Глава 1
Вокруг ребенка сгрудилась толпа. От церквушки театральными декорациями остались стоять лишь фасад и колокольня. Маленький мальчик обращался к собравшимся людям с таким красноречием и так выразительно жестикулировал, что ему позавидовал бы даже Кот в сапогах. Его раздувающиеся штанишки, стянутые в коленях, восточные шлепанцы, ясный лик и возведенные кверху руки, так, как у нарисованных святых пророков, — все в нем дышало арабской утонченностью, удивительной легкостью и неземной воз-душностью, будто он был повелителем эфира.
— Достойные женщины, — говорил он, — добродетельные. — И все слушали его слова снисходящим в душу умиротворением, доверием и благодарностью. А он тем временем продолжал: — Эти глаза, которым претит ложь, вот эти самые глаза видели ее, эти уши слышали ее речи.
По толпе шепотком пробежало: «Ариана!» — будто правоверные мусульмане поминали имя святого пророка или испанцы произносили «Оле!».
Мальчик поднес правую руку к щеке, а левую возвел к небесам. Он выглядел так, будто хотел принять позу охотника с ружьем, но на самом деле этим грациозным движением он указывал на колокольню.
— Вон там, — вещал он, — вверху звонили святые колокола. И в этой самой церкви венчалась она с миром, с тем миром, что не от мира сего. Она мне явилась. Она танцевала, и танец ее был бальзам для души моей, сладкий мед великодушной щедрости ее для духа моего. И она мне говорила. Она сказала мне, что вечно будет пребывать среди нас, навсегда останется с нами. Она сказала, что оборвалось ее земное бытие и потому бытие ее среди нас станет еще более явственным, клянусь вам бессмертной душой моей, она мне это поведала. А еще, достойные женщины и добродетельные мужчины, она поведала мне, что есть путь, тот путь, что ведет назад. Что однажды земля ваших отцов, земля ваших матерей вновь примет вас в себя. Вы вернетесь туда на исходе дней, в землю, которая дала вам начало, и не бойтесь этого ибо вы возвратитесь в те сады, где когда-то ступали ваши ноги и которые вас принудили покинуть, но их пыль и злато остались на подошвах вашего изгнания. Оставьте страх и не теряйте надежду. Грядет возвращение. Путь существует. Клянусь вам бессмертной душой моей — так она мне и сказала. Я был лишь семилетним ребенком, неведавшим имен многих вещей. И послушайте, что я говорю вам теперь. Какой удивительный дар слова был мне ниспослан.
И вновь зашелестели, залепетали голоса, будто люди творили молитву, произнося имя Арианы. Рука мальчика неспешно описала полукруг, как будто очерчивая путь солнца по небосводу, — он просил у присутствующих тишины. Что-то с ним происходило. Он весь превратился в слух, а глаза его, казалось, следили за полетом комара в воздухе.
— Она здесь, — сказал он, поднеся руку к уху, — она со мной говорит.
И сомкнул веки, погрузившись в глубокую задумчивость. Тишина окружила группу собравшихся людей, как огненное кольцо. Только издали доносился шум и грохот крушивших дома разрушителей, да на соседней улице неумолчно лаяла собака. Но это происходило в каком-то другом мире, не в том, где находились все собравшиеся у полуразрушенной церкви, стоявшие затаив дыхание, в молчании ожидавшие, какую тайну возвестит им повелитель эфира. Через некоторое время он раскрыл глаза.
— Она говорила со мной, — сказал мальчик. — Она мне сказала: «Здесь брат мой среди вас». — По толпе волной пробежало смятение. — Он ее брат, потому что он тоже не от мира сего. И он еще почти ребенок. Где ты, потусторонний брат Арианы? Отзовись, если слышишь меня. Выйди вперед.
— Ариана о тебе говорила, Тонио! — прозвучал мужской голос — безымянный, страстный, полный безграничной любви.
Мальчик ему возразил:
— Нет, братья мои возлюбленные в изгнании, нет, достойные женщины.
Ищущий взгляд Тонио перемещался с одного лица на другое.
Он сказал:
— Я ничтожнее розы, украшающей твои башмаки. Я не стою пыли, слетающей с твоей обуви.
Толпа пришла в движение, по ней волной пробежал шепоток, схожий с шелестом листьев. В нем слышны были нотки недовольства. Многие повернули головы в сторону Ксавье. Страпитчакуда, высунувшись наполовину из его кармана, давилась от смеха — в лапке она держала пузырек с укрепляющим средством, отпивая из пузырька, она прочищала горло. Готовый сгореть со стыда подручный выхватил у лягушки пузырек, и пока он его закрывал, та успела проквакать в толпу множество всяких гадостей: о том, что душа — только выдумка, а от Арианы, по ее мнению, ничего не осталось, кроме кучки разлагающегося праха. Ксавье пришлось сунуть ей в рот палец, чтоб она замолчала, — и Страпитчакуда за палец его укусила. Слепец все пытался сообразить, что за чертовщина творится вокруг них. Он кожей чуял, что враждебность к ним толпы нарастает, — у него на такие вещи был особый нюх. Ребенок подошел к Ксавье, который отступил назад, больше всего желая в этот момент провалиться сквозь землю. Страпитчакуда все еще свисала с его большого пальца. Люди, стоявшие рядом, пытали его:
— Кто ты такой? Что тебе от нас надо?
Слепец, резонно полагая, что дело пахнет керосином, решил ретироваться, и Ксавье пошел за ним следом.
— Нет, — вскрикнул мальчик. — Не уходи, постой!
Но они были уже далеко, оба неслись так быстро, что скоро ослабели. Ксавье боялся, что ему придется еще кусочек чахотки отхаркать, но на этот раз обошлось. Нищий лишь каким-то чудом снова не налетел на стену при столь поспешном отступлении.
Они подошли к строительной площадке, где работали разрушители. Ксавье удалось высвободить палец из лягушачьего рта — он выскочил оттуда, как пробка из бутылки с шампанским. Подручный быстро спрятал лягушку в ларец — вот я тебя сейчас там запру, чтобы ты больше оттуда не высовывалась, и ключ поверну на целых трц, оборота! А она все не унималась, шебуршилась там внутри, угрозы; свои с оскорблениями выкрикивала. И слепец как с цепи сорвался — у него все легкие будто горели огнем. Что за проклятье эта лягушка — сущий дьявол! Надо от нее избавиться к чертовой матери!
— Она не в себе, — сказал Ксавье. — Она, должно быть, уже несколько дней больна. А я не могу ее оставить в таком состоянии.
После всего, что она для меня сделала.
— Ну, — отозвался слепец, — это уж ты того, через край хватил. Все, что она для тебя сделала!
Ксавье сел прямо на бордюрный камень — он был в отчаян и глотнул лекарства, которое булькнуло у него в животе живой водой. Разрушители делали свое дело с невероятным грохотом. Слепцу пришлось кричать в ухо Ксавье, чтобы тот разобрал его слова в этом несмолкающем шуме.
— Эти люди, которые здесь работают, не может так случиться, что они из твоей бригады?
— Что?
Ксавье так ему это сказал, как человек, которого подняли, а разбудить забыли. Нищий повторил вопрос. Только теперь Ксавье осознал, что рядом с ними работают разрушители. Он медленно встал, как будто с опаской, подошел ближе. Прошелся вдоль площадки, внимательно все рассматривая. Увидел лица людей, которых знал по именам: тех, кто работал на подъемном кране, тех, кто занимался расчисткой котлована, — и именно среди последних он заметил Философа. А старик, в свою очередь, в этот самый момент взглянул как раз в ту сторону, где стоял Ксавье. Он махнул ему рукой. Ксавье вернулся к слепцу.
— Ну?
Некоторое время Ксавье размышлял, мрачно нахмурившись.
— Это не моя бригада, — сказал он в конце концов. — Пойдемте отсюда. Пора уже идти в «Мажестик».
Он взял слепца под руку, но тот отстранился от подручного.
