ть шальная нуля. Если только его не вынудило к этому нечто из ряда вон выходящее. Там все было гораздо проще, чем излагает наш подопечный, или гораздо сложнее. Но выстрел так или иначе был аристократическим — из ружья отца Эдварда. Отсюда ненависть к фазанам — скрытая форма ненависти к аристократии. Смерть отца Эдварда на фронте — своего рода месть и одновременно освобождение — послужила толчком к умопомрачению. Конечно, к этому была предрасположенность. Наследственный алкоголизм. Все это так. Но я, знаете, психиатр старой школы. Я никогда не был сторонником эгалитарности. Я предупреждал семью лорда, что они калечат мальчика: пытались, видите ли, воспитывать Эдмунда с Эдвардом на равных, чуть ли не как братьев. Этот аристократический род в каждом третьем поколении отличается крайней формой, мягко говоря, эксцентризма. Сами видите, к чему это привело. Эти бесконечные путешествия за границу, в страны с экзотическими обычаями. Молодой лорд Эдвард повсюду таскал Эдмунда за собой, взял даже в злосчастное путешествие по Советскому Союзу. Эти идеи борьбы за права человека, все это расшатывает психику, уверяю вас. В Москве Эдмунд совсем отбился от рук: напивался до потери сознания, бродил в подозрительных районах, в пригородах, где-то там его искусала бродячая собака, крайне путаная история. Пришлось делать инъекции — знаете, прививка от бешенства. А он себе что-то навоображал. Вы сами, впрочем, уже достаточно наслушались от него самого: он, конечно же, не мог не заманить к себе во флигель знаменитого Карваланова, пока лорд Эдвард в отлучке. Да я и сам, признаюсь, был бы не прочь побеседовать с вами о том о сем. Меня, скажем, крайне интересует феномен скотоложства у шизофреников дворянского происхождения — не встречались ли вы с подобными случаями в советских тюрьмах? Может быть, заглянем ко мне в клинику? У меня в кабинете припрятана бутылочка превосходнейшего ирландского виски, „Джеймсон“, а?» — и доктор, подхватив Карваланова под руку, шагнул к освещенному порталу особняка.
«Вы хотите сказать — это психбольница?» — проронил Карваланов, замерев перед стенами здания, еще недавно казавшегося ему родовым гнездом, старинным замком аристократа.
«Лучшая частная клиника в Англии. Семье лорда Эдварда нельзя отказать в щедрости, когда речь идет о медицине или о правах человека. Это главный корпус, но есть и отдельные флигели, как например, флигель Эдмунда, когда пациент нуждается в особом режиме и приватности. Еще раз приглашаю „на рюмочку“ у камина, а утром будете встречать лорда Эдварда. Соглашайтесь! Куда вы сейчас, на ночь глядя? Предупреждаю: по поместью сейчас не прогуляешься — новый егерь крайне строг: чуть ли не в каждом прохожем подозревает браконьера!»
Но Карваланов уже не слушал. Все было не то: не только пластилин, но и замок; и лорд, и психиатр, и егерь все было подставное. Развернувшись, он бросился прямо через кусты — туда, где светляками угадывались огни шоссейки и ревом мчащихся автомобилей заявляла о себе цивилизация двадцатого века, а не машина времени с ее неожиданными остановками в готическом романе ужасов эмиграции. Вдогонку ему неслись истошные крики — фазанов? Или это кричал человек из флигеля: «Я лорд! Я Лорд!» — что по-английски то же самое, как если бы он кричал: «Я бог, Я — Бог!» Еще один сумасшедший. Их, присоседившихся к его жизни, к его подвигу, развелось на Западе приблизительно столько же, сколько старых большевиков, поднимавших с Лениным бревно на первом коммунистическом субботнике. Но несмотря на всю эту утешительную самоиронию, скорченная фигура затравленного человека не выходила из головы: особенно протянутая рука, защищающаяся от наставленной иголки шприца. Рука, укушенная псом-эмигрантом, ныла. Он распугал чужих фазанов. Он браконьер. Его укусила собака. Надо пристрелить. Сделать прививку от бешенства. И еще от столбняка. Конечно же, от столбняка. От столбняка.
13Asylum
«Масштабы постоянно уменьшались», — проглядывал Феликс свои записи. «До миниатюрной деревушки Денхолм пришлось добираться (следуя указаниям Мэри-Луизы) сначала на поезде, до Глазго, потом на автобусе до ближайшего небольшого городка, местного центра, а оттуда уже ничего не оставалось, как взять такси — на что в общем-то нужна смелость и решительность: из-за страха, что шотландский выговор таксиста усугубит твою неспособность нормально выговорить неудобоваримое шотландское название крошечной деревушки. До самого дома Дженнифер Вильсон, шотландской тетушки Мэри-Луизы, такси добраться не могло: был прилив, и дорогу, соединяющую две части холма, затапливало, так что пройти надо было пешком по мостику. Островная культура не желала довольствоваться отделенностью от континента. Внутри этой культуры каждый отделялся от других еще своим собственным островом. Лишь масштабы этой отделенности с каждым этапом уменьшались. Даже дом тетушки сузился до масштабов миниатюрного островного пятачка так, что и домом его не назовешь. Это была перестроенная башня бывшего местного маяка — при небольшой заводи озера-лоха: в ту эпоху еще кому-то приходило в голову ловить рыбу не для собственного удовольствия, а на продажу, и рыбаки построили себе маяк. Продавать рыбу уже было некому, озеро отступило от берегов, никто уже, кроме редких туристов, не выплывал по ночам на лодках с рыболовными сетями. Башня маяка была отдана местному священнику — отцу Дженнифер Вильсон. Он выбрал эту башню по собственной инициативе, из символических соображений, поскольку религия несет свет, она — маяк для заблудших душ, и не рыбаком ли был Спаситель, ловящий в сети души человеческие?
