«Был, как ты знаешь, еще один человек на свете, который занимался тем же», — сказал Феликс.
«Чем это тем же?»
«Претворял воду в вино».
«И религиозные ассоциации — это у тебя все та же развращенность театрального мышления».
«Можно, знаешь ли, само человеческое существование считать просто-напросто неким извращением. Ну да: извращением — смерти. Каковой жизнь и является — с божественной точки зрения».
«И давно это мы начали взирать на людей с божественной точки зрения?»
«С тех пор как эмигрировали по собственной воле».
«Кто по собственной, а кто и нет», — сказал Виктор.
«Да брось», — отмахнулся Феликс. «Ты по собственной воле добился такой ситуации, когда тебя вышвырнули из страны не по собственной воле».
«Собака не отвечает за своего хозяина».
«Но хозяин не отвечает за свою собаку, если она стала бродячей. Меня в „Двух веронцах“ поражает отождествление собаки и хозяина. Фигура шута-слуги Ланса. Точнее, не сам Ланс, а то, что он, не ясно по каким соображениям и с какой целью, все время толчется со своей собакой. В этой комедии, как известно, вообще масса знаменитых нелепостей и ошибок. Но при чем тут, скажите, этот олух слуга и почему он с собакой? Ты знаешь, я впервые видел настоящую собаку на сцене только в Англии. Англичане настаивают на буквализме, на натурализме: мол, мы вам показываем то, что буквально написано в тексте, а интерпретировать — ваше дело». Феликс обернулся к Сильве: «Когда в моем школьном спектакле Виктор играл этого самого Ланса, у нас, конечно, таких дрессированных собак не было. Вначале была идея использовать на сцене куклу, игрушку вместо собаки, муляж какой-нибудь. Но потом я понял: надо делать вид, что собака вообще за сценой. То есть Ланс сидит на сцене и держит поводок, а сама собака как бы за кулисами».
«Прошу заметить», — заметил доктор Генони: «у вас в спектакле это была типичная русско-советская символическая собака, а здесь в Англии она превратилась в натуральную».
12Пластилиновый замок
Виктор Карваланов проснулся с неожиданной, как голубизна неба над Лондоном, убежденностью в уникальности собственной судьбы. Подобное ощущение он испытал до этого дважды: вместе с первым арестом и когда получил извещение о смерти отца. А в это утро семьдесят шестого года он наконец почуял, что освободился раз и навсегда. Даже предупредительный стук в дверь (к завтраку) не вышвырнул его из койки — паникой лагерной побудки или страхом нагрянувшего обыска. Даже в состоянии полудремы-полубодрствования перед окончательным пробуждением он твердо знал, что он не в лагерной койке, а под шикарным пуховым одеялом, что он за границей собственного прошлого, что он — за границей. Он стал частью здешней экзотики, где утренние тени на стене превращали листву, колышущуюся в переплете окна, в гигантского леопарда, разгуливающего по клетке с тиснеными обоями старомодного гостиничного номера, с золочеными кранами ванной комнаты, где в отсвете ламп (с рисованными янтарными абажурами из навощенной бумаги) его изможденное лицо в зеркальце для бритья покрывалось благополучным загаром. Срезая снежное великолепие мыльной пены двойным скребком фирменной бритвы «Gillette», он в который раз улыбнулся, припоминая единственную паническую мысль, сверлившую мозг, когда с него сняли наручники и вытолкнули вниз по трапу из советского самолета на бетон венского аэродрома: как же он обойдется без лезвия бритвы, хитроумно зашитой в подкладку лагерной телогрейки — с телогрейкой пришлось расстаться в обмен на москвошвеевский костюм перед посадкой в самолет, и он, болван, забыл про бритву, пригодилась бы сейчас, если не ему, так соседям по бараку!
За завтраком крахмальная салфетка нетерпеливо рвалась к нему на колени из тугого блестящего колечка; треугольники жареного хлеба с готовностью высовывались из перегородок серебряной подставки как инвалютные сертификаты респектабельности, а яичница с беконом вперялась в него желтым глазом, не мигая — от удивления; даже в этом блестящем кривом зеркальце желтка его отражение гляделось как будто сквозь дверной глазок тюремной камеры — в перспективе из настоящего в прошлое: вот каким он был, загнанное в четыре стены животное, с перекошенной и распухшей от побоев и голодовок физиономией.
«„Таймс“, сэр?» — интимно, но без фамильярности осведомился официант, услужливо склонившийся над столиком с пачкой утренних газет на выбор. «Угу-м», — и утвердительным кивком завсегдатая Карваланов заполучил в руки еще теплую, как свежеиспеченная булка, пахнущую типографской краской газету «Таймс». Прихлебывая ароматный колониальный чай «эрл-грэй» под сигарету «Синьор сервис» (он все еще упорно не переходил на фильтр), пробежал глазами заголовки. Тред-юнионы, цены на нефть, ядерное разоружение, мне бы ваши заботы. Впрочем, поймал он себя на слове «ваши», теперь это и его заботы. Например, прививка от бешенства. Полуподвал на третьей странице извещал читателей «Таймс» о страшной угрозе, нависшей над Альбионом. Сотни лет эта страна наивно полагалась на островную изоляцию как своего рода карантин против эпидемий, поражающих другие народы и государства. Но стоит хотя бы одной крысе с бациллами бешенства пробраться к английским берегам, скрывшись от паспортного и ветеринарного контроля в трюме иностранного судна, и последние остатки Британской империи в виде Соединенного Королевства погибнут от водобоязни: в считанные дни этот остров превратится в загон для бешеных собак — с беспечностью островитян британское правительство не позаботилось до сих пор ни о вакцине против бешенства, ни о пунктах прививки. Еще месяц назад Карваланов, советский заключенный, мог бы наплевать на подобную эпидемию. Но сейчас, здесь он, подданный английской короны согласно закону о политбеженцах, ничем не отличается от любой другой британской бродячей собаки.
