Лоскутный мандарин — страница 1 из 8

Гаетан СусиЛоскутный мандарин

РАДОСТИ И ТАЙНЫ РАЗРУШЕНИЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Все началось с падения. Склонившись, чтобы завязать шнурки на кроссовках, паренек получил удар коленом между лопаток. Он скатился на дно котлована. Глубина котлована составляла примерно пятнадцать метров, он был вырыт на строительной площадке, занимавшей три квартала. Парнишка упал в жидкую грязь, вздувшуюся, как старый ковер, у него перехватило дыхание. Рабочий, который его ударил, стоял на краю обрыва. Один из товарищей по работе в знак одобрения дружески похлопал его по спине. Оба громко смеялись. Падение пришлось им по душе. Парнишка хотел подать им знак, сказать им, что ему падение тоже доставило большое удовольствие. Но не мог подняться на ноги. Мы сейчас в Нью-Йорке в конце 1920-х годов, на строительной площадке, где сносят дома. Парнишка — новоиспеченный иммигрант. Так, по крайней мере, он всем заявляет. Его здесь знают под именем Ксавье Мортанс.

Работа в тот день проходила в тяжелых условиях. Под предлогом угрозы общественной безопасности власти обрекли на снос четырехэтажный дом с двумя подъездами. Правда, в этом вопросе еще не все было ясно, и потому пошли досужие разговоры, вскоре разнесшиеся по округе нараставшими «как снежный ком слухами. Могущественную Гильдию разрушителей обвинили в саботаже: фасад дома осел, лестница обрушилась, как мог бы сказать злопыхатель, в самый подходящий момент. Не обошлось без жертв. Тайно распространялись листовки с призывами к сопротивлению. «Лачуги сносят, чтобы строить шикарные дома для богачей, конторы которых заправляют деньгами во всем мире». И дальше в том же духе. Бывшие жильцы, теперь лишенные крова, шныряли по строительной площадке небольшими воинственно настроенными группами. Иногда без всякой видимой на то причины вдруг раздавалась грязная брань — порой такое можно услышать в сумасшедшем доме. А рабочие тем временем продолжали, посвистывая, делать свое дело. У них все было в порядке. Им не раз доводилось такое наблюдать.

Ксавье Мортанс иногда задавался вопросом, каким образом влияют на его подготовку к карьере разрушителя постоянные унижения, которым он подвергался в бригаде, куда его приняли в качестве подручного. У него были веские причины спрашивать себя об этом. Парнишка был родом из другой страны, но это мало что объясняло: половина рабочих родились под небом других стран. Может быть, проблема состояла в том, что он был худеньким и стройным, как тростиночка, и эти крупные, плотно сбитые люди, чем-то напоминавшие пианино, чувствовали к нему инстинктивную неприязнь. Как бы то ни было, его молодость, искренность, забавное произношение и причудливое построение фраз, его лицо, как у свалившегося с луны клоуна, казалось, с непреодолимой силой напрашиваются на их насмешки и провоцируют пинки. Рабочие необоснованно обвиняли его в ошибках, которых он не совершал. Заставляли таскать самые тяжелые инструменты, нарочито не замечая его слабость. Пару дней назад один шутник подсыпал ему в миску сонный порошок, от которого Ксавье стало так плохо, что он сам удивлялся, как ему удалось остаться в живых, если учесть, что в тот день он и сосчитать не мог, сколько раз в дремотном состоянии, близком к обморочному, едва себе кости не переломал. Подручный воспринимал это как должное. «Так они мне передают секреты своего мастерства», — писал он сестре. Он вместе с рабочими силился смеяться, когда они говорили, что, если у них возникнут проблемы с едой, им не придется бросать жребий, чтобы выяснить, кто будет съеден первым.

Подручный встал на ноги. В этот самый момент на фоне неба завораживающе медленно описала широкую параболу восьмитонная стальная груша и ударила в фасад пятиэтажного здания, рухнувшего как карточный домик. Стая обезумевших от ужаса птиц в панике вспорхнула в небо с обрушившихся карнизов, и черная туча штукатурной пыли, смешанной с цементом, накрыла котлован. У Ксавье забились легкие. Парнишка откашлялся, сплюнул сероватую мокроту. Потом, когда пыль рассеялась, он взглянул на предмет, о который стукнулся головой. Если бы Ксавье не был в каске (розовой, какие обычно бывают у подсобных рабочих, с изображением зеленого, как яблоко, цыпленка), он расколол бы себе об него голову. Такие контакты не проходят бесследно, и ему захотелось выяснить, что это было такое. Предмет оказался полированным деревянным ящиком величиной примерно с коробку для ботинок. Что-то типа ларца, причем очень красивого, трогательного и совершенно неуместного в этой выгребной яме, с маленьким ключиком, вставленным в позолоченную замочную скважину. Ксавье убедился, что никто на него не смотрит, и взял ларец в руки. Ему важно было знать, что никто за ним не следит, потому что на прошлой неделе без всякого дурного умысла он положил в карман ржавую ложку, за что мастер задал ему взбучку, потому что к правилам надо относиться уважительно, и он это себе отлично уяснил. Все, что найдено на строительной площадке, определенно принадлежит Гильдии разрушителей, и это он должен был хорошо зарубить себе на носу.

Поэтому он быстро положил вещь туда, откуда взял. Изнутри донеслось тяжелое дыхание и панические удары в стенку. Шея Ксавье покрылась бусинами пота. С таким же неистовством мог бить в крышку гроба человек, которого похоронили по ошибке. Не вполне отдавая себе отчет в том, что он делает и какие принимает на себя обязательства, подручный спрятал находку под кучей мусора, потом побежал к лестнице, чтобы выбраться из котлована.

Спустя час завыла полуденная сирена, и, как всегда, у Ксавье на глаза навернулись слезы радости. Он снова прошел мимо котлована. Украдкой бросил взгляд на кучу мусора, под которой спрятал ларец, и убедился, что никто ничего не трогал. На лице парнишки играла привычная улыбка — от губ расходились застенчивые морщинки, наподобие тех, какие иногда бывают на кроличьей мордочке. Потом он взял коробку с завтраком и вместе с другими рабочими пошел перекусить.

Они устроились на небольшой расчищенной площадке, примыкавшей к котловану. Старую балку положили на цементные блоки так, что получилось некое подобие скамьи. Несколько рабочих уселись на ней, как куры на насесте, и ели. Некоторое время Ксавье стоял в нерешительности. Кое-кто из рабочих перестал жевать, другие продолжали есть, но прекратили болтовню с набитым ртом, и все уставились на него с откровенной недоброжелательностью. — Если вы позволите… — пробормотал Ксавье. Разрушители обменялись вопросительными взглядами и согласились освободить для него место шириной в две ладони. Для его ягодиц размером с пару небольших луковиц этого было вполне достаточно.

Ксавье открыл коробку с завтраком, переделанную из бывшей коробки из-под ботинок по собственному его разумению. Крышка крепилась к ней двумя тесемками, продетыми сквозь четыре дырочки, проколотые гвоздиком. Это было практично и удобно — она открывалась как крышка маленького гробика. Сначала Ксавье вынул из коробки клетчатую салфетку и аккуратно расправил ее на коленях, потом послюнявил каждый ее кончик — этот странный ритуал интриговал многих рабочих. Затем достал голубую салфетку; вынимая эту салфетку, он каждый раз задавал себе вопрос о том, действительно ли его сестра, — сестра, оставленная им в родной стране, по которой он очень скучал и которой писал каждую ночь, — действительно ли это она вышила чудесную розовато-желтую овечку, украшавшую голубую салфетку, или кто-то другой. Он аккуратно заткнул салфетку себе за воротник рубашки, как детский слюнявчик. Рабочие, со смаком откусывавшие куски сочившихся жиром сосисок, косились в сторону подручного, толкали друг друга локтями и давились от смеха. Ксавье просто сидел себе и улыбался. Он вроде даже как-то с опаской сидел на своем насесте, ноги у него были будто сшиты вместе, он ел свой салат без постного масла, без уксуса, без вилки, вообще без ничего. Мясистый салатный лист, стебель сельдерея с листьями, полморковки, полезной для глаз, и редиску, такую крупную, что, казалось, она сама в рот просится. Его непреложным правилом было пережевывать каждую порцию пищи столько раз, сколько месяцев в году, все время думая при этом о том, что он делает, чтоб челюсти его особенно не увлекались. Овощи надо пережевывать задумчиво, их нельзя заглатывать в спешке. Пищу, которая питает нашу плоть и кости, надо уважать и пытаться постичь ее язык. Он был твердо уверен втом, что овощи тоже по-своему разговаривают. Поэтому еда имеет для ума не меньшее значение, чем для тела, неразрывно соединяя их воедино. Наполнять себе живот невесть чем когда захочется — особенно мясом, как это каждый день на его глазах делали рабочие, — чревато риском повредиться в рассудке, уподобиться обезумевшей от страха лошади.

