…Иной раз вы с пафосом долбите: «Социализм возможен в одной стране. Социализм возможен в одной стране. Социализм возможен в одной стране». Не чувствуете ли вы в это время, что кто-то или что-то на очень высокой ноте пищит у вас в душе: «Н-е-е-е…», или «Н-и-и-и-и-и…», или просто «И-и-и-и-и-и…» (Диалектика мифа);
…Диалектика, повторяю, есть наука, и жизненность ее не в том, что она лечит ваш желудок от расстройства или помогает вам в ваших приключениях с «комсомолками» (Философия имени);
…Только человек без роду и племени, ненавидящий все родное и интимное, убийца близких и родных, может уничтожить догмат о троичности (Дополнение);
…Лжеумствующим же, что имя отделимо от сущности и не есть сама сущность… – таковым ономатомахам, в суете мнящим ниспровергнуть древнюю ономатодоксию, трижды анафема да будет (Античный космос и современная наука).
Вот такой безнадежный получился диалог, карнавал и хронотоп одновременно (простите, Михаил Михайлович).
Головной убор, как и прочее подобное, – не пустяк. Любая вещь суть настолько вещь еще и живая, вещь живущая, насколько она что-то сообщает и нечто символизирует. Кстати вспомним рассуждение из гл. II «Диалектики мифа» («надеть розовый галстук или начать танцевать для иного значило бы переменить мировоззрение») и зададимся неизбежным вопросом: а что же тогда означала черная шапочка, покрывавшая голову автора «Диалектики мифа»?
Шитая из шелка или, в облегченном варианте, из крепдешина, по форме она была близка к той, что описана у В. И. Даля как «ермолка»: сие есть «легкая шапочка вплоть по голове, без околыша или какой-либо прибавки». Вернее, она являла нечто среднее между простонародной ермолкой (еще старинное наименование – мурмолка), профессорско-академической шапочкой и монашеской скуфьей. Пустяками мы решили не ограничиваться. Потому не будем говорить просто о предмете домашнего обихода, надеваемом для тепла, или о свидетельстве тех или иных научных заслуг. Кому все-таки люб пустячный второй вариант, тому возразим: Лосев никогда не состоял в Академии, а профессорское звание получил еще в 1919 году, тогда как черная шапочка появилась десятилетием позже. Остается монашество? Теперь мы знаем – да: летом 1929 года Валентина Михайловна и Алексей Федорович Лосевы приняли тайный монашеский постриг. В лосевском архиве этому факту нашлись прямые подтверждения. Шапочка тоже свидетельствовала о монашестве, знаменовала его.
Иной оттенок смысла интересующего нас головного убора мы уясним, если обратимся к роману М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» и сразу скажем: черная шапочка мастера есть та же шапочка Лосева. Принципиальных возражений такое уравнение не должно вызывать уже хотя бы потому, что шапочка булгаковского героя манифестировала подвижнический труд и творчество, служение и мастерство, и такой символ духовного подвига целиком соединим, конечно, с обликом А. Ф. Лосева. Не случайно один современный писатель, придя однажды на Арбат за интервью и впервые увидев философа в черной шапочке, не смог удержаться от очевидной булгаковской аллюзии:
– Только вышитой буквы «М» не хватает!..
Возможна и более тесная связь шапочки Булгакова и шапочки Лосева. Дело в том, что та самая (вторая по счету) редакция романа, где были впервые выведены Маргарита с ее желтыми цветами в руках и безымянный Мастер с его неизменным атрибутом избранности на голове, редакция эта появилась как раз в 1933 году, когда в круг хороших знакомых Булгакова вошел один человек, вскоре ставший другом. Его звали Павел Сергеевич Попов. Он-то хорошо знал чету Лосевых и мог о них поведать писателю много интересного. Начиная с черной шапочки… Однако, оставляя данную гипотезу благодарным булгаковедам, мы на пути за смыслами двинемся дальше в прошлое.
Подобная шапочка на голове философа примерно за век до Лосева уже отмечала определенную веху в истории Отечества. Она была тоже во имя идеи. Напомним, как Герцен в «Былом и думах» констатировал, что «во всей России, кроме славянофилов, никто не носит мурмолок», и всегда начинал что-нибудь едкое о «не наших» (для него не наших) так: «К. Аксаков с мурмолкой в руке вещал» и т. д. Но он же отдавал должное своим давним оппонентам и констатировал, что «с них начинается перелом русской жизни». Когда А. Ф. Лосев в свой черед обрел черную шапочку, на Руси, напомним, шел 1929 год – тоже год «великого перелома» (сталинская формула). Право же, тут нечего комментировать.
Смыслы не прибавляются и не убавляются, они лишь постепенно проступают и проявляются.