— С меня хватит. Ты, дорогой мой Ксавье, очень мне симпатичен, но с тобой я все время попадаю в какие-то переделки, того и гляди, они и впрямь станут опасными. Я, пожалуй, пойду себе домой.
— Как хотите. Тогда я пошел.
Но слепец схватился за рукав парнишки и позволил ему тащить себя за собой, потому что никак ему было не обойтись без подручного.
Когда Философ поднялся наконец по лестнице и выбрался из котлована на улицу, там никого не было. Он стал звать Ксавье по имени, но в голосе его звучала безнадежность. Проходивший мимо рабочий из его бригады спросил Пески, кого он так жалобно зовет.
— Помнишь того подручного, который работал с нами с весны?
Его звали Ксавье.
Рабочий напряг память, но так ничего и не вспомнил.
— Да брось ты! Неужто не помнишь? Тот парнишка, который вкалывал под началом Лазаря!
Рабочий пошел прочь, не сказав ни слова, но само молчание его было упреком Философу, который уже успел пожалеть о своих словах. Разрушители решили между собой никогда больше не произносить имя Лазаря. С того самого момента, когда душеприказчик обнародовал завещание и последнюю волю молодого бригадира, и все узнали, что он предатель и изменник, потому что оставил все свое состояние какой-то вредительской организации, помогавшей бездомным.
Глава 2
На двери заведения, где незаконно торговали спиртным, висело объявление войны.
ОЧИСТИМ! ОЧИСТИМ!
ОЧИСТИМ НЬЮ-ЙОРК!
ДОЛОЙ ЗАВСЕГДАТАЕВ «МАЖЕСТИКА»!
ДАЕШЬ ДУХ РАЗРУШЕНИЯ!
Ксавье в изумлении вошел в здание. Он совсем забыл о слепце, потерявшемся в бурливой толпе, над которой зависло густое облако сигарного дыма. На ожидавшееся мероприятие были потрачены немалые деньги. Помещение было не узнать: фриз украшали нелепые гирлянды, под балконами были поставлены подсвеченные лонны с приклеенными к ним объявлениями: «Руками не трогать! Может опрокинуться», — потому что сделаны они были из картона. Для любого, кто видел главный зал в тусклом свете хмельной перебора, теперь он — залитый ярким светом сильных ламп — являл собой впечатляющее зрелище. Пол Зубной Ямы был подмете вымыт идо блеска натерт, столы аккуратно расставлены полукругом, причем на каждом столе лежала шахматная доска, и молодые сотрудники с гладко зачесанными назад волосами, что соответствовало вкусу главного спонсора предстоявшего мероприятия, расставляли шахматные фигуры и заводили часы.
Сцену переделали в подиум для почетных гостей, и так далее. Вот во что превратился тот самый «Мажестик», что лишь за день до того был родным домом и для Кламзу, и для девиц, дававших свои веселые представления, и для виртуозов игры на банджо.
Там собралась обычная для подобных турниров публика: аналитики, журналисты, наблюдатели, второразрядные игроки — и все они обменивались вежливыми приветствиями. Ведущие участники состязания постреливали издалека глазами, внимательно изучая соперников. Бампли — пухленький знаменитый Артур Бампли, организатор турнира, оживленно семенил по всему залу, он всех здесь знал, завязывал разговоры, вилял ягодицами, убежденный в том, что все от него просто в восторге.
Аромат свежего табака смешивался с неистребимым пивным запахом, который был присущ ни на что не похожей среде обитания мажестиканцев. Менее ощутимым, хотя и вполне отчетливым, был своеобразный аромат мысли — мускусное благоухание, распространяемое сотней перегретых мозгов, чувствовавшееся все более явственно по мере того, как разгоралась борьба. Но пока что томящиеся в ожидании взволнованные шахматные гении старались занять себя чем угодно, лишь бы отвлечься. Один из них, в перепачканном пеплом пиджаке, разложил на коленях салфетку из оберточной бумаги и сосредоточенно жевал бутерброд, перемазав усы горчицей, — если его кто-то обыграет, ему и в голову не придет из-за этого повеситься. Другой, в отличие от первого, сидел на стуле очень прямо, заметно напрягшись, во взгляде его читалось отчаяние загнанного зверя; он явно боялся, что стоит ему пошевелить головой, и от нее во все стороны волнами разбегутся мысли, раскрывающие соперникам сокровенные тайны вариантов королевского гамбита, а ведь началу шахматной партии он посвятил долгие недели лихорадочных размышлений, отгородившись от мира стенами убогого жилья. Третий нетерпеливо покачивал ногой, во рту у него пересохло; он был уверен, что сможет доказать несостоятельность сицилийской защиты, и горел желанием поразить мир. Помимо этих претендентов в чемпионы, погруженных в сладкие грезы, осчастливили своим присутствием «Мажестик» и другие обладатели спортивного духа, обильно расточавшие теплые рукопожатия. Они любили азартные игры. Этих одиноких мыслителей, одержимых манией величия и мысливших масштабно, финансировали спонсоры, которым они заранее распродали всех кур, которые обязательно когда-нибудь снесут золотые яйца. Им нравилось убивать. А кроме них в зале было еще немало подозрительных типов, которые, как могло показаться на первый взгляд, тоже принадлежат к славному племени спортсменов, но, сев за шахматную доску, эти люди превращались в чудовищ, в гадюк и львов. Тут же сновали художники-карикатуристы, два-три фотографа, восхищенные, как гимназистки, поклонники шахматной игры, выпрашивавшие автографы, и прохаживались невероятно величественные господа, апломб которых был сравним разве что с самоуверенностью британских лордов, хотя под их рос-кошными тройками скрывалось шелковое женское белье.
Как только хлопала дверь, расположенная сбоку от подиума, гул в зале ненадолго стихал, будто кто-то уменьшал в помещении громкость, и все лица в радостном ожидании поворачивались в сторону трибуны — на тот случай, если там появится Капабланка. Но почетный председатель пока не оправдывал ожиданий собравшихся. Это имя — Капабланка — о чем-то смутно напомнило подручному, но о чем именно, он никак не мог припомнить. Он решил у кого-нибудь спросить, кто такой Капабланка. На него посмотрели как на умалишенного. Да будет тебе, хватит дурака валять, Капабланка — это бывший чемпион мира.
— Понятно, — кивнул Ксавье.
Что касается Кальяри — главного спонсора мероприятия, кто то его где-то видел, но не знал, куда он пошел; финансиста разыскивали даже его собственные помощники.
Ксавье пришлось себя ущипнуть, чтобы удостовериться в реальности того, что с минуты на минуту должно было начаться. О пришел сюда сказать, что хочет уволиться с работы, и… только представьте себе, что он здесь обнаружил! Происходящее лишь подтверждало его впечатление о том, что он живет в какой-то за колдованной вселенной, где без всякого предупреждения все меняется на свою противоположность — бедность оборачивается богатством, потом становится нищетой, и так далее. «Мажестик» за одну ночь превратился в шахматный храм. Внезапно поднялся невообразимый шум. Поборник ультрасовременной школы заехал в нос стороннику неоклассицизма, что мгновенно привело к жесткому противостоянию последователей двух течений шахматной мысли. Ксавье помимо своей воли оказался вовлеченным в урегулирование их отношений. Ссора очень скоро могла закончиться потасовкой, но тут вмешались представители Гильдии разрушителей, не поленившиеся захватить с собой свои инструменты, и назревавший скандал был пресечен в корне. Возбудители спокойствия тщетно взывали к милосердию и, встав на колени, молили о пощаде — всех их с позором изгнали, запретив в течение года принимать участие в состязаниях. Беда примирила двоих зачинщиков. Они вместе пошли в туалет справить малую нужду.
Ксавье сел на стоявший особняком стул. Взглянул на листок, который ему дали при входе. Первый приз — 2000 долларов. Второй приз — 1000 долларов. Третий приз — 500 долларов. Тот, кто будет удостоен награды за самое впечатляющее нападение, получит специальный приз, учрежденный Американской гильдией разрушителей, в размере 400 долларов! Разрушение — мой рулевой! Вот мой девиз! Пусть могучие сокрушат ничтожных! Нечего и говорить о том, что Ксавье испытал сильнейшее искушение. У него даже голова закружилась.