У него вдруг задрожала рука, и чай в чашке, похоронно звякнувшей о блюдце, плеснул чумным пятном на скатерть. Он глянул на пляску солнечных зайчиков на серебряном подносе у засуетившегося официанта, на очки и породистые лысины редких постояльцев отеля, и у него тоскливо засосало под ребром — то ли застарелой лагерной язвой, то ли давно забытым страхом школьника перед выпускными экзаменами: за отель скоро перестанут платить благотворительные организации — ведь он уже не политбеженец, не привилегированный страдалец, а один из трех миллионов полноправных безработных этой страны, в одной лодке с туземцами этого острова, и не поможет никакое диссидентское прошлое. Впрочем? Впрочем, поможет: если не диссидентское, то просто-напросто советское прошлое. Ведь ему, как и большинству пионеров его поколения, однажды сделали прививку от бешенства — кого из них после войны не кусали бродячие собаки? Надо будет непременно упомянуть этот факт в качестве нравоучительного анекдота в очередном интервью или лекции: мол, советская власть с детства готовила меня к эмиграции в Англию — с ее национальным психозом перед заболеваниями туберкулезом и бешенством. Вопрос только в том, была ли та советская прививка одноразового действия или же раз и навсегда, на всю жизнь?
Рука его инстинктивно поползла под пиджак, к сердцу, проверяя, на месте ли оно, и нащупала во внутреннем кармане конверт — с телеграммой-приглашением от английского лорда; предстоящий визит показался ему в этот момент залогом светлого будущего в необычной для него ссылке. Карваланов чувствовал себя консулом пока еще не существующей империи. В этой империи, то есть, по-лагерному — кодле, ему, лорду Эдварду, отведено место пахана: с его связями в парламенте и в кабинете министров, его надо лишь подтолкнуть в нужном направлении, задействовать, отбив его у других эмигрантских группировок — от монархистов до соцдемократов из правозащитников. Вся эта демдвижная шантрапа не понимает, что дело не в политлозунгах, не в исповедальных кредо и законодательных казусах, а в идее власти: лишь силой можно опрокинуть советского колосса на глиняных ногах за «железным занавесом». И что бы ни болтали про вымирание аристократии как правящего класса, все в этой стране пока еще равняются по этому самому отживающему классу, по его манерам и образу жизни. А манеры, в свою очередь, манеры именно, а не суть дела, решают в этой стране всё.
Он попросил еще чаю, намазал густо еще один жареный хлебец мармеладом и углубился в ту страницу «Таймс», где красовалась его фотография, уже на фоне не тюремной решетки, а Букингемского дворца. Кое-что корреспондент, натурально, переврал, кое-где шла сплошная отсебятина, но в целом интервью получилось недурно: афористично, все на анекдотах, с конкретной бытовой изюминкой, без этих риторических религиозно-восклицательных знаков — каковых только и ждут здесь от русских; и главное — без патетики. Герой-одиночка, загнанный в угол сворой негодяев и палачей, именно такому и сочувствует английский ум. Прямо-таки ницшеанская ситуация: спиной вжатый в стену, один на один с толпой, когда больше не на кого надеяться, тут-то и выходит наружу, как пот, вся человеческая подноготная. Прямо по Киплингу: «Когда внутри все пусто, все сгорело, и только воля говорит: иди!»
С большевиками нужно бороться большевистскими методами: таковы уроки самой успешной в истории человечества политической стратегии — большевиков. Они использовали парламентскую трибуну Государственной думы для пропаганды революционного террора; для пропаганды антисоветского диссидентства в Англии надо явно использовать палату лордов, кичащихся своей непредвзятостью. Над лордом Эдвардом, видимо, придется хорошенько поработать: выбить из него всю эту дребедень насчет универсальности проблемы прав человека вне зависимости от времен и народов, с их апартеидами и сандинистами. Надо втемяшить ему в голову уникальность советской ситуации, ее чудовищную оригинальность, патологическую неповторимость, и тогда умозрительная конфронтация марксизма и демократии перерастет в примитивнейшее из чувств — ненависть к врагу. Это чувство и положит конец примиренческим заявкам насчет того, что ЦРУ не лучше КГБ. Дело не в том, чьи органы лучше, а на чьей ты стороне: потому что идет священная война, или, если угодно, дуэль — чей ты секундант, спрашивается? Дуэль даже привлекательнее в качестве формулировки: дуэль п