Пережевывая пищу, он оглядывался по сторонам. Масштаб работ требовал привлечения полдюжины бригад, всего около шестидесяти рабочих, одним из которых был он сам. Рабочие располагались группами на расчищенных участках. А по периметру неподвижно и бесстрастно стояли люди, совсем недавно лишившиеся крова. Их было гораздо больше, чем рабочих, на которых они пристально смотрели, как голодные волки, не говоря ни слова. Выражение глаз всех бездомных отличала одинаковая мрачность. Конные полицейские следили за растянувшимися линией бездомными, копыта коней глухо цокали по мостовой; власти опасались беспорядков в связи с предстоявшими похоронами. Тем временем рабочие, подняв кверху нос, горланили песни на своем жаргоне разрушителей, не отказывая себе в удовольствии посоревноваться, кто громче испортит воздух. Съев бутерброд, один из них бросил кусок хлеба под ноги бездомного, как швыряют кость собаке. Товарищи рабочего одобрительно рассмеялись, поддержав эту наглую выходку, — все, кроме подручного, который не испытывал презрения к этим людям. Бездомный даже не взглянул на хлеб, валявшийся у его ног. Он смотрел на рабочего без ненависти, лишь осуждая его взглядом. Тем не менее после этого оскорбления бездомные придвинулись ближе к группам рабочих, и Ксавье почувствовал, как засосало под ложечкой, — он всегда это чувствовал, когда волновался, последний кусок у него даже в горло не лез. Но вмешались конные стражи порядка и разогнали бездомных — инцидент был исчерпан.

А потом кто-то заметил парящую в воздухе ягодицу. Она расчищала себе путь между головами бездомных, и когда эта ягодица, розовая, как у младенца, выплыла из их массы, оказалось, что на самом деле то была вовсе не летучая задница, а лысая голова престарелого господина, известного под прозвищем Философ. Само по себе появление немолодого мужчины было настолько впечатляющим, что грубый гогот, бесстыдные песни и вульгарные танцы тут же прекратились, их сменила скромная сдержанность. А лицо Ксавье засветилось в улыбке, как китайский фонарик.

Дружба, связывавшая Ксавье и Философа, началась с истории с кроссовками. Когда Ксавье, за день до того принятый на работу, впервые пришел на строительную площадку, мастер сказал, что об этом и речи быть не может.

— О чем? — спросил Ксавье.

Мастер ответил:

— О том, чтобы подручный работал в кроссовках. У тебя же на голове каска, или это не так? Ну, и обувь у тебя должна быть соответствующая.

Теперь не до шуток стало Ксавье.

— Кроссовки я не сниму ни за что.

Мастер ушел, но вскоре вернулся с парой грубых ботинок, свисавших у него с ремня на завязанных шнурках. Он подошел к Ксавье, который забился в угол, отрезав себе все пути к отступлению. Он бы скорее сбежал, скрылся, бросил эту новую работу, чем снял с ног кроссовки. Вот тогда-то за него впервые и вступился этот престарелый господин, известный под прозвищем Философ. Он нашел выход из положения. Решение состояло в том, что были найдены такие большие ботинки, что подручный мог натягивать их прямо на кроссовки. Когда пришло время обеда, Ксавье сорвал эти пудовые гири с ног. Он почувствовал себя так, будто парит над землей. Ощутил такую легкость, будто стал стрекозой.

Теперь Философ снял с головы Ксавье розовую каску и потрепал его по волосам жестом заботливого папаши. Обратившись к остальным, он сказал:

— Скажите мне, ребятки, как сегодня у вас идут дела? — Потом тихонько спросил Ксавье: — А тебе, малыш, все здесь по душе?

Он был самым старым на этой площадке, где сносили дома, и Философом его прозвали совсем не случайно. Он не мог ничего разрушить, заранее все не продумав, — манера у него была такая. Говорил он при этом очень мало. А если и говорил, то фразы, слетавшие с его губ, никогда не были завершенными. Они как будто обрывались в пропасть. Так, например, он с вздохом мог произнести: «Недели и месяцы уходят на строительство того, что можно разрушить за пару дней», — потом следовало многозначительное молчание, открывавшее мысли безграничный простор. Рабочие стояли опешившие, пытаясь осмыслить сказанное, ощущая смутное беспокойство, думая о своих старых матерях. Да, он частенько изрекал что-то неясное, бередящее душу, что проходило сквозь разум, как вода сквозь песок. Потому его и прозвали Философом. Философом Безмолвные Пески.

Когда с едой было покончено, старик вынул из кармана короткую глиняную трубку, придававшую ему вид мыслителя, как иногда сомбреро на голове мужчины придает ему вид мексиканца. Другие стали просить его рассказать о былом, о Великой Эпохе, когда разрушители еще работали с молотками, а стены проламывали кулаками. Рабочие завороженно слушали его истории, как дети — дедушкины рассказы. Философ говорил, продолжая ерошить пальцами мягкие волосы подручного. Ксавье был спокоен оттого, что старик так явно выражал свое дружеское расположение к нему, лицо парнишки озаряла улыбка блаженной радости. Так продолжалось до тех пор, пока Философ в конце концов не признался, что жалеет о своей потраченной на разрушение жизни.

— Скажи мне тогда, работяга, почему же в таком случае ты не сменил профессию? — серьезным тоном задал ему кто-то вопрос. Пески ответил ему, что пути Господни неисповедимы, как бы там ни было, разрушение было его ремеслом, и в его возрасте поздно учиться новому ремеслу.

— Но сердце мое больше к этому не лежит. Можно сказать, кровь мою это уже не будоражит.

И рабочие, судя по себе о той страсти, которая в них кипела, с суеверным уважением смотрели на человека, которому достало сил сдержать бушевавшую в нем ярость.

Но никто на этой земле не создан для того, чтобы на ней воцарилось единодушие! Взять хотя бы Берни Морле, прибывшего в сопровождении двух своих помощников. Он был экспертом-подрывником, к которому с опаской относились как из-за колдовской силы его брикетов динамита, так и вследствие его едкого сарказма. Он с чванливой самовлюбленностью сознавал тот факт, что воплощает будущее Профессии, принадлежит к наиболее перспективному крылу Гильдии, и потому в грош не ставил золотой век ручного сноса, когда голые кулаки разрушителей вступали в схватку с кирпичом. Морле с презрением относился к преданиям о Великой Эпохе, эпохе Бартакоста, Скафарлати и им подобных, которых он презрительно называл «крушителями сараев». Из Философа он сделал своего рода козла отпущения. Считал его бездельником и выжившим из ума стариком. Ни с кем не поздоровавшись, эксперт-подрывник сразу обратился к Философу:

— Ну что, старый маразматик, ты, я слышал, книгу взялся писать?

Действительно, прошел слух, что по вечерам Философ доверял бумаге плоды многолетних размышлений. Старик не стал это ни подтверждать, ни опровергать. Ему хотелось, чтобы тайна продолжала жить.

Морле локтем опирался на сваю, на которой, как на насесте, устроилась его команда. Он привычно откусил кусок сырой луковицы.

— Если это так, — не унимался он, — тебе бы лучше сначала нам ее дать почитать!

От этого замечания оба его помощника загоготали. Все ждали от Философа ответа, который бы обезоружил его оппонента. Но вместо этого старик как-то покорно сник, на глаза у него навернулись слезы. Ксавье положил ему руку на плечо. Философ лишь мельком бросил в сторону подручлого растроганный и виноватый взгляд, как ребенок, которому только что задали по первое число.

Рабочие в замешательстве стали расходиться. Эксперт-подрывник продолжал хамовато ржать. Колокольный звон разносился в воздухе сапогами-скороходами.

Глава 2

Лестница — та, которая, по слухам, обрушилась из-за саботажа Гильдии разрушителей, — увлекла с собой девочку семи лет, дитя нужды и лишений. Это событие отнюдь не способствовало урегулированию отношений между жителями и нью-йоркскими властями. Девочка промучилась еще полторы недели, страшно страдая из-за того, что все кости у нее были переломаны. За три дня до ее смерти спешно было подписано решение о сносе дома, что стало еще одной пощечиной тем, кому вскоре предстояло лишиться своего жилья. Отстаивая собственное достоинство, они решили в знак молчаливого протеста провести церемонию прощания с девочкой в часовне, расположенной в конце улицы. Поэтому похоронный кортеж должен был проследовать мимо всей строительной площадки, где сносили дома.

На похоронах погибшего ребенка большинство бездомных стояли по обеим сторонам улицы как в почетном карауле. Другие, те, кто были моложе, смелее и настрой у кого был бунтарский, взобрались на крыши, угнездились на карнизах, уличных фонарях и столбах. Оттуда они смотрели вниз на группы рабочих, собравшихся посреди расчищенной площадки. Рабочие-разрушители чувствовали себя там абсолютно незащищенными. Не было ни крыш, ни стен, за которыми они могли бы укрыться.

Ксавье тем временем продолжал стоять у сваи. Ему хотелось присоединиться к остальным рабочим, быть вместе с ними в это опасное время. Но Философ мягко ему сказал:

— Не лезь в это дело, мой мальчик, — и пошел прочь, занятый своими мыслями.