Он подошел к стойке регистрации. Какая разница: чтобы стать участником, нужно было заплатить всего три доллара. Ему выдали удостоверение — черный жетон с номером 78. Ему хотелось выяснить, все ли он правильно понял. Он что, должен сыграть первую партию за столиком с этим номером, так? И ему надо будет обыграть черного как смоль шахматиста?
— А сам-то ты, болван, что думаешь? — последовал ответ.
Не успел он обернуться, как в нос ему ударил нестерпимо тяжелый запах. Рядом с ним, зажав в пальцах сигару, стоял маленький пухленький человек, обладатель козлиной бородки и сияющей физиономии — то был сам организатор соревнований Артур Бампли.
— Да неужели это Винсент Вильброке собственной персоной?
А я-то думал, мой дорогой, что ты год назад отбыл в Монреаль.
Опешивший подручный напряженно соображал, к кому бы это мог обращаться говоривший с ним человечек.
— Как поживает наша дорогая Жюстин? Мне кажется, я недавно видел ее в Центральном парке.
И так далее. Но тут он заметил кого-то другого и со всех ног бросился к нему, оставив Ксавье в полном замешательстве.
Прошло уже двадцать минут с объявленного часа начала турнира, а Кальяри так никто и не мог найти. Зал стал наполняться запахами подмышек, лысин, отрыжек с привкусом трубочного табака и натянутых нервов. От сильного волнения Ксавье очень понадобилось пойти облегчиться. Но он был не одинок — у двери мужского туалета выстроилась длинная очередь. Ждать Ксавье уже был не в состоянии. Он хорошо знал помещение и вспомнил о том, что еще один туалет был наверху, в конторе заведения. С ларцом под мышкой он тихо проскользнул на второй этаж. Хотя на его отсутствие все равно никто бы не обратил внимания, потому что именно в этот момент раздались аплодисменты — сначала жидкие, потом набиравшие силу, накатывавшие как волна, в конце концов превратившиеся в оглушительную овацию, — рукоплескали все, кто находился в зале. Только что на подиум для почетных гостей взошел Капабланка. Рядом с ним стоял престарелый гроссмейстер Маршалл, носивший звание чемпиона Соединенных Штатов последние двадцать лет. Позволив присутствующим отбить себе ладоши, Капабланка попросил тишины.
— …зья Нью-Йорка, …татели шахмат, — это все, что успел произнести кубинский гроссмейстер, потому что неожиданно в зале раздался возглас, от которого всем стало не до смеха. Кто-то прокричал:
— Убийство! Убийство!
Какой-то человек в состоянии невменяемости показывал на распахнутую позади него дверь. И продолжал сотрясать воздух:
— Полиция! Полиция!
Движение, всколыхнувшее зал, отражало смущение и растерянность публики. Некоторые неуверенно подошли к лестнице.
Протолкнувшись сквозь толпу, к месту происшествия первый добрался Артур Бампли. Человек, который все кричал: «Убийство!» — тот самый помощник Кальяри, который постоянно боялся печеночных колик, — сорвал голос. Он пошел в контору вмест с Бампли. Вскоре к ним присоединились Маршалл с Капабланкой и еще трое мужчин. Все они застыли на пороге, не осмеливаясь ни к чему прикоснуться. Кальяри как будто прилип к своему креслу причем в самой неудобной позе, потому что из глазной впадинь у него торчала кочерга, насквозь прошедшая через голову и воткнувшаяся в спинку кресла. Но с первого взгляда финансист не выглядел мертвецом. Его вытянутая вперед левая рука судорожно подергивалась, как будто он исступленно пытался взять сложный аккорд на рояле, а второй глаз вращался в глазнице с выражением чрезвычайной озабоченности. Присутствующие наблюдали это странное зрелище, задаваясь вопросом, что же, черт побери, они должны делать в сложившейся ситуации. Так они и стояли при входе, будто подошвы их ботинок кто-то пригвоздил к полу. Сверхчеловеческим усилием воли Кальяри удалось конвульсивно схватиться за кочергу. Артур Бампли сделал шаг в его направлении. И именно в этот момент с незабываемым звуком поцелуя импрессарио сам вырвал кочергу из собственного глаза. Тут же он согнулся в кресле, будто у него скрутило живот, и уткнулся лбом в колени, по которым потекла кровь. То был конец.
— Вот, — сказал тот человек, голос которого звучал как сигнал тревоги. — Сейф!..
Сейф был полностью пуст.
— Здесь хранились призы турнира. В государственных казначейских билетах.
Бампли почувствовал, что настало время проявить инициативу, потому что иначе положение могло обернуться к выгоде кого-нибудь другого.
— А кстати, почему так случилось, что вы первый его нашли? Если я правильно понял, вы здесь были одни. Помощник Кальяри положил себе руку на печень, потому что ее стали покалывать сотни ледяных иголочек.
— Но я же только что сюда вошел, десять человек видели, как я поднимался в контору. Я дольше всех работаю у господина Кальяри, я во всем от него зависим. С чего мне его убивать?
И он сел от избытка чувств, вспомнив о престарелой матери, домик которой теперь как пить дать снесут, потому что он не мог больше рассчитывать на заступничество начальника и хозяина. Пот крупными каплями выступил у него на лбу. Кто-то схватил телефонную трубку и стал звонить в полицию.
Из туалета, расположенного прямо за тем местом, где стояло кресло с трупом Кальяри, из головы которого вытекала кровь, донеслись звуки спущенной воды. Дверь в туалет распахнулась. Оттуда вышел Ксавье.
— Оп! Ой, извините, — сказал он.
Он хотел было снова зайти в туалет, чтобы выйти через другую дверь, которая вела прямо на лестницу. Но кто-то ему крикнул:
— Эй! Ну-ка постой!
Ксавье сделал только шаг и застыл как вкопанный, оробев от направленных на него взглядов и воцарившейся тишины. Он еще не заметил мертвое тело Кальяри, скрытое от него спинкой кресла. Странная смесь торжества и коварства отразилась на лице главного помощника убитого, у которого ведь должно было быть какое-то имя. Пусть его зовут, скажем, Макфарлейн, как модель пальто. Лоренцо Макфарлейн.
— Господа, — громко произнес Макфарлейн, — давайте-ка посмотрим, кто выиграл от этого убийства! — (Такой неожиданный принцип внушил присутствующим уважение к нему.) Он добавил: — Тот, кто больше всех на этом выгадал, и есть убийца!
Театральным жестом он протянул руку в сторону Ксавье. Подручный поднес к кончику носа указательный палец:
— Я?
— Черт побери, Винсент Вильброке, — произнес Бампли с радостной улыбкой.
Дело и впрямь принимало весьма любопытный оборот. Черт бы с ним, с турниром, о нем пока можно забыть. Но скандал мог разгореться просто замечательный. Коротышка уже мысленно видел передовицу местной газеты: «Год неизвестно где пропадавший молодой канадский чемпион убивает хозяина мюзик-холла».
— Поди-ка сюда, дружок, — сказал он Ксавье, — не надо бояться!
Ксавье подошел к нему, семеня негнущимися ногами, прижимая к груди ларец.
— Я ничего такого не делал. А что случилось?
Только теперь подручный заметил то, что осталось от всемогущего магната. Он был ошеломлен.
Бампли дал парнишке время прийти в себя. Он попросил, чтоб ему подвинули кресло, раскурил погасшую сигару. Рядом с ним сгрудились все присутствующие. А Бампли теперь наслаждался подробностями одного из самых значительных эпизодов своей карьеры. Ему всегда хотелось играть роль сыщика, одерживать верх над преступниками, защелкивать им на запястьях наручники, получая ни с чем не сравнимое удовольствие от их поражения.
— Ты не мог бы мне сказать, — начал он вкрадчиво, — что ты делал в туалете господина Кальяри? А?
