, что «это воспоминания, а не признания. Я не стал упоминать о большинстве своих любовных историй и других важных событиях, потому что не хочу компрометировать других людей, так что мои мемуары похожи на «Гамлета», где роль самого Гамлета отсутствует по желанию автора. Зато вы найдете там множество рассуждений и немного юмора, подробное описание моего брака и его последствий, настолько правдивое, насколько это возможно, потому что мы все не без предрассудков».

Хотя Байрон не получил согласия Меррея, но продолжил написание третьей песни «Дон Жуана». На описание Мерреем восприятия английской публикой первых двух песен Байрон откликнулся с преувеличенным красноречием, основанным на уверенности в успехе своего детища. Один критик возражал против смешения серьезного и смешного в поэме: «Мы не можем одновременно мокнуть под дождем и загорать на солнце». Байрон ответил: «Да будет благословен его опыт! Неужели никогда он не разливал чай на свои интимные места, подавая чашку возлюбленной, к великому стыду для своих нанковых штанов? Неужели он никогда не купался в море в полдень, когда солнце светит в глаза и на голову и все океанские волны не могут его остудить? Неужели он ни разу не лечился от гонореи? Не мочился через силу? Не был никогда в турецкой бане, этом мраморном раю щербета и мужеложства?»

Хоппнеру Байрон писал: «Одиннадцатая заповедь запрещает женщинам читать мое произведение, и, что удивительно, они не нарушают ее. Однако им, бедняжкам, это не так уж важно, потому что, читай они или не читай эту книгу, ни одну женщину это не изменит…» Однако под хвастовством и шутливым тоном письма к Киннэрду чувствуется уверенность Байрона в достоинствах своей поэмы, изображающей настоящую жизнь. Он писал: «А что касается «Дон Жуана», то признайся честно, это высший образец поэзии, возможно, он циничен, но разве не хорош? Возможно, он распутен, но разве это не есть жизнь? Мог бы такое написать человек, не знавший света и не предававшийся любви в почтовой карете, в наемном экипаже, в гондоле, у стены, в придворной карете, в легкой коляске, на столе или под ним? Я написал около сотни строф третьей песни, но они чертовски целомудренны: возмущение публики испугало меня. У меня были такие планы насчет Дона, но сегодня общественное мнение сильнее, и человеческому опыту не суждено дойти до грядущих поколений».