Эксперт-подрывник — единственный человек, стоявший неподалеку от подручного и равнодушно наблюдавший за тем, как развиваются события, — продолжал жевать свою сырую луковицу. На протяжении нескольких минут до слуха паренька доносился лишь похоронный звон колокола, волнующий и тревожный, подчеркивающий тишину, и глухое цоканье копыт по булыжной мостовой. Ксавье следил за конными полицейскими, адресовавшими повелительные жесты устроившимся тут и там молодым бездомным, но молодежь только презрительно скалила зубы и отмахивалась от их указаний. Что же до остальных бездомных, выстроившихся вдоль улицы двумя рядами, — полиция ничего не могла с ними сделать. Не было такого закона, по которому гражданам — даже бездомным — было бы запрещено отдать последний долг покойной.

В конце концов кортеж тронулся в путь. Он медленно двигался по улице к строительной площадке, где сносили дома. За ним следовал самодеятельный сводный оркестр; в числе инструментов были орфеон, бретонская волынка, туба, еврейская скрипка, коробка с гвоздями и небольшая шестиугольная гармошка-бандонеон, на каких обычно играют танго. Тоскливая и тягостная мелодия вызывала желание удавиться. Ксавье отошел от сваи и как зачарованный пошел в направлении процессии. Бездомные снимали головные уборы, когда к ним приближался гроб, крестились и опускались на колени — все было как обычно. Священник в берете в итальянском стиле нес в руках крест. Сама процессия была немногочисленной — только ближайшие родственники ребенка. Двое мужчин в стоптанных башмаках с резинками по бокам, одетые в заношенное тряпье вполне под стать обуви, несли на плечах небольшой деревянный гроб, покрытый лаком, простенький, без всяких украшений, но вместе с тем не лишенный изящества, как кукольная туфелька, чем-то даже пугающий, потому что именно он и привлекал всеобщее внимание.

Внезапно Ксавье, наблюдавший за происходящим издали, почувствовал, что его схватили сзади и подняли над землей. Это эксперт-подрывник со своими двумя подручными решили с присущим им юмором посадить парнишку себе на плечи и пройти так несколько шагов в том же ритме, что и кортеж с оркестром, сопровождавшим покойную. Чувствуя себя донельзя смущенным, Ксавье убедительно попросил их прекратить этот неуместный балаган, что в итоге они, ухмыляясь, и сделали.

Кортеж поравнялся с разрушителями. Они продолжали стоять плотной группой посреди расчищенного пространства. В рабочих полетел гравий, которым были до отказа набиты карманы бездомных, согнал с балки тех, кто на ней сидел. Рабочие стали возмущенно негодовать, но тем не менее открыто протестовать они не решались, потому что их все больше и больше переполнял страх. Бездомные тем временем снова обрушили на них град мелких камешков. На этот раз один из помощников эксперта-подрывника взял комок высохшей земли и запустил им в бездомного мальчугана, который дразнил рабочих, взобравшись на столб. Тот отклонился в сторону, и ком ссохшейся земли ударился в гроб, разбился и пылью осел на шедшем сзади священнике, который сильно закашлялся. Кортеж остановился как вкопанный, музыка смолкла. На некоторое время все оцепенели. Никто не знал, с какой стороны, что еще в кого полетит. Конные полицейские скакали кругами, пустив коней иноходью. Несколько рабочих стали подбирать с земли камни, целясь в бездомных, забравшихся повыше, но Философ не терпящим возражений тоном крикнул:

— Нет! Только не это!

И тут раздался голос от самого кортежа, женский голос, бросивший в небеса имя ребенка:

— Ариана!.. — И благодаря этому беспомощному призыву, этому воплю, в котором звучало безысходное отчаяние, в мгновение ока восстановилось спокойствие, тишина и уважение к происходящему.

Молодые бездомные спустились со своих насестов, растворились в толпе и скрылись из виду. Кортеж снова неспешно и размеренно двинулся вперед, хотя ему и грозило падение в котлован. Вновь заиграла музыка, но нерешительно — ноты одна за другой будто падали на землю, как выбившиеся из сил воробышки, и скоро слышалась только гармошка. Однако играла она недолго, потому что звуки, издаваемые инструментом, напоминали мелодию, выдуваемую на губной гармонике туберкулезником, бьющимся в агонии, и потому она тоже вскоре стихла. Немного времени спустя кортеж свернул на боковую улицу и исчез, следом за ним втянулся между домов длинный хвост бездомных. Остался лишь жаркий полуденный летний воздух, дрожавший, как листовая жесть.

А им пора было снова браться за работу. Конные полицейские сказали бригадирам:

— Не бойтесь, мы их вам найдем, — имея в виду зачинщиков беспорядков и тех, кто швырял камни.

Недавние события помешали рабочим в полдень по обычаю расслабиться, и поэтому все были в скверном настроении. Несколько человек перепугались до смерти и не собирались это скрывать. Во всех бригадах ощущалось какое-то напряжение. Некоторые рабочие, чтобы вернуть себе кураж, стали горланить гимн разрушителей; при этом складывалось впечатление, что они не то тявкают, не то отхаркиваются: мелодия этой песни не оставляла сомнений в том, что клубнику под нее не собирают. Здесь и там раздетые по пояс рабочие, стоя на коленях, смывали с себя пыль и бормотали что-то вроде заклинаний, какими разгоняют тоску.

Ксавье бродил по строительной площадке. В то время ему не определили никакого задания. Он вовсе не избегал мастеров, но и не искал встреч с ними специально. На площадке царила атмосфера уныния, к тому же Ксавье все еще чувствовал стыд, поэтому он не хотел привлекать чрезмерное внимание к собственной персоне. А Морле снова схватил его за шиворот.

— Ну-ка, взгляни вон туда! — Эксперт-подрывник прижался носом к щеке подручного — сильный запах лука так и обдал его.

На другом краю площадки около подъемного крана сгрудились не сколько рабочих, энергично хлопавших в ладоши.

— Что там такое? Что они делают?

— Давай, иди сюда, я тебе покажу, что за тип этот твой Философ на самом деле со всей своей болтовней о жалости и сострадании.

Морле положил руку Ксавье на плечо, словно дружески обняв его, но на самом деле так напряг бицепс, что шея парнишки оказалась зажатой как в тисках. Эксперт-подрывник потащил подручного к собравшейся группе разрушителей. Все происходило около старого дома, в котором жильцы снимали квартиры. Он держался на четырех толстых досках и трех винтах, полным ходом шла подготовка к его сносу. Философа окружила толпа рабочих, они дразнили старика, ругали и бессовестно издевались над ним. Ксавье в толк взять не мог, как они могли так обращаться с человеком, особенно с тем, которого очень уважали.

— Давай, давай, — кричали разрушители Философу, обзывали его «старым козлом», стараясь вывести его из себя.

Если он пытался сбежать, они ловили его, окружали, и старик, которому вся эта затея вовсе не казалась забавной, становился все более напряженным, сжимал и разжимал кулаки, как человек, которому грозит опасность, и повторял:

— Пустите меня, не хочу я больше с вами дурака валять, в играх этих детских участвовать! Я же вам сказал, не кипит у меня больше кровь. Дайте мне отсюда уйти!

Но они снова выталкивали его в центр круга.

— Что они хотят делать? — спросил Ксавье.

Подрывник сказал ему, чтоб он набрался терпения и сам следил за развитием событий.

Рабочие начали пляску, состоявшую в том, что они били себя по лодыжкам, потом хлопали соседа по руке, причем двигались все быстрее и быстрее и при этом кричали все громче и пронзительнее. Ксавье думал, что бригадиры остановят эту нелепую забаву, но они сами в нее включились, стали хлопать себя по лодыжкам, бить по рукам соседей, и так далее — странное было зрелище. По мере ускорения ритма пляски с Безмолвными Песками происходили странные метаморфозы. Рот старика наполнился слюной, которая потекла с губ. Он начал невнятно бормотать, хоть внутри у него что-то еще этому противилось, потом покачал головой и в отчаянии произнес:

— Нет!

Но скоро ритм стал просто бешеным, вопли — непереносимыми, казалось, от них голова вдребезги расколется. Философ теперь стал похож на тяжело дышащего зверя, в котором проснулся бычий инстинкт и повел его к входной двери в многоквартирный дом. И вдруг он начал подпрыгивать, на все кидаться, топать ногами с такой силой и остервенением, будто кувалда била по земле. Он так боднул головой входную дверь, что сорвал ее с петель. Именно в этот момент из дома выскочила объятая паническим страхом женщина, в одной руке державшая ребенка, а другой толкавшая коляску, полную всякого скарба.

Философ, пошатываясь, с безумным взором отпрянул назад, товарищи по работе хлопали ему в ладоши и смеялись. Изможденный, он опустился на одно колено. Лоб его был в крови, он сплюнул, как человек, проклинающий сам себя. И тут же все разрушители бодро и радостно вновь принялись за работу.