Кровь прихлынула к лицу Ксавье. Он, казалось, был совершенно сбит с толку, и от этого сидевший перед ним человек даже слегка побледнел. Скосив глаз, Бампли внимательно наблюдал за подручным, силившимся осознать то, что не укладывалось ни в какие рамки. Ксавье внимательно изучал свои пальцы, как будто хотел проверить, сколько их росло у него на руке.
— Ну, хорошо, — начал он (снял шляпу и, смутившись, снова ее надел). — Понимаете, дело в том, что мне понадобилось, видите ли, такое со всяким может случиться, надобность у меня была такая. Вот и все. Сходить мне было нужно. Может быть, это от укрепляющего лекарства, что я выпил. Ну вот, я и пошел туда. А там, надо вам сказать, все было занято. Я общий туалет имею в виду. А ждать, понимаете, я уже никак не мог, возможности такой у меня не было. Поэтому я и решил облегчиться здесь, в служебной части, то есть в туалете, потому что я про него знал. Я здесь раньше несколько недель работал. Вот и все. Никак не мог, так сказать, сдержаться.
Ксавье говорил тихо, как ребенок на исповеди, к которой он относится всерьез. При этом он нервно теребил галстук-бабочку.
Бампли не мог не признать, что алиби его было вразумительным, поскольку сам он, когда сильно приспичит, часто обнаруживал, что все туалеты как назло бывают заняты. Но он был не из тех, кто быстро сдается. Особенно после того, как Лоренцо Макфарлейн нашептал ему что-то на ухо. Сразу после этого Бампли спросил:
— Ты, видимо, задолжал господину Кальяри большую сумму денег?
— Господину Кальяри? Да, это правда, он дал мне пачку долларов.
А потом ему не захотелось, чтоб они мне принадлежали. И кроме того, я уже много из них потратил. Он хотел, чтоб я их ему вернул.
— И что дальше?
— Я не мог. Можно сказать, у меня был большой долг.
— Вот как! — сказал Бампли, взглядом призывая остальных в свидетели.
Он встал с кресла и, крадучись как кот, приблизился к Ксавье. Потом стал перед ним расхаживать из стороны в сторону.
— Скажи мне тогда, почему он тебе дал те купюры? А? Что ты можешь сказать в свое оправдание?
— За мою лягушку, — после паузы признался Ксавье, сжал кулаки и опустил от стыда голову.
— И ты проткнул ему глаз кочергой и убил, чтоб не возвращать свой долг! — проговорил Бампли с несокрушимой убежденностью, помахивая при этом сигарой перед носом.
— Убил? Меня?
— Не тебя, его!
— Это злостная клевета! — раздался крик слепца, который только что появился в дверном проеме, приведенный наверх своим ксавьерианским инстинктом.
Ксавье округлил глаза и в недоумении тряхнул головой. Что все это могло означать?
— А если это был не ты, тогда как ты объяснишь нам происхождение этих следов крови на твоем пиджаке?
Ксавье объяснил, что у него не все в порядке со здоровьем. Что время от времени ему приходится сплевывать нехорошую кровь, которая в нем скапливается, и так далее, что это все из-за чахотки и потому иногда капелька-другая обязательно попадает ему одежду. Детектив решил, что ответ паренька был совсем неплохим!
— Господа, — сказал он собравшимся, которые с напряженным вниманием следили за ходом беседы, завороженные самообланием Бампли. — Этот молодой человек убил кочергой своего кредитора в состоянии невменяемости потому, что не был в состоянии расплатиться с долгами.
— Это клевета! — снова крикнул слепой. — Этот ребенок святой! Он невинен! Вы обвиняете невиновного!
Бампли пренебрежительно махнул рукой, будто хотел сказать «Пусть себе надрывается».
— Кроме того, он очистил сейф, стоящий в конторе нашего друга и спонсора. — Пухленький коротышка обернулся к Ксавье.
Что было в этом сейфе?
Ксавье пожал плечами.
— Доллары? — высказал он предположение, преисполненный доброй воли.
— Вот видите! Откуда тебе это известно?
— Не знаю. Я только высказал предположение.
— Тогда я тебе скажу. В сейфе лежали доллары, предназначенные для выплаты призов участникам турнира. А ты их украл! И хочу вам сказать, господа, что он спрятал эти деньги в коробку, которую держит в руках.
Он показал на ларец Страпитчакуды.
Слепец даже взвыл от негодования: «Позор! Какая низость! Мь клевещем на невиновного! Постигнет нас кара небесная! Стыд и срам!» — и, сжав в объятиях плюшевую свою собачку, стал от горя раскачиваться из стороны в сторону.
Бампли схватил ларец и попытался вырвать его из рук Ксавье но подручный вцепился в ящик изо всех сил.
— Ее нельзя беспокоить, она плохо себя чувствует! — упирался Ксавье, по-утиному гнусаво выговаривая слова, потому что в пылу борьбы Бампли зажал ему нос.
Как мы знаем, к кабинету примыкал туалет. Но еще в том кабинете было что-то типа кладовки или чулана, и заглянуть в то подсобное помещение никто даже не удосужился. А оттуда вдруг появился человек, обратившийся к собравшимся в кабинете людям в самой что ни на есть изысканной манере.
— Позвольте, господа. Я должен уведомить вас о том, что вы совершаете сейчас весьма серьезную ошибку.
— Рогатьен Лонг д’Эл, — процедил сквозь зубы Макфарлейн.
А Лонг д’Эл держал в руке очень большой шестизарядный револьвер. Итак, кроме Ксавье и Рогатьена Лонг д’Эла в кабинете находились: 1) Капабланка; 2) Маршалл; 3) Бампли; 4) Лоренцо Макфарлейн; 5) слепец; 6) несколько посторонних — всего девять человек. Так что даже шести пуль ему бы хватило, чтоб натворить там кучу неприятностей. Повторять ему поэтому ничего не пришлось.
— Господа, — сказал Рогатьен, обращаясь, в частности, к Маршаллу и Капабланке, — великим мастерам своего дела, к числу которых вы, несомненно, принадлежите, хорошо известна высокая цена наших самых выдающихся творений. Приписывать этому ребенку авторство столь элегантного действия кочергой равносильно оскорблению моего творческого гения. Разве это не так, дорогой гроссмейстер?
— Я целиком и полностью разделяю вашу точку зрения, — вежливо ответил Капабланка.
— В таком случае, господа, я был бы вам чрезвычайно признателен, если бы вы позволили мне вас покинуть вместе с этим заложником, что дало бы мне возможность прикрыть тылы при отступлении.
— Конечно, дорогой коллега, проходите, проходите, — подвинулся Капабланка.
— Благодарю вас, господа, и еще раз прошу меня извинить за непредвиденные неприятности.
Рогатьен сгреб Ксавье за плечи и приставил ему револьвер к виску. Отволок его за собой в туалет, вторая дверь из которого вела к потайной лестнице, и так далее.
— Не утащит же он за собой Ксавье? — возопил слепец. — Он же не может увести его с собой!
Когда они оказались на улице, Рогатьен мягко спросил Ксавье, все ли у него в порядке. Ксавье кивнул. Только что произошедшие события его немного утомили. Рогатьен повел его к стоявшей неподалеку далеку машине. Попытался открыть дверцу. Не смог — дверца былы заперта. Он глянул налево, потом направо и сказал Ксавье: «Заткни уши — громко бабахнет», — и выстрелил из револьвера в окно.
После этого втолкнул потрясенного Ксавье на сиденье.
Рогатьен включил передачу, и машина резко дернулась назад. Он понял, что надо включить другую передачу и опустить рычаг ручного тормоза. После этого автомобиль сначала рывками, как-то по-заячьи двинулся вперед, потом покатился, заскользил с такой легкостью, что довольный Рогатьен даже рассмеялся. Он вел машину первый раз в жизни.
— Это же моя машина! Держите вора! — закричал хозяин расположенного неподалеку магазинчика, где торговали всякой ерундой.
Глава 3
— Не волнуйся, я знаю, где ты живешь. Найти тебя было нелегко, но мне это удалось.
