Лорел и Гарди: роман — страница 1 из 2

Рэй БрэдбериЛорел и Гарди: роман

Ray BradburyThe Laurel and Hardy Love Affair

Он прозвал её Стэнли, она называла его Олли.[1]

Так было в начале, так было и в конце того романа, который мы озаглавим «Лорел и Гарди».

Ей было двадцать пять, ему — тридцать два, когда они познакомились в какой-то компании, где каждый потягивал коктейль и не понимал, зачем пришёл. Но почему-то в таких случаях никто не торопится домой: все много пьют и лицемерно повторяют, что вечер удался на славу.

Как это часто бывает, они не заметили друг друга в переполненной комнате, и если во время их встречи играла романтическая музыка, её не было слышно. Потому что гости громко беседовали, разбившись на пары, хотя смотрели при этом на других.

Они, можно сказать, блуждали в человеческом лесу, но не находили спасительной тени. Он шёл за очередной порцией спиртного, а она пыталась отделаться от назойливого ухажёра, когда их пути пересеклись в самой гуще бессмысленной толчеи. Они несколько раз одновременно шагнули влево-вправо, рассмеялись, и он ни с того ни с сего помахал ей длинным концом галстука, пропустив его сквозь пальцы. А она, не задумываясь, подняла руку и растрепала себе волосы, часто моргая и делая вид, будто её ударили по макушке.

— Стэн! — вскричал он, узнав этот жест.

— Олли! — воскликнула она. — Где ты был раньше?

— Ну-ка, помоги! — потребовал он, разводя руки широким театральным жестом.

Смеясь, они схватили друг друга за локти.

— Я… — начала она, и её лицо ещё больше просветлело, — я знаю точное место — всего-то в паре миль отсюда, — где Лорел и Гарди в тысяча девятьсот тридцатом году волокли по лестнице пианино в ящике: полторы сотни ступенек вверх, а потом кубарем вниз![2]

— Раз так, — обрадовался он, — срочно едем туда!

Хлопнула дверца его машины, заурчал двигатель.

Лос-Анджелес проносился мимо в последних лучах солнца.

Он затормозил в указанном ею месте.

— Это здесь!

— Даже не верится, — пробормотал он, не двигаясь, и оглядел предзакатное небо. Где-то внизу Лос-Анджелес зажигал первые огни.

— Неужели это та самая лестница? — кивком указал он.

— Ровно сто пятьдесят ступенек. — Она выбралась из открытого автомобиля. — Подойдём поближе, Олли.

— Непременно, — сказал он и добавил: — Стэн.

Они дошли до того места, где склон круто уходил вверх, и засмотрелись, как бетонные ступеньки отвесно поднимаются в небо. Его глаза слегка затуманились. Она тут же притворилась, что ничего не заметила, но на всякий случай взяла его под руку. И словно между делом предложила:

— Хочешь — поднимись. Давай. Иди.

И легонько подтолкнула его к лестнице.

Он зашагал наверх, вполголоса отсчитывая ступеньки, и с каждым шагом его голос набирал децибелы радости. Досчитав до пятидесяти семи, он превратился в мальчишку, играющего в любимую игру — старую, но открытую заново; он потерял представление о времени и, более того, не понимал, тащил ли он пианино вверх или убегал от него вниз.

— Погоди! — донёсся откуда-то издалека её возглас. — Задержись там, где стоишь!

Раскачиваясь и улыбаясь, будто в компании дружелюбных привидений, он остановился на пятьдесят восьмой ступеньке, а потом обернулся.

— Отлично, — услышал он её голос. — Теперь спускайся.

Раскрасневшись, с затаённым чувством восторга, теснившим грудь, он побежал вниз. Ему явственно слышалось, как следом катится пианино.

— Остановись-ка ещё разок!

У неё в руках был фотоаппарат. Заметив это, он непроизвольно поднял правую руку и вытащил галстук, чтобы помахать ей, как в первый раз.

— Теперь моя очередь! — крикнула она и побежала вверх, чтобы передать ему камеру.

От подножья ступенек он смотрел на неё снизу вверх, а она, забавно пожимая плечами, состроила смешную и печальную гримасу Стэна, растерянного, но влюблённого в жизнь. Он щёлкал затвором фотоаппарата, желая только одного — остаться в этом месте навсегда.

Медленно сойдя по ступенькам, она вгляделась в его лицо.

— Эй, — сказала она, — у тебя глаза на мокром месте.

Она провела по его щекам большими пальцами. Попробовала влагу на вкус.

— Вот так раз, — сказала она, — настоящие слёзы.

Он заглянул ей в глаза и увидел в них почти такую же влагу.

— «Опять влипли», — процитировал он.

— Ах, Олли, — вырвалось у неё.

— Ах, Стэн, — вырвалось у него.

Он нежно поцеловал её.

А потом спросил:

— Мы теперь всегда будем вместе?

— Всегда, — подтвердила она.


Так начался их долгий роман.