— Это еще не все, — сказал Морле, отпуская паренька. — Это тот дом, где обрушилась лестница, которая придавила девочку. Как ты считаешь, малыш Ксавье, знал Философ об этом или нет?

Когда подручный шел к Пескам, сердце парнишки переполняла жалость, а Философ все продолжал сквозь зубы чертыхаться. Но когда Ксавье попытался ему помочь, старик грубо его отстранил движением руки и послал куда подальше.

Глава 3

В конце концов Ксавье получил задание на весь оставшийся день — ему велели перетаскивать еще годные к применению пустотные кирпичи на дно котлована. По правде говоря, от того, что кирпичи были пустотными, мало что менялось. Их там оставалось по меньшей мере штук шестьдесят, и таскать их надо было метров за сто, а то и больше. Когда взвыла шестичасовая сирена, подручный мог почесать ногу чуть выше щиколотки, даже не наклоняясь. Он кашлял, насквозь вымок от пота, его ребра и плечи ныли, будто кто-то прошелся по ним дубинкой.

Инструменты собрали, рабочие стали расходиться. Ксавье был настолько измотан, что, казалось, толкал перед собой собственное склоненное вперед тело, как будто перед самым кончиком его носа висел отвес. Возвращая положенные по инструкции ботинки мастеру, еле живой от усталости, он так плохо контролировал движения — и ничего не мог с этим поделать, — что уткнулся лбом в плечо начальника, словно хотел прикорнуть.

Мастер без долгих разговоров оттолкнул Ксавье, да так, что тот отлетел на пару метров. Когда подручный встал на ноги — удар был сильным, — мастер посоветовал ему поскорее отваливать и бросил ему под ноги доллар и тридцать два цента — плату за преданность делу переноски пустотных кирпичей в тот день.

Ксавье сидел в окружении штабелей кирпичей — плодов его дневных трудов, и, чтобы стало легче дышать, он ослабил планки собственной конструкции — чуть-чуть, чтоб не давили. Голова звенела пустотой, тело было как выжатый лимон, но он должен был оставаться начеку, чтобы отреагировать на малейший шум и спрятаться, если в том возникнет потребность. Он пытался бороться со сном, клевал носом, силился сдержать дыхание. Глубоко заснуть значило для него то же самое, что стать одной ногой в могилу. Идти и внезапно почувствовать, что падает прямо в ловушку, из которой никогда не сможет высвободиться. Даже по ночам он засыпал в страхе, нахмурив брови, ему приходилось делать несколько попыток перед тем, как он погружался в сон, как бы умирая естественной смертью; раньше он, бывало, вздрогнув, просыпался и в ужасе стонал, словно на грудь ему собирался усесться огромный зверь.

Но день выдался такой тяжелый во всех отношениях, что в конце концов с неизбежностью очевидного усталость его одолела, и там же, близ им же сложенных кирпичей, он впал в тяжелое сонное оцепенение. Когда подручный очнулся, вокруг не было ни души, спустились сумерки. Он очень удивился, что никто из рабочих не подошел к нему, пока он забылся на дне котлована, не заехал ему ботинком по ребрам и не сказал, чтоб он убирался со строительной площадки подобру-поздорову, потому что оставаться там после окончания работы считалось таким же преступлением, как покушение на грабеж.

Ксавье встал, все такой же разбитый и измотанный, как и раньше, но шевелил мозгами он теперь гораздо лучше. Он вспоминал дневные события, пытаясь усвоить произошедшее и решить, что делать дальше. Ему надо было как-то сориентироваться. Это представлялось непростой задачей, потому что уже почти стемнело, а он оставался на дне котлована, вдали от уличных фонарей, и здания, которые могли бы помочь определить собственное местоположение, были снесены еще утром. Остались только лестницы. Он вспомнил, что спрятал ларец под кучей мусора в нескольких метрах от одной такой лестницы. Ксавье отправился его искать, опасливо ступая в потемках по земле, усыпанной самым разным строительным мусором. Больше всего он боялся ржавых гвоздей, от которых столбняк можно получить быстрее, чем выговорить это слово.

— Ксавье? Что ты здесь делаешь?

В нескольких шагах Ксавье различил очертания фигуры Философа, который, как ему показалось, был удивлен, смущен и чувствовал себя на строительной площадке в неурочный час так же неловко, как и сам подручный. Тем не менее он успокоился, потому что явно ожидал худшего. Лысый череп старейшины корпорации был обмотан бинтом, как большой палец, по которому стукнули молотком. Сзади из-под повязки выбивались, спускаясь на спину, пряди длинных седых волос, которые росли у него на уровне ушей.

— Я… Я тут заснул, — произнес после затяжной паузы Ксавье, довольный тем, что начал с правды, которая не целиком была ложью. Спустя некоторое время он спросил: — А вы?

— Я? Ну, я-то, знаешь, гм, совсем не потому… То есть я хочу сказать, гм…

Там был кто-то еще. Приземистая фигура, державшая в руке лампу и толкавшая перед собой небольшую тележку.

— А это — моя старуха, — поспешил пояснить Философ. — Видишь ли, мой мальчик, мы тут были неподалеку, в общем, по соседству, и я сказал… сказал, понимаешь, я себе и своей жене:

«А что, если кто-то здесь что-то забыл, на строительной площадке? Давай-ка сходим и поглядим». Ты понимаешь, мы так иногда захаживаем туда, где дома сносят, чтоб убедиться в том, что там нет никаких опасных предметов, знаешь, вроде осколков стекла, всяких ржавых железяк, видишь ли, которые бы могли причинить вред рабочим или таким подсобникам, как ты. Мы так делаем иногда, жена моя и я, когда выдается свободная минутка.

Старик осекся, видимо, засомневавшись в том, что ему удалось убедить Ксавье, но подручный относился ко всему, что ему говорил Философ, как к непреложной истине. Потому и не вслушивался в его слова. Стремясь сменить тему разговора, старейшина сказал:

— Ты уж меня извини за то, что случилось сегодня днем. — Он показал на забинтованную голову. — Не знаю даже, что на меня нашло, старое, должно быть, накатило. Я с тобой был немного грубоват, то есть я хочу сказать, когда ты хотел помочь мне подняться… Так что ты уж прости меня, старика.

Ксавье сделал широкий жест рукой и рассеянно сказал:

— Ну что вы, ерунда, все в порядке, — продолжая искоса, озабоченно разглядывать лестницы.

Фигура с лампой в руке подошла поближе. Женщине было скорее всего около шестидесяти. Приземистая, с такими короткими полными ногами, что почти не прослеживались лодыжка и стопа, она чем-то очень походила на слоненка. Весь ее облик будто громогласно вещал о том, что жить ей отпущено не меньше чем до ста трех лет. Когда она к ним присоединилась, Философ, как показалось подручному, особого восторга не испытал.

Сначала женщина бросила подозрительный взгляд на Ксавье.

Ее муж произнес:

— Это Ксавье, подсобный рабочий, о котором я тебе так много рассказывал.

Он, очевидно, хотел направить разговор именно в это русло, но жена его лишь слегка кивнула в сторону молодого человека. Потом, повернувшись к мужу, как будто подручный вообще перестал для нее существовать, сказала:

— Вот, это все, что я нашла.

У Ксавье что-то защемило в области солнечного сплетения, когда он подумал о своем ларце. Но предмет, который женщина подняла с тележки, совсем не был похож на ларец. Он представлял собой переплетение каких-то патрубков, которые жена Философа назвала медью, напоминая музыкальный инструмент, но старик тут же положил его обратно на тележку со словами:

— Завтра мы отдадим это бригадиру.

Женщина бросила на мужа недобрый взгляд. Философ тоже взглянул на жену, будто хотел сказать, что это вполне очевидно, и повторил ей еще раз, что завтра, как обычно, они передадут «это» бригадиру, чтобы тот распорядился найденным во благо Гильдии. Жена Философа, так ничего и не понявшая, спросила у него, с какой это стати они завтра передадут «это» бригадиру на благо Гильдии, и тем окончательно вывела Пески из терпения.

— Иди, давай, топай ты отсюда! Я тебя потом догоню! Иди, иди себе, отваливай!

Женщина побрела прочь, бормоча сквозь зубы, что ее старик совсем уже из ума выжил.

— Не обращай на нее внимания. Давай-ка мы лучше здесь с тобой сами пройдемся. А она пусть пока идет себе своей дорогой.

Ксавье стал судорожно соображать.

— Я просто коробку здесь свою где-то оставил из-под завтрака.

И на этот раз ему удалось соврать, говоря правду: похоронная процессия, приставания эксперта-подрывника — все это, вместе взятое, заставило его забыть и о коробке, и обо всем ее содержимом, и о салфетке в клеточку, и о вышитой салфетке-слюнявчике, и о редисе с салатом, и обо всем остальном (черт бы его драл).

— И ты хочешь ее найти перед тем, как отправишься домой?

Ксавье не хотелось даже на словах брать на себя какие-то обязательства. Пусть старик думает себе об этом все, что ему в голову взбредет. А что касается подручного, главное для него состояло в том, что он ему, собственно говоря, даже и не соврал.