Машина поедала асфальт, мотор ревел. Лонг д’Эл вел автомобиль отчаянно, и пешеходам было лучше поостеречься. Автомобиль резко срезал углы, часто наезжая на тротуары. Но Лонг д’Элу каждый раз каким-то чудом удавалось снова выводить машину на самую середину проезжей части дороги, хмуро и серьезно восклицая: «Оле!» Разговаривая с Ксавье, он смотрел прямо ему в глаза, полностью игнорируя дорогу.
— Ты знаешь, кто я такой?
Ксавье ему не ответил. От страха он вжался в дверцу. Бросил взгляд на Рогатьена. Нос — как кинжал, прямые, постриженные ежиком волосы — как серебряные нити. Глаза красные, как у кролика. Козлиная бородка клинышком в стиле дяди Сэма. Ты нужен своей стране!
— Ты почему мне не отвечаешь? Боишься, что я тебя съем?
На заднем сиденье машины были разбросаны накладные носы с приделанными к ним усами, конвертики с порошком, от которого все тело начинало чесаться, с чихательным порошком, окровавленные руки из мягкой резины и так далее, а еще там валялась трость с набалдашником, которую схватил Ксавье.
— Если ты ударишь меня по голове, я не смогу управлять машиной, и мы оба разобьемся.
Бить Рогатьена подручный не стал, но трость из рук не выпускал. Вдруг, сам того от себя не ожидая, он сказал:
— Я не хочу возвращаться на склад и снова там жить.
Потом, будто очнувшись, взмахнул своими длинными ресницами; складывалось впечатление, что это не он, а кто-то другой рот его открывал, чтобы произнести эти слова.
— Не переживай, я приехал вовсе не для того, чтобы забрать тебя обратно. Ты уже стал достаточно большим, чтобы жить самостоятельно. И кроме того, я больше ничего не могу для тебя сделать.
Переходившая через дорогу старушка перепугалась чуть не до инфаркта, потому что машина, казалось, неслась прямо на нее. В самый последний момент Рогатьен рванул руль и избежал столкновения. Оле!
— Между прочим, как ты себя чувствуешь? Как у тебя со здоровьем, со всем остальным?
Ксавье задумался над вопросом. Потом ответил:
— Я пью укрепляющее средство.
Рогатьен заинтригованно нахмурил брови. Потом так резко затормозил, что оба они едва не врезались головами в лобовое стекло. Машина отважно и упрямо продолжала нестись вперед.
— Кальяри мне все рассказал. Про эту твою лягушку, про то, как провалилось твое представление, про ад, через который ты прошел в «Мажестике». Точнее говоря, про все, что он тебе уготовил.
Они ехали не в ту сторону по улице с односторонним движением. Кричали люди, гудели гудки. Полицейский долго свистел в свисток, потом записал номер машины.
Лонг д’Эл попробовал объяснить мальчику характер его отношений с Кальяри. Что это он, Кальяри, субсидировал его, Рогатьена, работу.
— Должен тебе сказать, что исследования, которые я проводил были, если можно так выразиться, весьма деликатного свойству. Естественно, я не мог просить о том, чтобы меня финансировала полиция. Но по прошествии долгих лет, когда моя работа наконец вот-вот должна была успешно завершиться, Кальяри решил ограничить меня в средствах. В этих обстоятельствах у меня не оставалось выбора — я должен был либо удвоить ставку, либо выйти из игры. Мне было необходимо продемонстрировать ему неопровержимые доказательства моего успеха или вернуть до последнего цента все деньги, которые он мне давал на протяжении многих лет. Кальяри согласился; это случилось несколько месяцев назад. А потом ты решил сбежать. И пока я тебя повсюду разыскивал, Кальяри прекрасно знал, где ты находишься. А когда я сегодня днем обо всем узнал, меня это просто взбесило. Поэтому я и приложил его слегка кочергой… Теперь, наверное, каждый легавый в Нью-Йорке меня достать хочет. И бандиты. И Гильдия разрушителей с ними заодно. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Ксавье не отвечал. Хуже было некуда.
В конце концов они подъехали к дому, где жил подручный. Сгущались сумерки. Рогатьен был очень горд собой оттого, что никого по дороге не сбил. Он на все был способен. Он чувствовал себя сверхчеловеком. Вдруг ему на глаза попалось объявление разрушителей.
— Тебе надо будет подыскать себе какое-нибудь жилье. Сейчас это нелегко — цены заоблачные.
Они вышли из машины. Ксавье шел впереди, чуть боком, чтобы не терять Рогатьена из виду, как будто опасался, что тот на него нападет. Он так и держал в руке трость. Они поднялись на крыльцо парадного. Лонг д’Эл сел на нижнюю ступеньку лестницы. Ксавье остался стоять на безопасном расстоянии.
— А как твои раны? — не без доли смущения спросил Рогатьен. — Я имею в виду, зажили они совсем или продолжают тебя беспокоить?
Ксавье молчал, будто воды в рот набрал.
— А краник все еще работает? — Ксавье как будто не слышал вопроса.
— Скажи мне, пожалуйста, что ты чувствовал, когда тот человек назвал тебя Винсентом?
Подручный пожал плечами.
— Понятно, — сказал Лонг д’Эл.
Наступила тишина. Лонг д’Эл задумчиво смотрел прямо перед собой. Ксавье стоял рядом как его телохранитель.
— Видишь ли, — через некоторое время проговорил Рогатьен, — мне бы хотелось… то есть, я хочу сказать, мне хотелось бы, чтобы мы с тобой вдвоем поднялись к тебе в комнату, и я бы тебя там посмотрел. Тогда я смог бы…
— Если ты поднимешься в мою комнату, я брошусь вниз из окна.
Несколько мгновений они пристально смотрели друг другу в глаза. Лонг д’Эл понял, что настаивать бесполезно. Тем хуже. Тем хуже для него, тем хуже для мальчика. Лонг д’Эл вполне отдавал себе отчет в том, что ему придется использовать револьвер в собственных целях не позже чем сегодня ночью. Он уже смирился с мыслью о том, что умрет, так ничего и не узнав.
— Прости меня, Ксавье, за то, что я сделал. Я искренне сожалею об этом. Но, ты понимаешь, я сделал все это ради Жюстин. И не моя вина в том, что все пошло наперекосяк.
Он смолк. Глаза его наполнились слезами.
— Ты меня простишь?
Ксавье хотел было его ударить, но трость, коснувшись плеча Лонг д’Эла, вдруг превратилась в букет цветов. Изумленный Ксавье подумал, что случилось чудо.
Лонг д’Эл встал, сочувственно потрепал его по плечу.
— Думаю, будет лучше, если я пойду. О краже машины, должно быть, уже сообщили. Если ее найдут около твоего дома, хлопот потом не оберешься.
Ксавье не сводил глаз с букета. Эта трость, что, была заколдована? Или этот человек был потомком Мерлина?
— Такую волшебную тросточку, — сказал кудесник, — можно купить в «Дуэйн и Гувер», по-моему, за четыре семьдесят пять. — Рогатьен вынул из внутреннего кармана пиджака тугой сверток. — Это тебе. Тебе они понадобятся больше, чем мне. Скажем так, это небольшой заем, взятый у Кальяри без его согласия.
Внутри ты найдешь письмо, которое я тебе написал. Из него тыузнаешь кое-что о себе. Ну, ладно, сам разберешься. А теперь мне пора уходить.
Высокая фигура Лонг д’Эла стала удаляться. Он сел в машину, которая тут же, содрогнувшись и чихнув, сорвалась с места. Ксавье остался один в сумеречном парадном. Внезапно он бросил букет на пол, будто цветы загорелись.
И букет тут же превратился в обычную трость!
Ксавье бросился к лифту.
Внутри было совсем темно. Ксавье на ошупь нашел кнопки и нажал на одну из них в надежде, что поднимется на восьмой этаж. Но это дьявольское устройство отвезло его даже выше — выше самого последнего этажа: когда двери открылись, подручный вышел прямо на крышу.