Странное на первый взгляд «и». Знаменитый портрет Моны Лизы, жены флорентийского дворянина Франческо дель Джокондо (доверимся Вазари в указании этих деталей), завершен великим Леонардо около 1503 года. Не менее знаменитая улыбка, тиражированная за полтысячелетия миллионами воспроизведений. А рядом почему-то возникла некоторого рода «легкая музыка» уже начала XX века. Как раз о фокстроте судил Лосев, пользуясь словами героя своей повести «Из разговоров на Беломорстрое», судил наблюдательно и сердито: «Эта штука вся состоит из однообразной ритмической рубки, как бы из толчения на одном месте, но вся эта видимая бодрость и четкость залита внутри развратно-томительной, сладострастно-анархической мглой, так что снаружи – весело и бодро, а внутри – пусто, развратно, тоскливо и сладко, спереди – логика, механизм, организация, а внутри – дрожащая, вызывающая, ни во что не верящая, циничная и похотливая радость полной беспринципности».
Volens nolens, рассматривать «Джоконду» рядом с фокстротом заставляет нас еще одно оценочное суждение А. Ф. Лосева, которое дано в «Эстетике Возрождения». Оно – специально о той гранд-улыбке: «Ведь стоит только всмотреться в глаза Джоконды, как можно без труда заметить, что она, собственно говоря, совсем не улыбается. Это не улыбка, но хищная физиономия с холодными глазами и с отчетливым знанием беспомощности той жертвы, которой Джоконда хочет овладеть… Мелко корыстная, но тем не менее бесовская улыбочка»… Ничего похожего на стандартные дифирамбы, скорее тут разоблачение и приговор.
Общий подход и типическое в лосевских суждениях о творении Леонардо и о танцевальной американской музыке найти не трудно. Сначала – о подходе. Методика вроде бы доступная и хорошо известная в истории эстетики: различать во всякой вещи не только внешнее, но и внутреннее, сопоставлять внешнюю сторону явления с внутренней сущностью учили еще Гегель и Шеллинг. Но вот как именно увидятся эти две стороны, что жизненного извлечется в результате их сопоставления, узнаешь ли ты правду или заподозришь обман – сие зависит не от методик и теорий, но от собственного состояния или обстояния в культуре. От того, кто ты и где ты на самом деле.
Тут-то и возникает большой вопрос (через него мы придем к типическому), вопрос о прогрессе. Есть ли он? Имеет ли культура единый во времени и пространстве ход, а следовательно, эволюцию и прогресс? Или же существуют принципиально различные культуры, в круговороте вытесняющие одна другую?
Второй вариант ответа принадлежит о. Павлу Флоренскому. Он утверждал, что европейская история подчиняется «ритмически сменяющимся типам культуры средневековой и культуры возрожденской», средневековый тип характеризовал «органичностью, объективностью, конкретностью, самособранностью», тип возрожденский же – «раздробленностью, субъективностью, отвлеченностью и поверхностностью», а себя самого видел «соответствующим по складу стилю XIV–XV вв. русского средневековья» (цитаты из «Автореферата» для Энциклопедического словаря Гранат). Думаю, к тому же типу культуры принадлежал и Лосев – монах Андроник («всякий монах – это монах средневековый»), определенно считавший себя «сосланным в XX век». Отсюда и типическое родство суждений этих двоих об улыбке Джоконды и вообще о путях новой истории.
Увы, путь таков: от бесовской улыбочки к бесовской музычке. Можно подумать, что бес мельчает или, как в фокстроте, толчется на одном месте. Но это мы временно забыли, что «прогресс» в XX веке породил не только фокстрот, но и термоядерное оружие.
Почему-то действительно тремя группами и действительно по восемь книг в каждой выходили в свет основные труды А. Ф. Лосева. Первое восьмикнижие появилось в пору его молодости с 1927 по 1930 год, к концу жизни (на протяжении почти тридцати лет) напечатали второе восьмикнижие, «Историю античной эстетики». Уже посмертно с 1993 по 1999 год издательство «Мысль» выпустило еще восемь книг. Эти увесистые тома в серых обложках с нарядным тиснением представили некоторые прежние издания, включая первое восьмикнижие, а также архивную, прижизненно не публиковавшуюся часть наследия философа.
Три – это утешительно, это понятно, это, в конце концов, справедливо по отношению к певцу триад и Троицы. А вот почему и зачем, спрашивается, столь неотступно воспроизводилась еще и октада, восьмерица?
Вопрос существенно заостряется, если принять во внимание тот неоспоримый факт, что так называемый случай неизменно учинял препоны перед каждой из этих восьмериц. В первый раз, как мы теперь знаем, существенную роль сыграли драматические внешние обстоятельства, и прежде всего арест автора восьмикнижия в 1930 году. Он отрезал путь к печатному станку книгам «Вещь и имя», «Дополнение к „Диалектике мифа“» и «Николай Кузанский и средневековая диалектика». Спустя десятилетия устроению второй восьмерицы собственноручно содействовала Аза Алибековна: по ее инициативе для «разгрузки» слишком разросшегося V тома «Истории» родилось самостоятельное, а не в виде очередного тома, издание «Эллинистически-римской эстетики». Да потом, надо сказать, и само это многотомие по-своему – единственно возможным для толстых книг способом, – балансировало на заветной черте. Стоит ли верить, что только по техническим соображениям тома VII и VIII стали двойными, состоящими из двух книг каждый? Нет, здесь царствовал именно «случай». То есть базовые числовые структуры, скрытые до поры.