Жена Философа остановилась впереди них примерно шагах в двадцати. Она подняла над головой лампу, как будто спрашивала: ну, и что теперь?

— Уже иду, — крикнул ей старик. Потом обратился к Ксавье: — Будь осторожен, мой мальчик. Место тут небезопасное. По ночам крысы из сломанных труб выскакивают. Кроме того, вся округа кишмя кишит бездомными. Если они на тебя наткнутся, когда ты будешь в одежде строителя, ты понимаешь… Они же только того и ждут, эти люди.

— Вы обо мне не беспокойтесь, — сказал Ксавье, все с большим нетерпением желавший, чтобы старик поскорее отправился восвояси. Он добавил, что здесь недалеко живут его друзья, если что случится, просто друзья, точнее говоря, знакомые, но это уже было откровенной ложью.

Когда паренек сказал старику об этом, Философ решил, что понял наконец причину его странного поведения. Лицо его помрачнело. Он сначала положил руку Ксавье на плечо, потом по-отечески поднял указательный палец на уровень носа подручного. Ксавье неотрывно смотрел на палец.

— Остерегайся пустых забав, друг мой. Станешь этим увлекаться — кончишь в сточной канаве с гнилыми зубами, губами, раздутыми, как сардельки, и больными легкими. Я знаю, о чем тол кую, сам когда-то был в твоем возрасте и в чем-то так из него и не вышел. Ты обещаешь мне, что будешь осмотрителен?

— Обещаю, господин Леопольд.

Философ медленно кивнул, глядя прямо в глаза Ксавье.

— Обещаю, — повторил подручный, хоть и не очень себе представлял, о чем говорил старик.

Старейшина снова замялся в нерешительности. Ксавье нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

— И вот еще о чем я хочу тебе сказать. Не стоит завтра говорить рабочим, что я приходил на строительную площадку забрать те вещи, которые, так сказать, могли бы кому-нибудь причинить вред. Ты меня понимаешь? Это… Так, знаешь, лучше будет, добрые дела лучше вершить, оставаясь в тени. Ты ведь умеешь хранить секреты, правда?

— До гроба, — заверил его Ксавье.

В конце концов старик пошел к жене, и по дороге к лестницам между ними вспыхнула бурная перебранка, в ходе которой они осыпали друг друга взаимными упреками.

Вот так-то. Теперь надо было действовать быстро. Свет дня уже почти угас, и, убедившись в том, что пожилая пара скрылась из виду, Ксавье заспешил к тому месту, где высились лестницы. Он шел торопливо, потому что от всех разговоров о крысах и бродягах у него снова засосало под ложечкой.

Наконец он достиг своей цели, небольшая куча строительного мусора лежала у его ног, это же надо! Он разгреб мусор руками и вытащил ларец. Сдул с него пыль, внимательно осмотрел и залюбовался, насколько позволял это умиравший свет. Ксавье слегка встряхнул ларец, не подумав о том, каким хрупким могло быть его содержимое.

И к тому же живым. Ксавье вспомнил, что кто-то стучал в стенки изнутри. А может быть, это ему только показалось. Возможно, он просто неловко наклонил ларец, и то, что в нем находилось, ударилось о стенку, а подручному показалось, что там кто-то живой стучит изнутри. Все может быть. И именно в этот самый момент, как будто прочтя его мысли, то, что было заключено в ларце, снова стало изнутри бить в стенки ларца энергичнее прежнего.

Ксавье тут же поставил ларец на землю, как будто он от жара раскалился докрасна. Подождал. Потом поднес дрожавшую мелкой дрожью руку к ключику, который по-прежнему торчал из замочной скважины. Но что-то заставило подручного остановиться. А что, если там была крыса? …Заброшенный ларец валяется на дне котлована, в него забирается крыса, случайно захлопывает крышку и оказывается в собственной тюрьме-мышеловке… Если так оно и было, можно себе представить, в каком состоянии была эта тварь! Ксавье уже видит мысленным взором, как крыса перегрызает ему горло, из яремной вены, прокусанной крысиными клыками, толчками вытекает кровь, а крыса уже принимается рвать зубами его щеку.

Лучше, наверное, взять ларец со всем его содержимым домой, потом принять все необходимые меры предосторожности, чтобы обеспечить максимальную безопасность, например обмотать себе шею стеганым одеялом, привязать на голову подушку, вооружиться отверткой, но от этого могло стать еще хуже, потому что он уже видел, как крыса выскакивает из ларца и мгновенно скрывается в темном углу или забивается в нору в его малюсенькой квартирке, где Ксавье больше никогда не сможет спокойно находиться, потому что отныне и до века будет жить в постоянном паническом страхе при мысли о том, что увидит, как эта тварь будет вылезать из своего убежища!..

Ксавье собрался уже было уходить, все к черту бросить, пусть ему будет хуже, слишком уж это было рискованно, но в этот самый момент из ларца вновь донесся стук, только на этот раз это скорее было тихое, нежное, мягкое постукивание, звучавшее, если можно так выразиться, вполне интеллигентно.

Подручный прикусил губу, заломил в отчаянии руки и в конце концов резким движением повернул ключ в замке. В ларце что-то щелкнуло, и Ксавье отбросило назад, будто кто-то его толкнул. От изумления он широко раскрыл рот и выпучил глаза. В ларце сидела лягушка, элегантно положив лапку на лапку; на ней был фрак, на голове красовался лихо сдвинутый набок цилиндр, на узкое плечико она привычным жестом вскинула тросточку с набалдашником.

Ты представь себе,

что я — девушка твоей мечты…

Лягушка начала петь, томно, четко выводя каждую фразу, и одновременно стала танцевать, бросая на подручного такие взгляды, от которых у него в штанах мог начаться пожар. Ксавье стал трясти головой, — чур меня, чур! — объятый страхом, граничившим с ужасом. Представление длилось добрых пять минут. После чего лягушка раскланялась, вернулась в свой ларец и даже крышку за собой закрыла — щелк!

Ксавье долго стоял без движения, будто вкопанный, потом снял свою розовую каску, плюнул в нее и снова надел на голову, прекрасно сознавая полную бессмысленность такого действия, но и удержаться от этого нелепого поступка он никак не мог. Парнишка схватил ларец и быстро пошел в направлении лестниц, но никак не мог их найти, потому что на дне котлована было уже совсем темно; однако чувства его были в таком паническом смятении, что он как-то умудрился вскарабкаться по обрывистой стене котлована и выбраться на улицу. Однако, когда подручный там оказался, он понятия не имел, в какую сторону ему надо было идти. Он не знал, где находится, есть у него дом или нет, а если есть, то где именно.

Его так и подмывало поднять ларец над головой, размахнувшись, швырнуть его на дно котлована, а потом броситься со всех ног в порт, сесть на любой корабль, прокрасться на борт хоть безбилетником, если другого выхода не будет, лишь бы тот корабль плыл куда-нибудь подальше, далеко-далеко от берегов этой Америки, этого сущего ада, где могут твориться любые чудеса.

Тут он услышал, как кто-то его окликнул. Парнишка как безумный стал оглядываться по сторонам, думая только о том, как бы поскорее отсюда сбежать. Но путь ему уже преградила тележка, неожиданно возникшая из темноты.

Глава 4

Тележку тащил человек, согнувшийся чуть не до земли из-за тяжести наваленного на нее скарба. Ксавье испугался, решив, что наткнулся на банду разбойников, — бездомные, оставшиеся без крыши над головой, нередко становились опасными преступниками. Но за мужчиной шла женщина, прижимавшая к груди ребенка, а рядом с ней, держась за ее юбку, шагал мальчуган лет шести или семи. На жестоких бандитов они похожи не были. Тележка была наполнена доверху, как мусорный бак. Стулья, матрасы и еще какая-то мебель, перевязанная веревками так, что вся эта груда вещей держалась на честном слове. Ксавье узнал женщину. Именно она в панике выскочила из того дома, дверь в который Пески сорвал с петель ударом головы.

Кивнув в сторону Ксавье головой, мужчина сказал жене:

— Смотри, Мария, этим людям мало того, что они наши дома сносят, они потом возвращаются, чтоб разграбить наши пожитки.

Ксавье сделал жест, который должен был опровергнуть утверждение мужчины.

Тот опустил ручки тележки на землю и направился к Ксавье, который отступил на шаг назад.

— Что ты тут делаешь? А? Ну-ка, отвечай!

— Джорджио, пожалуйста, не трогай его, ты разве не видишь — он еще ребенок, — негромко сказала Мария, и слова ее согрели сердце парнишки.

Пристальным взглядом Джорджио смерил Ксавье с головы до ног: тощий, длинный парень, которого трясло от страха и усталости.

— Значит, ты у нас разрушитель, так получается? — спросил мужчина уже не так резко, как говорил раньше. — Ты вроде на них не похож.

— Только подручный. Всего лишь ученик.

Мужчину, казалось, заинтриговало совсем не то, что волновало Ксавье.

— И сколько тебе уже стукнуло? Семнадцать, восемнадцать?