Вечер был чист и прозрачен, узкая полоска растянувшихся по небосводу облаков, чем-то напоминавшая французский багет, золотилась в лучах заходящего солнца. Ксавье впервые смотрел на Нью-Йорк с такой высоты. Город раскинулся до самого горизонта. С той стороны, где был океан, прямо на фоне неба виднелась статуя Свободы. Она смотрела в сторону океана. Ей бы лучше поглядеть на то, что сзади творится, за спиной у нее, — тогда спеси бы у старушки Свободы поубавилось. Она по-прежнему вздымала свой стаканчик с мороженым к небесам, как будто там было что-то достойное внимания.
Ксавье открыл ларец. Позвал негромко:
— Страпитчакуда, Страпитчакуда!
Лягушка терла глаза лапками. Подручный посадил ее себе на плечо и нежно поцеловал в головку. Страпитчакуда только недовольно заворчала спросонья. Как девочка, которой не дали выспаться.
— Теперь ты — все, что у меня есть, — прошептал он. — Ты всегда была единственным моим достоянием.
Лягушка безразлично пожала плечами. Очень уж ей хотелось спать. Глаза ее закрывались сами собой. Ксавье ласково ей улыбнулся. Если так улыбаешься кому-то, у кого закрыты глаза, значит, действительно любишь это Существо.
А Статуя — гордая и надменная, все так же высилась на горизонте. Ксавье думал о том, что нужно для счастливой жизни. Что могла бы сделать эта Статуя, если бы она хоть на секунду озадачила себя вопросом о том, что такое справедливость, вместо того, чтобы все время думать о покраске своего потолка. Как было бы здорово, если б в один прекрасный день она скинула с себя свои бетонные оковы и пошла в город. Она бы росла с каждым своим шагом, ударяла бы локтями в здания, сея панику среди тех, кто бесчестно разбогател. Она била бы по крышам домов богатеев своим стаканчиком с мороженым — не от злости, конечно, нет, а просто чтоб их припугнуть. Потом она бы наклонилась и опустила руку свою к самой земле, чтобы все эти несчастные беженцы, все эти люди, сбившиеся в кучу от тесноты, все бездомные, все иммигранты со всех концов земли, которых раскидали по свету жизненные бури, могли, как муравьи, цепочками взобраться на ее плечи. А потом, взяв их с собой, она пошла бы назад к океану. Она бы отправилась в Европу и по дороге все росла бы себе и росла, увеличиваясь в размерах, и даже в самом глубоком месте океана вода не доходила бы ей до локтей, а потом опустилась бы до бедер, сползла бы по ногам, и когда Статуя дошла бы до Европы, то сама стала бы больше любого континента. И она брала бы за один раз по мужчине и женщине из числа этих несчастных беженцев, этих людей, свыкшихся с теснотой, бездомных, благодарных скитальцев, потрепанных жизнью во всех концах земли, а у ног ее лежал бы целый континент, и она, как генерал, расставляющий на карте мира миниатюрные пушки, очень аккуратно опускала бы их на землю — каждого в той стране, где он родился, в его родных местах, которые он так никогда и не мог забыть, до последнего жителя последнего сарая в последней деревушке.
Внезапный звук сирены вывел Ксавье из полудремы-полузабытья, в которое он впал. Он бросил взгляд на статую Свободы — она недвижно стояла там, где стояла всегда. Как всегда безразлично повернувшись спиной к городу со всеми его страданиями и муками.
— Я окончательно решил, — сказал подручный лягушке, — завтра мы отправимся обратно в Венгрию. — Лягушка тоскливй склонила голову и придвинулась ближе к его шее.
Глава 4
Дело кончилось тем, что Ксавье заснул на крыше под самыми звездами, положив голову на сверток, который передал ему Рогатьен Лонг д’Эл. Всю ночь он прижимал к животу ларец с лягушкой. На рассвете ощутимо посвежело. Он проснулся, дрожа от холода. Сначала подручный никак не мог сообразить, где находится. Он встал и начал обследовать крышу. Обнаружил там голубятню с ворковавшими голубями, которую не заметил накануне вечером. У ног его лежал Нью-Йорк, в этот ранний час скрытый густой пеленой тумана. Ступая вдоль карниза крыши, Ксавье внезапно вспомнил вчерашний, вечер и отчетливо понял, что решение принято. Прямо сейчас, не откладывая, он пойдет на корабль, даст капитану те небольшие деньги, которые у него еще оставались, и напрямик через океан отправится к себе в Венгрию. Он прямо сегодня покинет эту страну лунатиков, страну опасностей и страха. Он поплывет к сестре своей Жюстин, в деревню свою, где выращивают свеклу, даже если с небес хлынет дождем расплавленное олово.
Либо он на родину отправится, либо прыгнет с крыши в пропасть. Тут он почувствовал под ногами какую-то вибрацию, будто дом его бросило в дрожь. Он даже подумал, что это у него с головой что-то не в порядке, галлюцинации, должно быть. Но до него снова отчетливо донеслись удары кувалды в стену. Люк, ведущий на чердак, откинулся, и из него выглянул разрушитель.
— Ух! — сказал рабочий, стряхивая с себя пыль, облаком вылетевшую за ним следом из люка.
Мужчина удивленно посмотрел на Ксавье Мортанса и спросил его, что тот делает на крыше.
— Я здесь живу и собираюсь идти домой, — ответил ему подручный.
Ксавье видел только верхнюю половину тела разрушителя, который склонился над люком и повторил слова парнишки своим товарищам. Им это показалось отличной шуткой. Вновь донеслись удары кувалды в стену. Рабочий повернулся к Ксавье.
— Нет у тебя, дурака, больше дома. Не повезло тебе. Наше объявление здесь висело несколько недель. Теперь тебя только улица ждет. Иди, босяк, туда побираться!
Подручный объяснил ему, что перед тем, как уехать в Венгрию, он хочет только взять кое-что из своих пожитков. Рабочий ему резко заявил, чтоб он не беспокоился, потому что все, что осталось в доме, перешло в непосредственную собственность Гильдии и будет продаваться с аукциона разрушителей.
— Позвольте мне туда зайти только на минуточку. Я дам вам несколько долларов.
Рабочий с напускной важностью задумался над его предложением. Потом спустился вниз, чтобы Ксавье мог пролезть в люк. Ноги у парнишки были как ватные, он с трудом спустился по шаткой лестнице в коридор. И чуть не задохнулся от строительной пыли. Пыль клубилась и в убогой его келье, такое было впечатление, что в тесной комнате идет снег, мерцая в первых лучах солнца, пробивавшихся из окна. Там уже было четверо рабочих, прервавших свои дела, чтобы лучше рассмотреть этого странного паренька. Ксавье совершенно не узнавал помещение. Оно абсолютно не было похоже на комнату, из которой он ушел вчера. Стенки, отделявшие его пристанище от соседских помещений, были снесены. Большую тетрадь, которую ему подарила Пегги, чтобы он записывал в нее свои мысли, покрывала короста грязи — на тетрадь кто-то поставил ведро с цементным раствором. Его стол — за которым он писал, ел, на который ставил ларец со Страпитчакудой, когда она давала свои представления, куда клал голову, когда его душили рыдания, — был вырван из стены и разобран на доски. На гвоздике висела его последняя свежая рубашка — еще один подарок Пегги, — ее рабочие использовали как тряпку, о которую вытирали грязные руки. И повсюду валялись их орудия разрушения. Разрушители казались приведениями в вихрящихся в воздухе клубах пыли.
Внезапно появился их бригадир, о чем можно было судить по его значку. На голове у него — как сеточка для волос — красовлась сетчатая хозяйственная сумка Ксавье, в которой подручный носил на работу овощи. И он ничего не мог им сказать — был закон.
Но его деньги?
— Где мои доллары? — крикнул вышедший из себя Ксавье. — Отдайте мне мои доллары! Они мне нужны!
Бригадир изменился в лице.
— Доллары? Какие такие доллары? Не было здесь никаких долларов.
— Нет были! Под столом лежали! Вот в этой самой сетке моей, которую вы себе напялили на голову! Там не меньше сотни оставалось! А кроме того, вы мне еще и сетку мою должны отдать! Это подарок! Или вы что, и подарки мои все хотите отнять?