Конечно же, у них были настоящие имена, но это не имело никакого значения, потому что лучших имён, чем Лорел и Гарди, нельзя было придумать.

Тем более, что ей не хватало фунтов пятнадцати веса, и он постоянно пытался заставить её набрать недостающее. А в нём было двадцать фунтов лишку, и она постоянно пыталась заставить его сбросить что-нибудь более весомое, чем ботинки. Но всё было напрасно, и в конце концов это вошло в неизменную поговорку: «Ты — Стэн, сомнений нет, а я — Олли, что ж тут поделаешь. Господи, девочка моя, будем наслаждаться тем, во что мы влипли!»

Так оно и было, пока всё шло хорошо, и надо сказать, длилось это довольно долго; французы в таких случаях говорят parfait, американцы — perfection,[3] имея в виду помешательство, от которого не излечиться до конца жизни.

После того предзакатного часа, проведённого на памятной кинолестнице, потянулась беззаботная череда смешливых дней, знаменующая самое начало и стремительное развитие любого бурного романа. Они прекращали смеяться только для того, чтобы начать целоваться, и прекращали целоваться только для того, чтобы посмеяться над своей чудесной и удивительной наготой, когда видели себя со стороны на кровати, необъятной, как сама жизнь, и прекрасной, как утро.

Восседая посреди этой дышащей теплом белизны, он закрывал глаза, покачивал головой и торжественно заявлял:

— Нет слов!

— А ты придумай! — подначивала она. — И скажи!

И он говорил, и они опять летели в бездну с земли.


Первый год был просто сказкой и мечтой, которая вырастает до невероятных пределов, если вспоминаешь о ней тридцать лет спустя. Они бегали в кино, на новые фильмы и на старые, но в основном на фильмы Стэна и Олли. Все лучшие сцены они выучили наизусть и разыгрывали их, проезжая по ночному Лос-Анджелесу. Чтобы ей было приятно, он говорил, что детство, проведённое в Голливуде, наложило на неё неизгладимый отпечаток, а она, чтобы доставить удовольствие ему, делала вид, будто он всё тот же парнишка, который когда-то катался на роликовых коньках перед знаменитыми киностудиями.

Однажды у неё это вышло особенно удачно. Почему-то она решила уточнить, где именно он гонял на роликах, когда чуть не сбил с ног Уильяма Филдза[4] и попросил у того автограф. Филдз тогда подписал книгу, отдал её обратно и процедил: «Держи, стервец!»

— Давай съездим туда, — предложила она.

В десять вечера они вышли из машины напротив студии «Парамаунт», и он, указав на тротуар рядом с воротами, сказал:

— Вот здесь это и произошло.

Тут она обняла его, поцеловала и нежно спросила:

— А где ты сфотографировался с Марлен Дитрих?[5]

Он перевёл её на другую сторону и остановился шагах в пятидесяти.

— Марлен стояла на этом самом месте, — сказал он, — в последних лучах солнца.

На этот раз поцелуй длился ещё дольше, а месяц уже выплыл из темноты, как из шляпы неумелого фокусника, и залил светом улицу перед опустевшим зданием. Её душа струилась к нему, будто из склонённой чаши, и он отпил, вернул чашу обратно и преисполнился радости.

— Ну, хорошо, — тихонько сказала она, — а где ты видел Фреда Астера[6] в тысяча девятьсот тридцать пятом, Роналда Колмэна[7] в тридцать седьмом и Джин Харлоу[8] в тридцать шестом?

Они до полуночи объезжали эти места в разных концах Голливуда, подолгу стояли в темноте, она целовала его, и казалось, всё это будет длиться вечно.

Так прошёл первый год. В течение этого года они ежемесячно, а то и чаще, поднимались и спускались по той длинной лестнице, на полпути откупоривали бутылку шампанского и как-то раз сделали невероятное открытие.

— Наверно, всё дело в наших губах, — сказал он. — До встречи с тобой я и думать не думал, что у меня есть губы. У тебя самые волшебные губы на свете: из-за этого мне начинает казаться, что и в моих есть какая-то магия. Ты до меня целовалась с кем-нибудь по-настоящему?

— Никогда!

— Я тоже. В жизни не задумывался, какие бывают губы.

— Твои — чудо, — сказала она. — Не утомляй их разговорами, лучше поцелуй меня.

Впрочем, к концу первого года обнаружилось кое-что ещё. Он работал в рекламном агентстве и был привязан к одному месту. Она работала в бюро путешествий, и её ждали служебные поездки по всему миру. Раньше они об этом как-то не думали. Осознание пришло, как извержение Везувия; когда вулканическая пыль начала оседать, они внезапно поднялись среди ночи, переглянулись, и она еле слышно сказала:

— Прощай…

— Что? — переспросил он.

— Мне видится прощание, — сказала она.

Ему бросилось в глаза, что её лицо затуманила печаль, но не такая, как у экранного Стэна, а её собственная.

— Как у Хемингуэя в одном романе — ночью двое едут в машине и говорят: как нам хорошо было бы вместе, а сами знают, что всё кончено,[9]