Ксавье не ответил. Мужчина повторил вопрос, но Ксавье молчал, будто воды в рот набрал. Наконец он выдавил из себя:

— Я всего лишь подсобник. Еще даже не рабочий.

— Да, я знаю. У тебя каска розовая.

На некоторое время Джорджио погрузился в раздумья.

— А этот твой акцент… Ты уже давно в Америке?

— Не знаю. Может, месяца два с половиной. Может, и того меньше. Не могу вам точно сказать.

— Не знаешь?

— Не знаю.

— И ты хочешь стать рабочим-разрушителем?

Ксавье только хлопнул ресницами, длинными и как будто завитыми кверху, что само по себе его всегда удивляло, когда он смотрел на себя в зеркало. Парнишка перенес вес тела с правой ноги на левую ногу.

— А это, скажи мне, пожалуйста, что у тебя такое?

И Джорджио протянул руку. Ксавье отпрянул, защищая ларец. Быстрыми, судорожными движениями он ощупывал свой ящик, напряженно соображая, что бы ему соврать.

— Это подарок моей сестры, которая осталась в наших краях, — чтобы я завтрак свой брал в нем с собой на работу.

Мальчуган, державшийся за материнскую юбку, спросил, не крыса ли сидит в том ящике, потому что, как гласила легенда, которую знали дети всех бездомных, разрушители Гильдии питались в основном летучими мышами и крысами, и несколько раз, когда Ксавье шел домой после работы, дети донимали его пересказами этих жутких поверий.

Мария успокоила ребенка.

— Так, что же ты искал в котловане в такое время? — продолжал гнуть свою линию Джорджио, не закончив еще допрос.

И снова Ксавье воздержался от ответа. Он только заверил мужчину в том, что не украл свой ларец, в котором, он поклялся, нет никакой крысы, и Джорджио понял, что если он еще слегка нажмет на парнишку, тот тут же расплачется. Мужчине стало не по себе, и он отвел глаза в сторону. Мария спросила подручного, как его зовут. Но не получила ответа.

— У тебя же должно быть имя, как тебя зовут люди?

Ее голос ее был полон такой теплоты, что у парнишки отлегло от сердца, и он ответил:

— Ксавье, так они меня называют.

Сказав это, он инстинктивно бросил взгляд на свое левое запястье. Джорджио это заметил. Он без грубости взял парнишку за локоть. Спросил, какого черта имя КСАВЬЕ написано у него на запястье несмываемыми чернилами. И снова парнишка ничего ему не ответил. Мужчина отпустил его локоть и заложил руку за спину. Он уже начал раздраженно сопеть, и потому Мария спросила подручного еще более участливо:

— Из какой страны ты приехал? Где ты жил до того, как приехал в Америку? Ты сказал, что оставил в родных краях сестру. Где ты ее оставил?

— Я иммигрант из Венгрии, — в конце концов задумчиво ответил Ксавье, как ученик, не уверенный в том, что ответ его правильный.

Брови Джорджио, изогнувшись, взлетели вверх. Он вопросительно взглянул на жену, которая озадаченно пожала плечами. Джорджио прочистил горло.

— Значит, ты говоришь, что зовут тебя Ксавье и ты приехал из Венгрии?

Ксавье снова хлопнул длинными ресницами и еще раз, как бы подчиняясь какому-то рефлексу, взглянул на запястье, и тут же к лицу его прилила кровь, потому что это выглядело так, будто он хотел убедиться в том, что именно так его и зовут. В этот момент до них донесся звук скрипящих колес, и появился человек, сгорбившийся на велосипеде. На заднем багажнике сидела старуха, крепко обнимавшая руками мужчину за шею; она была перевязана множеством шалей, концы которых развевались на ветру. Поравнявшись с ними, велосипедист, сжимавший зубами сигару, чуть притормозил, слегка кивнул Джорджио и поехал дальше своей дорогой. Они молча следили, как он удаляется, пока странная парочка не исчезла из виду.

Ксавье охватила паника; мальчуган глубже зарылся в материнскую юбку, он чуть не кричал от страха.

— В чем дело? — спросил Джорджио, сам готовый запаниковать.

Лягушка стала колотить в стенки ларца с таким остервенением, что невольно напрашивалась мысль о кастаньетах.

— Так ты мне скажешь, в конце концов, или нет, что там у тебя такое в этом ящике?

Мальчик завопил:

— Там крыса! Он крысу в своем ящике спрятал!

Ксавье почувствовал, что у него раскалывается голова. Он бросился бежать.

— Нет! Подожди! — кричал Джорджио. — Мы не хотим тебя обидеть. Есть масса вещей, о которых мне надо с тобой поговорить! Ксавье!

Но он был уже далеко, часто и тяжело дышал и очень страдал от того, что у него кололо сердце, потому что, когда он бежал, у него всегда сердце кололо; и теперь он старался идти так быстро, как только мог, хоть из-за боли в сердце шел слегка прихрамывая. Подручный дошел до конца улицы и понял, что попал из огня да в полымя. Именно там находилась часовенка, вокруг которой группами стояли бездомные, их много было на лужайке, на паперти и в самом здании. И — надо же такому случиться! — Ксавье оказался в самой их гуще в одежде разрушителя. На другой стороне улицы были припаркованы три или четыре полицейские машины. Некоторые бездомные указывали пальцами в сторону колокольни и кричали полными вековой скорби голосами: «УБЕЖИЩЕ!.. УБЕЖИЩЕ!» Полицейские отвечали им презрительными усмешками; раньше или позже они всех этих бродяг пересажают за решетку. С наступлением ночи спала дневная жара. Стало даже зябко, тут и там начали разжигать костры и печь в углях свеклу и картошку. Вокруг огня собирались люди: мужчины чинили обувь, женщины кормили детей; бородачи в очках, тощие личности в обносках размахивали тростями и судачили о политике, пальцы их пожелтели от табака; какие-то старики настолько впали в детство, что приветливо махали полицейским и смеялись как дети. Обездоленные всех мастей были поглощены своими нищенскими нуждами — штопали, латали, подвязывали, перешивали, и повсюду на горемычных своих подстилках рядом с тележками, как две капли воды похожими на ту, что катили Мария с Джорджио, маялись хилые и хворые.

Ксавье надеялся, что никто его не заметит, и он сможет пересечь площадку перед часовней без остановки, но подручный ничего не мог с собой поделать — когда он поравнялся с часовенкой, ноги его остановились сами собой. Внутри горели костры. Стоя на коленях, молились женщины, плечи их покрывали розовые шали, что делало их похожими на креветок, которых обожал Философ, чистивший рачков в обеденный перерыв толстыми, грубыми пальцами. Мерцающий свет тлеющих углей наполнял часовню чудесными красноватыми бликами, теплыми, как кровь, и могло даже показаться, что это свисает с крюка выпотрошенная туша лошади, подвешенная за передние ноги. Рядом с Ксавье кареглазая женщина говорила со своим малышом, голос ее звучал так ласково, что ему захотелось стать тем ребенком. Когда она улыбалось, было видно, что у нее недостает нескольких зубов, рот ее был чем-то похож на расческу. Ксавье не мог оторвать от женщины взгляда. Волосы ее прикрывал голубой платок, одета она была в простое длинное просторное платье наподобие стихаря, напоминая подручному картинку, которую он видел в иллюстрированной Библии Песков. Картинка так ему понравилась, что старик вырезал ее из книги и дал парнишке, чтобы тот ее повесил на стенке своей комнатушки.

Но когда женщина посмотрела в сторону Ксавье, в глазах ее тут же вспыхнули недобрые искорки. Она засвистела, зашипела сквозь дыры в зубах и стала суматошно жестикулировать, явно намекая на то, чтоб он не медля уносил оттуда ноги и свою форму разрушителя. Ее поведение насторожило остальных. Скоро уже с полдюжины бездомных освистывали молодого подручного-разрушителя, а он ковылял себе потихонечку, потому что сердце продолжало сильно колоть. Они шли за ним, продолжая его травить, пока он не свернул в переулок. Там наконец парнишка остался один, глаза его были полны слез, он устало оперся о какую-то стену, съехал по ней на землю и прокричал в небеса имя — имя женщины.

Так он и сидел некоторое время, быстро моргая, потрясенный самим собой. Потому что он только что выкрикнул имя — Жюстин и понял, что так зовут его сестру, ту самую, оставшуюся в родных краях, которой он писал каждую ночь, чье имя тщетно силился вспомнить вот уже несколько недель.

Глава 5

Ксавье пошел дальше, оглядываясь по сторонам, как затравленный зверь, обеими руками сжимая чудесный ларец. Когда он переходил оживленные улицы, водители едва уклонялись от столкновений. Полицейский хотел было его остановить, но, как это иногда случается, загорелся зеленый свет, и Ксавье растворился в потоке пешеходов. Парнишка натыкался на прохожих, но не отдавал себе в этом отчета. Он изо всех сил старался сделать так, чтобы никто не обращал на него внимания, — пытался кого-то из себя изобразить, жался к стенам, втягивал голову в плечи так, что, казалось, хотел затолкать ее за воротник, — но результат получался прямо противоположный.