Ксавье трясло от негодования.
Рабочие стали подозрительно коситься в сторону бригадира. Один из них, с усами, заметил:
— Больше всего мне в начальнике нашем нравится, что он любит делиться по справедливости.
— Ты на что это намекаешь?
Потом он бросил в сторону Ксавье:
— Ложь, мальчик, тебя до добра не доведет. На, возьми себе это, если так тебе хочется.
Он нервно сдернул с головы сетчатую сумку и вернул подручному. Глаза его бегали по сторонам, чтобы только не встретиться взглядом с рабочими.
Тут Ксавье взял бригадира за руку и так ее стиснул, что у того глаза вышли из своих орбит от боли.
— Я СКАЗАЛ, ЧТО В СЕТКЕ ЛЕЖАЛИ ДОЛЛАРЫ!
Рабочие угрожающе сгрудились вокруг подручного.
— Доллары мои, моя Венгрия… вы не можете так поступить.
— Ты слышал, не было там никаких долларов, — сказал усатый разрушитель. — Потому что, если бы они там были, мы бы их тогда разделили. Правильно я говорю, шеф?
— Хватит, — ответил бригадир, — кончай балаган.
Ксавье взглянул на могучие руки рабочих, угрожающе сжимавшие инструменты, и понял, что никогда больше денег своих не увидит. Ни цента.
И тут, против всяких ожиданий, бригадир каким-то странно тонким голосом произнес:
— Послушайте, ребятки, надо ему показать, что в нас еще есть что-то человеческое. Почему бы ни дать парнишке шанс? Помните кладовку, которую мы вчера привели в порядок? Он мог бы там на пару деньков остаться, пока не подыщет себе какую-нибудь новую дыру.
— Покажем ему, что ничто человеческое нам не чуждо, — не без издевки отозвался рабочий с усами.
— Хорошо, — бригадир посмотрел на Ксавье. — Я тебя туда провожу, кладовка на другом этаже.
Ксавье покорно пошел следом за бригадиром. Они спустились в захламленную маленькую комнату, очень похожую на ту, в которой он жил эти последние несколько месяцев. Там были навалены пакеты с цементом, разбросаны джутовые мешки для мусора, повсюду валялись разные инструменты. Такой же точно стол, как был у него — или, если угодно, откидная доска, — свисал вниз, привинченный к стене, и так далее. В углу лежал свернутый матрас.
— Мне нужны мои доллары, — проговорил подручный.
— Ладно, парень, все мы не без недостатков, но я не последний ублюдок. Мы поделим их с тобой поровну, идет? Всего там было девяносто девять долларов. Я тебе отдам пятьдесят — большую часть. Годится? Это же лучше, чем ничего, так я говорю? А по закону тебе вообще ничего не положено. Но мне тебя жалко. Единственное, о чем я тебя прошу, не говори ничего моим рабочим.
Хмуро и упрямо Ксавье снова сказал, что купюры эти его и они ему нужны все. Ему они принадлежат. И они ему нужны.
В голове бригадира легким облачком пронеслась мысль о том, каков мальчишка будет в полете, если выбросить его из окна седьмого этажа. Но он был бесхарактерным тюфяком и идею эту забраковал на корню. Только сказал:
— Мне тоже деньги нужны.
Дело в том, что именно этот бригадир был новым любовникол Розетты, и ему постоянно надо было поддерживать в ней веру в то, что он относится к породе начальников с толстым кошельком. А для этого ему нужна была куча денег, чтобы постоянно завораживат ее своим вниманием, наряды ей новые покупать, платить ей за жилье на Манхэттене. Эта настоятельная необходимость вынуждала бригадира время от времени нарушать правила. А еще ему было содержать жену с тремя ребятишками мал мала меньше.
— Значит, так, — заявил он, — либо это бери, либо ничего не получишь, — и хлопнул по столу пятьюдесятью долларами.
Ксавье задумался над тем, как далеко можно уплыть на корабле за пятьдесят долларов. И что случится, если он доплывет до какого-то места, где кончатся его деньги, — там, должно быть, судовая команда просто выбросит незадачливого мореплавателя в открытое море. Но это не страшно — остаток пути он как-нибудь и сам проплывет.
И в тот самый момент, когда бригадир решил уже было забрать все деньги обратно, Ксавье накрыл купюру рукой. Сделка состоялась. Бригадир направился к двери. Но вдруг его остановила какая-то мысль. Теоретически содержание почтовых ящиков должно было передаваться в контору Гильдии. Но его не покидало странное чувство, что он виноват перед подручным.
— Я тебе сделаю еще одно одолжение, — сказал он.
Потом вынул из внутреннего нагрудного кармана куртки пачку писем и стал их просматривать.
— Ты жил в комнате 813, и зовут тебя Ксавье, так? Вот, получай.
Ксавье бросил взгляд на конверт, но брать его не стал. Письмо? Это ему, Ксавье, кто-то прислал письмо?
— Оно лежало у тебя в ящике. Но если не хочешь его брать…
Ксавье взял конверт. Бригадир схватил его за воротник.
— И не забудь! Работягам моим ни слова! А то…
И он от души поцеловал Ксавье взасос, высунув слюнявый свой язык. Ксавье не противился — ему было все равно. Потом бригадир его оттолкнул, в сердце его бушевала ненависть, как будто это не сам он а подручный полез к нему со своими глупостями. У этого типа была ферма под Ньюарком. Он ездил туда раз в две недели.
Его наваждением были двадцать девять расчлененных негритяночек. Он раскалывал им камнями бедренные кости, а потом высасывал сырой костный мозг. И в экстазе валился на спину. Розетта была не такая. Он дал себе зарок, что с ней у него будут только здоровые отношения. Ее он любил.
Бригадир разрушителей повернулся и ушел. Ксавье смотрел на конверт. Бывает такое состояние между недоверием и страхом, и он находился в самом его эпицентре. Но на конверте и правда были написаны его адрес и номер комнаты, а еще его имя. Дрожащей рукой он медленно вскрыл конверт.
«Самое главное, оставайся там, где ты теперь находишься. Я в Нью-Йорке. Через несколько дней я тебя навещу. Мне нужно сказать тебе что-то важное. Жюстин»
Ксавье лег на матрас. Он не мог ни о чем думать, глаза его были широко раскрыты и неподвижно смотрели в одну точку. Этажом выше кувалдами разрушители крушили стены, проникая в самую глубину его существа.
Глава 5
Проверка показала, что чахотка прогрессирует, становится все сильнее, она уже распространилась на второе легкое. Сестра его Жюстин, скорее всего, станет его бранить за то, что он так рахворался. Но разве это его вина? Ксавье сидел на мешках, полных цемента. В его комнате были грудами навалены какие-то инструменты. Стройматериалы, стремянки, пустые консервные банки, щепки от досок, битый кирпич и мусор, ржавые гнутые гвозди длиной с большую берцовую кость, две зубные щетки и какая-то втулка — все валялось в таком беспорядке, будто здесь разорвалась бомба. Пол устилал ковер из четырнадцати миллионов пылинок, и так далее. Ксавье осторожно выглянул из окна. Небо было бледным и тусклым, как будто с него смыли всю синеву. Город изнемогал от одуряющей жары. Внизу, точно заблудившиеся муравьи, по улицам во все стороны разбредались маленькие, ничего не значащие и никому не нужные точечки.
Почувствовав приближение приступа дурноты, от которой ему с каждым днем становилось все хуже и хуже, Ксавье откинул голову назад. Он был так слаб, что даже просто сидеть не мог без усилия. Если он был поглощен какой-то мыслью, верхняя часть его тела начинала чуть заметно наклоняться; когда парнишка отдавал себе в этом отчет, он тут же распрямлялся — рывком, как собака, разбуженная взрывом. Его часто одолевал грудной кашель, после чего во рту оставался вкус крови с привкусом мела. Маленькая опухоль, которую он порой чувствовал в горле, вызывала приступы сильнейшей боли — будто его кто-то изнутри резал на части. Рядом с ним на подоконнике лежала тетрадь, которую подарила ему Пегги, он туда время от времени, от случая к случаю записывал свои размышления. Его внимание привлекла одна запись, над которой он, помнится, долго раздумывал: «Ребенок появляется из тела самки: я это знаю. Так, например, корова производит коровят (поросят? тельцов?). Но как они в нее попадают?» Потом неудовлетворенно добавил: «Конечно, не через рот. Она что, выращивает тело, как траву? Как яйцо?»