Все это семидесятилетняя Дженнифер Вильсон объясняла походя — быстро, четко и не слишком понятно, бегая вверх и вниз по дому, пытаясь напоить гостя — то есть меня — чаем. Чайный сервиз стоял на втором этаже, плита была на первом этаже (а спальня на третьем) этой башни, но слово „этаж“ тут — слишком помпезно, потому что дом, как всякая башня маяка, состоял главным образом из лестниц. Жилое пространство ограничивалось тут, по сути дела, лестничными площадками; между ними вверх и вниз сновала неутомимо хозяйка этой башни. Она была похожа на суетливую добросовестную уборщицу — в очках с железной оправой, в застиранной синей юбке и заштопанной шерстяной кофте домашней шотландской вязки. Она, собственно, и была всю жизнь уборщицей — мыла полы в чужих домах, была у всех на побегушках, прислуживала всю жизнь отцу, когда тот был здоров; а когда впал в маразм, провела при нем всю остальную жизнь сиделкой.
В возрасте шестидесяти шести лет (рассказывала она, поблескивая выпуклыми очками) он забросил дела своей паствы и стал готовиться к паломничеству в Иерусалим. Однако врачи запретили ему (слабое сердце) столь опасное и изнурительное путешествие. Отец Вильсон был, однако, непримирим. Поскольку (сказал он) смысл всякого паломничества — в духовном опыте и упорном преодолении расстояния на пути к святым местам, он готов совершить это духовное паломничество от Денхолма до небесного Иерусалима, совершая круги вокруг своего дома и молясь в промежутках во время остановок. Каждое утро он выходил за дверь с котомкой и посохом в руках, совершая ежедневный обход своей башни, всегда держась направления на Восток, в сторону Иерусалима (то есть против солнца). (Стоит, кстати, припомнить, что наш российский, раскольнический патриарх Никон ввел хождение вокруг аналоя, в чине крещения и венчания, против солнца, тогда как ранее было принято движение в обратном направлении, „посолонь“, и это кощунственное нарушение обряда противники Никона считали дьявольским наваждением.) Каждый день старик Вильсон преодолевал положенное количество миль, с коротким перерывом на обед. В этом паломничестве его всегда сопровождала верная дочь Дженнифер, с валокордином наготове на случай сердечного приступа. Сущим проклятием в ходе этого религиозного испытания были перерывы на обед под открытым небом. Как всякая шотландская семья той эпохи, семейство Вильсонов было весьма неприхотливо в быту. Лишь в прошлом году, сказала Дженнифер, к дому подвели водопровод; о горячей воде и до сих пор речи не шло. Отапливался дом одним-единственным убогим камином. Однако, учитывая особенности шотландского климата, пикник с хагесом и вареной репой в осенние дни на берегу шотландского лоха вряд ли придется по сердцу даже самому неприхотливому из шотландских стоиков, вроде Дженнифер Вильсон.
Неповторимы в своем блистательном величии холмы и озера вокруг Денхолма — стоит лишь на мгновенье выглянуть солнцу. Глаз тут же замечает, как воркует дикий голубь и белая коноплянка, как черный дрозд суетится среди деревьев, как через поле, покрытое июльской ромашкой, пробирается шотландский платок и синяя шляпка. И над священной Шотландией как сновидение проносится Суббота. Но мгновения эти редки настолько, что, бывает, неделя за неделей проходит без небесного просветления, когда невозможно различить границы между холмами земными и тучами небесными, слившимися воедино в потоках дождя, заставляя нас вспомнить библейские дни до введения Создателем шестидневной рабочей недели. Добавьте ураганные ветры со снегом в зимние месяцы, и можно себе представить отчаяние Дженнифер Вильсон на последнем этапе паломничества, когда ее безумный отец располагался под дождем и снегом на голых камнях, чтобы приступить к скромной трапезе паломника.
Всякое паломничество, однако, имеет конец — хотя бы географический. В один прекрасный день отец Вильсон сверился со своими геодезическими расчетами и торжественно объявил своей дочери: „Ну вот мы и прибыли в Иерусалим“. Радости Дженнифер не было предела. Но не тут-то было. „Не знаю, как вы, дочь моя“, — добавил священник, — „но я решил здесь и остаться, чтобы провести остаток своих дней в Святой земле. Вы же вольны возвратиться в Шотландию“. Он вошел в дом и остальные четыре года до своей смерти не выходил из своей комнаты, воображая, что сидит в Сионе у стен Иерусалимских. Кроме Псалтыря, он, в минуты отдохновения, читал единственно достойное, с его точки зрения, литературное произведение — драму в стихах своего двоюродного деда, Джона Вильсона, под названием „Чумный город“, „The Ci