Одно было для него очевидно: даже когда он шел по незнакомой улице, стоило ему только прислушаться к звуку, раздававшемуся в голове, как он сразу же находил дорогу к своему жилью. Может быть, причиной тому был шарик, подвешенный на нитке над его подушкой. Звук этот походил на протяжный звон колокола: когда Ксавье шел не в ту сторону, звук стихал, а когда двигался в направлении своей каморки — усиливался. Это было очень удобно, потому что как-то Философ дал ему карту города, и Ксавье чуть не свихнулся, пытаясь разобраться в том, что к чему на малюсеньком ее кусочке. Когда он достигал цели своего путешествия, а именно здания, в котором жил, звук стихал, дело было сделано.

— Мозги у меня птичьи, — говорил он иногда. — Компас мне ни к чему.

Но в тех ситуациях, когда дело не касалось его жилья, этот звук не мог ему помочь ни в чем. Во всех других случаях он чувствовал себя совершенно потерянным. Не мог отличить левую сторону от правой стороны. На самом деле тогда звучал не колокол, а эхо, доносящееся после того, как язык ударяет о стенку.

Он свернул на улицу в рабочем районе, где находился его дом. У тротуаров были припаркованы грузовики, мастерские уже все позакрывали, тускло светили уличные фонари. Хоть на улице почти никого не было, Ксавье свернул в переулок, чтобы обойти стороной «Шахматный клуб». Так называлось кафе, куда он как-то по глупости заглянул, возвращаясь с работы. Сначала он остановился у окна, потому что оно светилось теплым желтым светом. В витрине неподвижно, как манекены, стояли два человека, склонившиеся над шестьюдесятью четырьмя квадратиками. Ксавье не помнил, чтобы он когда-нибудь учился играть в эту игру, но с самого первого взгляда она ему стала предельно ясна — все ее правила, ходы, рокировки, взятие фигур на проходе, у него возникло такое чувство, что игра была у него в крови с самого начала времен. А когда он увидел, как ходят те игроки, у него не просто под ложечкой засосало, у него ком в горле застрял, потому что ходы, какие они делали, просто противоречили здравому смыслу. Особенно бородач, который, казалось, играл с нарочитой глупостью. Он делал один ход нелепей другого, словно вспоминая о том, как начинал учиться играть. Партию выиграл его соперник, причем выиграл он ее, если можно так выразиться, по чистой случайности — ни дать ни взять просто ужас какой-то. Заметив Ксавье, победитель махнул ему рукой, приглашая зайти и сыграть, если он в настроении. Помявшись в нерешительности, Мортанс зашел в помещение. Он с поразительной легкостью обыгрывал там всех подряд, без разбора, даже самых лучших игроков, и к полуночи столик, за которым он играл, стал центром всеобщего уважения, граничившего с благоговейным трепетом. Когда в конце концов он оттуда ушел, его просто тошнило от двухцветных квадратиков. В его возбужденном мозгу игра продолжалась всю ночь напролет. Если он пытался сомкнуть глаза, становилось еще хуже, и перед его мысленным взором как на экране одновременно разыгрывались сто десять партий. На рассвете он впал в забытье и почти на час опоздал из-за этого на работу. Своей сестре — Жюстин он написал: «Нет ничего опаснее для моего разума, чем эта игра, если можно так ее назвать. Она как западня для мысли, и если мысль в нее попадает, то оказывается в темнице, из которой не может выбраться, и я начинаю терять рассудок». Он дал себе зарок никогда больше в эту западню не попадать.

По дороге к дому по переулку, которым он шел, надо было пройти через двор скотобойни, поставлявшей мясо для засола по французским рецептам; ее французское название «Салезон Сюпрем» писалось на английский лад. Ксавье посчастливилось, потому что по ночам глотки животным не перерезали. На воротах для въезда грузовиков со скотом для забоя висел плакат, изображавший усатого мужчину с ножом в руке и в фартуке, заляпанном темно-красными пятнами; над плакатом на ленте, которую с двух сторон поддерживали ангелочки с поросячьими рожицами, на латыни был написан девиз компании: «Для христиан — соборование, для исчадий ада — лучший засол». От свернувшейся крови асфальт двора был липким, и когда парнишка шел по нему, подошвы его кроссовок противно поскрипывали. И запах там стоял соответствующий.

Наконец Ксавье дошел до дома, где снимал свою конуру. Который теперь, интересно, был час? Он подошел к дверце лифта, где, как обычно, висела табличка с надписью о том, что администрация приносит извинения за то, что лифт не работает. Ему пришлось по лестнице подниматься на восьмой этаж к себе в комнатенку, куда он добрался уже совершенно обессиленный. В коридоре мутно светила только одна лампочка. Он на ощупь пробирался к своей двери, потому что уже не мог твердо стоять на ногах, и ему пришлось опираться на стену. Вдруг он почувствовал рядом чье-то присутствие, тень, тепло, совсем близко, не больше чем в полуметре от себя. Он определил это присутствие по черному блеску волос, а еще по женскому духу. Позже, когда он писал то имя в письмах сестре, его начинала бить дрожь. О’Хара. Пегги Сью О’Хара.

Ей было двадцать два года, и Ксавье поражался тому жизненному опыту, который у нее накопился за такую долгую жизнь. Кроме того, она делала невероятные вещи со своими волосами. Она каждый день меняла прическу. Должно быть, потому, что работала парикмахером. Иногда по вечерам, чтобы немного подработать и из-за любви к книгам, Сью торговала в букинистическом магазине (так она говорила). Ей всегда хотелось, чтобы он звал ее Пегги, просто Пегги. Но подручный не мог ее так называть.

Ей показалось, что Ксавье поздно вернулся домой, и она мягко сказала ему об этом. Как обычно, когда она была рядом, Ксавье не знал, что ему делать с руками, ногами, сердцем, коленками, лицом и всеми прочими частями тела.

— Я сегодня немножко переработал, — сказал он, и это не очень противоречило истине, но в голове у него мелькнула мысль о том, что в тот день ему пришлось слишком много врать, и он коснулся носа, чтобы проверить, так это или нет. Потом, нащупав дверь своей каморки, он, не говоря ни слова, зашел в помещение.

Ему казалось, он дал ей этим понять, что хочет остаться один. Хоть внутри было очень тесно, он там, по крайней мере, мог быть наедине с самим собой.

— Эй! Что это ты собрался у меня делать? — спросила Пегги с улыбкой.

Подручный искоса взглянул на номер комнаты и понял, что Пегги была права. Эта ошибка в особенности удручила его. Ему казалось, что голова у него просто раскалывается от вопросительных знаков. Пегги подошла к нему и, положив ему руку на плечо, даже испугалась того, насколько он был худым. Ключица выпирала у него, как дужка у цыпленка. Ксавье почувствовал, как во рту застучали зубы. Он не отдавал себе отчета в том, что говорит, только слышал звук собственного голоса. Он следил за собой с удивлением, его голос звучал так, будто кто-то тряс его за плечи.

— Он выбил дверь ударом головы… у него весь лоб был в крови… все в ладоши захлопали, когда она выскочила из дома… в панике… это тот дом, где лестница упала прямо на Ариану… ступеньки обрушились вниз, когда девочка стояла на лестнице… а в часовне такие цвета… как будто подвешенная за ноги и выпотрошенная лошадиная туша свисает с крюка в мясной лавке.

Пегги Сью коснулась лба паренька, и ей будто обожгло пальцы, а Ксавье — измотанный до предела, взвинченный до крайности — уткнулся носом в ее восхитительные волосы, увлеченный отвесом невероятной усталости. Пегги мягко приподняла ему голову. Сказала ему, что не может оставить его одного в таком состоянии. Подручный, покорный и чуть живой, ни в чем ей не противоречил. Каморка Ксавье размером была чуть больше могилы и почти такой же пустой. Кровать, стул и стол (на самом деле это был не стол, а широкая откидная полка, привинченная к стене шурупами). Из стены вылезал кусок резинового шланга, из которого все время текла тоскливая струйка воды. Покрытая пятнами ржавчины раковина крепилась чуть выше и левее постели. Этот непрерывный ток воды мучил подручного все ночи напролет, постоянно вызывая у него желание помочиться. Пегги щелкнула выключателем; лампочка без абажура тускло осветила комнату.

С трудом передвигая ноги, мелкими шажками Ксавье шел туда, куда она его вела. Он бормотал какие-то фразы, вроде: «Я шел все выходные, пятнадцать дней кряду», — и сам не понимал значения того, что говорит, слова сами по себе слетали у него с губ, полки слов без полковника, без авангарда и арьергарда, они сами, тесня друг друга, проскальзывали у него между зубов. Пегги уложила его на матрас, набитый свалявшимися в кучки перьями, на котором он, как принцесса на горошине, ворочался, потому что металл железных пружин врезался ему в бока. Пегги осторожно взяла у него из рук ларец. Поначалу он никак на это не отреагировал. Но когда она поставила ларец на стол, Ксавье вскочил с кровати и схватил его.

— Я вовсе не собиралась красть твою коробку, — пояснила ему девушка терпеливым и убедительным тоном, каким часто говорят с больными. — Это твоя коробка, Ксавье, мне даже совсем не интересно, что там внутри.

— Дохлая крыса, — услышал Ксавье свой голос, как будто проговорил эти слова во сне.

Она взглянула пареньку в глаза, потом устремила взор на его руки — длинные, изящные, нервные, сильные, как скрипки.

— Что вы на руки мне смотрите? — смутившись, спросил Ксавье и спрятал руки за спину.

— Я смотрю на них и думаю, что они такие красивые, что в коробке твоей никак не может лежать дохлая крыса.

— Что-то я здесь связи не улавливаю.

Некоторое время она стояла в молчании. Потом заправила за миниатюрное ушко выбившуюся прядь волос.

— Пойми, Ксавье, тебе надо отдохнуть. Не можешь же ты спать вместе с этой коробкой. Я только хочу ее куда-нибудь поставить.

Здесь, в комнате. Тут, где ты живешь. Я даже открывать ее не буду.

Ксавье обдумал ее слова, потом встал и положил коробку на стол (который на самом деле был откидной полкой). После этого вернулся к кровати и снова лег на нее, вытянув руки вдоль тела. Озноб прошел, его легкие и горло как будто были набиты тлеющими угольками. Он извинился перед Пегги. Заверил ее в том, что такие внезапные приступы, при которых резко поднимается температура, случаются у него довольно часто. Волноваться по этому поводу нет никаких причин. Во время этих приступов он иногда говорит или делает нечто такое, что совсем на него не похоже. Он попросил у нее прощения, если позволил себе грубость.

— Нет, нет, Ксавье, милый мой, ты совсем не был со мной груб.

Она присела на краешек постели. Пальцы ее перебирали гладкие волосы паренька. Она ласково дула на его виски в испарине, чтоб их охладить, как, бывает, дуют на шерсть кошки. Она шепотом спросила Ксавье, почему бы ему не сходить к врачу. Он даже подскочил на кровати и уселся на ней, готовый сбежать. Она его успокоила, снова мягко уложила в постель. Она же совсем не хотела, чтоб он шел туда прямо теперь, посреди ночи, может быть, как-нибудь на днях… У нее есть один знакомый доктор, прекрасный специалист, преданный своему делу, честный, Ксавье даже идти к нему не надо будет, врач сам сюда придет его посмотреть. Подручный повернулся лицом к окну. Он пытался представить себе всю меру собственного падения, если в его каморку как-нибудь поутру насильно привели бы врача, когда сам он лежал бы в постели. А еще он подумал о том, хватит ли ему времени, чтобы добежать до окна и прыгнуть вниз… Ксавье сказал Пегги:

— Я сам пойду к врачу, — хоть делать этого вовсе не собирался.

Она продолжала смотреть на него своим взглядом лани. Ксавье тем временем размышлял о том, было ли ее лицо таким белым, потому что волосы у нее такие темные, или наоборот.

— А теперь ты мне доставишь большое удовольствие, если сомкнешь на ночь веки.

Ксавье вяло покачал головой.

— Я еще не хочу спать, мне сначала надо кое-что сделать.

Он повторял это снова и снова:

— Я не хочу спать, не хочу спать, — но слова его становились все тише и тише, пока он не погрузился в благостное забытье.

Пегги на цыпочках пошла к выходу. Когда она уже собиралась затворить за собой дверь, взгляд ее упал на ларец, и ей стало жутко интересно, что же в нем могло быть. Не из праздного любопытства, а из-за того, что Ксавье, как ей показалось, придавал ларцу очень большое значение, а еще потому, что она была достаточно привязана к парнишке и интересовалась всем, что имело к нему хоть малейшее отношение. И потому она имела моральное право открыть ларец без ведома Ксавье, так как он крепко спал (мягко посапывая, а не грубовато похрапывая, как девочка, которая слишком долго играла на снегу). Но она обещала не открывать ларец. Жизнь слишком коротка, чтобы нарушать данное слово.

Ксавье лежал, вытянув левую руку вдоль тела, а правую положив на сердце, как будто подручный приносил клятву верности. Это худощавое, жилистое, недокормленное тело, эти тонкие черты лица — лица ребенка, хранившего серьезное выражение даже во сне, — все в нем не соответствовало тому, что он делал. Возникало такое ощущение, что этот странный и трогательный паренек совершенно не вписывается в свою жизнь! Она еще раз бросила взгляд на его руки. Руки пианиста, созданные для ласки и нежности. Руки, которыми благословляют и отпускают грехи. Но не разрушают.

Она вышла из тесной комнаты, беззвучно затворив за собой дверь. Вынула из прически цветок и положила его на порог, чтобы прогнать от парнишки дурные сновидения.

Ксавье проснулся час спустя, в глазах его отражался приснившийся сон. Он видел во сне реку в ночи. Небо было цвета дыма. Разбросанные повсюду ноги и руки, потерявшие свои тела, пытались подняться по обрывистому берегу, но рабочие-разрушители лопатами сбрасывали их обратно в темную воду и при этом грязно ругались. Через некоторое время он вернулся к реальности своего убогого пристанища. Оглядел каморку и убедился, что Пегги внутри уже нет. Потом попытался еще раз вспомнить, что ему снилось, как обычно делают люди, чтобы понять скрытый смысл сна. Но так и не смог догадаться, о чем вещал ему сон. Он видел во сне реку; должно быть, это к деньгам…

Усевшись в кровати, он понял, что заснул, не ослабив планки собственной конструкции. Тем хуже. Часы в порту показывали начало двенадцатого. Некоторое время он так и сидел, упершись локтями в колени, а лбом — в ладони. В памяти пронеслись события прошедшего дня, и внезапно он распрямился. Ларец был там, где он его оставил. Он подошел к нему со смешанным чувством восхищения и тревоги и повернул ключ в замке.

Но открывать его не стал. Ему подумалось, что в нынешнем своем состоянии от нового чуда нетрудно будет совсем слететь с катушек (повредиться в рассудке). Во-первых, надо прийти в себя, успокоиться, заняться будничными делами, как будто нить не была разорвана. Поэтому он сел за стол, поднял с пола корзинку с едой и вынул из нее завтрак на следующий день: три капустных листа, половину морковки и кусочек шоколадки размером с большой палец. Кстати, эти кусочки шоколада, разломанные на квадратики, оставались для него тайной. Они были его грехом, потому что противоречили его принципам питания. Он нашел около пятнадцати таких кусочков у себя в кармане в тот день, когда внезапно понял, что оказался в нью-йоркском порту после того, как сошел на берег с корабля, о котором начисто все забыл. Он часто спрашивал себя, не его ли сестра, сестра его Жюстин, которая осталась в родных краях, не она ли тайком положила ему в карман эти вкусные, но не имеющие никакой питательной ценности квадратики шоколада. На самом деле, эта была мелочь, но порой ему казалось, что все имеет определенное значение, если хочешь толком разобраться, что к чему. Одна мелочь цепляется за другую, а в сумме они образуют бесконечность.

Настало время писать его дорогой сестре, которая, к его большому удивлению, до сих пор не ответила ни на одно его письмо. Поначалу он принялся за дело без особого энтузиазма, но скоро слова сами стали проситься на бумагу, искрометные, неиссякаемые, и он записывал их по привычке на страницах газет, найденных в мусорных урнах. Он писал часы напролет. Когда безумство охватившей его страсти пошло на убыль, от усталости у него перед глазами роились черные мушки, нарисованные воображением. Или звездочки, мгновенными вспышками взрывавшиеся у него перед глазами. Занималась заря нового дня.

Ему надо было еще так много сказать сестре, в частности про его проект реформы Соединенных Штатов Америки, который ему едва хватило времени обозначить в самых общих чертах. Что с ним станется, если в один прекрасный день его назначат на должность главы этого государства! А пока ему и без того дел хватало: надо было завтрак на работу собрать, добраться до строительной площадки, проработать десять часов кряду, выстоять или погибнуть или то и другое вместе. За окном виднелось серое небо. Ничем не прельщала его сердце работа.

Он думал о том, что сулит ему грядущий день. Сегодня должен был вернуться Лазарь, мастер, ужасный Лазарь, Лазарь Гроза Стен. Вдруг сам собою раскрылся ларец, и из него высунулась лягушачья голова, на которой все еще красовался цилиндр. Лягушка подмигнула Ксавье, и лицо его расплылось в улыбку, как у идущего на поправку больного, когда в его комнату вдруг заглянул обожаемый им ребенок. Тут лягушка выпрыгнула из ларца и, описав в воздухе элегантную параболу, как снежинка, медленно опустилась на колено подручного, раскрыв в воздухе малюсенький зонтик, благодаря которому замедлилось ее падение. «Лягушка поутру, — подумал Ксавье, — это, должно быть, к радости». Теперь он уже не чувствовал себя таким одиноким в Америке. Ему было кого любить.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