Он некоторое время продолжал размышлять над этой проблемой, смотря невидящим взглядом в одну точку. Потом, как постепенно срываемые с дерева нарастающим ветром пожелтевшие листья, мысли его начали сами собой уноситься, разбегаться по каким-то тусклым, глухим туннелям, и скоро он уже сам не мог разобраться в том, какие думы блуждают в его помутненном сознании. Ксавье стал медленно клониться вперед и уже начал проваливаться в целительную пустоту, когда внезапно из забытья, в которое погружался его разум, возник образ объятой пламенем Пегги, и парнишка что-то страшно, хрипло прокричал слабым голосом, каким кричат, очнувшись от кошмарного сна.
За спиной его распахнулась дверь. Он даже не обернулся, уже привычный к тому, что без его ведома рабочие могут зайти к нему в комнату в любой момент, чтобы взять какой-то инструмент или бросить на пол очередную охапку строительного мусора. Но после того, как до него явственно донесся звук открываемой двери, наступила неестественная тишина, заставившая его слегка повернуть голову. Мимо окна тенью промелькнула птичка.
— Здесь живет Ксавье?
На пороге стояла женщина — она не решалась пройти в комнату. Ее пугал тусклый свет, страшная грязь, гнетущая атмосфера болезни. Цементная пыль и частицы штукатурки, плававшие в воздухе, оседали ей на кожу, на платье, на волосы, попадали в бронхи.
— Это тебя люди зовут Ксавье?
Ксавье сидел, повернувшись спиной к окну, поэтому женщина видела лишь контуры его тела, а черты лица разобрать не могла. Он же видел ее очень хорошо. На ней было залатанное платье цвета ржавчины, покрой которого был немного странный — вдоль и поперек его как железнодорожные пути пересекали швы, и до самого подбородка оно было застегнуто на пуговицы. Шею ей прикрывала видавшая виды потертая лисья шкура, выглядевшая так, будто с ней вдоволь наигрались собаки перед тем, как она заняла свое место на плечах вошедшей дамы. На голове у нее была кривобокая шляпка с вуалью, вид которой свидетельствовал о том, что какое-то время ее, должно быть, использовали как подставку для кастрюль и сковородок. Ксавье никогда даже в страшном сне не приснилось бы, что она может быть так одета. Он даже подумал, что из-за болезни у него что-то случилось со зрением и он стал ви-деть то, чего на самом деле нет. В конце концов женщина решилась сделать пару шагов в его направлении — она прошла их осторожно и как бы нехотя, потом подняла вуаль, и подручному открылось ее лицо. В безотчетном жесте страха, граничившего с ужасом, он вскинул руки к щекам. Что здесь происходит? Что все это значит? У него возникло такое ощущение, что вся вселенная вдруг перевернулась и он больше вообще ни в чем ничего не понимает.
— Жюстин!.. Сестричка моя маленькая!.. Что с тобой стряслось? Ты заболела? Как ты могла так измениться за такой короткий срок? Нет, я с ума сойду.
От невразимой боли Ксавте кусал себе кулак. У стоявшей перед ним Жюстин, которую он оставил в Венгрии всего несколько месяцев назад, у сестры его Жюстин, которой едва исполнилось двадцать лет, были дряблые щеки, изборожденные морщинами, и волосы с проседью — как асфальт! — Я тебе не сестра, Ксавье.
Вошел рабочий, ворча себе что-то под нос, взял кувалду и вышел, хлопнув дверью. В коридоре он с кем-то недолго бранился. Жюстин молчала. Она присела на краешек разбитого стула и чуть искоса бросила на парнишку долгий, пристальный взгляд, в котором любопытство и безразличие явственно перемежались с отвращением и ужасом, как у ребенка, который вдруг оказался у гроба умершей бабушкиной сестры. Ксавье был полностью поглощен собственным страданием. С этим новым горем ему уже не под силу было совладать. Сколько же напастей выпало на его долю: и чахотка, и потеря Пегги, и собственная близкая смерть — со всем этим он смог в конце концов смириться, и хотя здесь не было никакого смысла, но во всей цепи его злоключений, по крайней мере, вырисовывалась какая-то логика и последовательность — если расположить все несчастья в цепочку одно за другим, то цепочка эта как раз и окажется в итоге тем, что принято называть жизнью. Но что же такое случилось с Жюстин, вдруг превратившейся в маленькую сморщенную старушку? Которая к тому же говорит, что она ему не сестра! Он прикрыл ненадолго глаза и сжал руками виски.
— Объясни мне, что происходит, — прошептал он. — Говори что хочешь, только объясни мне, в чем дело.
Жюстин начала говорить достаточно осторожно и сдержанно:
— Я пришла сказать тебе, кто ты такой. Точнее, что ты такое. Мне казалось, ты имеешь на это право. Не думаю, что тебя это особенно обрадует.
— Но что же такое ты мне хочешь сказать, о чем я еще не знаю? Я люблю тебя, какая мне еще нужна истина? Не знаю, что с тобой стряслось, но какая, в конце концов, разница, если главное в том, что ты уже здесь? Что мы снова вместе? Как в Венгрии?
— Ты никогда не был в Венгрии, Ксавье. То, что тебе кажется твоими воспоминаниями, на самом деле ими не является. Я сочла своим долгом прийти сюда и сказать тебе об этом.
Ксавье вскочил с места, подчиняясь привычному для него рефлексу бегства от опасности. Он уперся руками в оконную раму и высунул голову в окно, чтобы взглянуть на небо и глубоко вдохнуть пустоты. Потом повернулся, и стало ясно, что он не поверил ни единому слову Жюстин.
— Что ты такое говоришь? Почему ты говоришь мне такие вещи? Ты хочешь посмеяться надо мной? Смотри! Я тоже умею насмехаться!
И угрожающе поднял палец. Потом взглянул на нее совсем по-детски, надеясь, что это заставит ее улыбнуться. Взгляд получился такой несчастный, что Жюстин, вздохнув, отвернулась. Подручный снова сел на мешки с цементом. Он нервно теребил шляпу. Потом решил разыграть сценарий счастливого, спокойного и безмятежного воссоединения семьи.
— Ну, что ты, сестричка? Расскажи мне что-нибудь. Что ты делала последние четыре месяца? Расскажи о нашей любимой деревне, как, забыл, она называется? Которая неподалеку от Будапешта, на реке Святого Лаврентия. Что за ерунда? И как это у меня из памяти выскочило название родной деревушки? Просто не понимаю, что со мной творится! Как там дела у соседей наших, у наших друзей? Расскажи же мне обо всем. А священник со своими четырнадцатью ребятишками? Как они там поживают? Я так по ним по всем соскучился.
Он попытался изобразить на лице такое выражение, которое казалось ему очень милым. Жюстин молчала. Ксавье сглотнул. Представьте себе, что вы стоите на колченогом табурете, сложив руки за спиной, а на шее у вас веревка: как вы будете себя чувствовать? Именно так чувствовал себя в тот момент Ксавье. Поэтому ему было очень надо, просто необходимо что-то сделать, не важно что, что-нибудь сказать.
— Сестричка, ты получала мои письма? Я писал тебе каждый день или почти каждый день, все записывал, что мне в голову приходило, все доверял бумаге, обо всем хотел тебе рассказать. Все эти двадцать восемь недель я только о тебе и думал! Только на тебя надеялся! Даже когда занимался чем-нибудь другим, даже когда был с подругой моей Пегги, в глубине души, в самых потаенных мыслях моих всегда была только ты, и я знал, что, несмотря ни на что, в один прекрасный день мы снова будем вместе. И вот сегодня этот день настал — ты здесь. Ох, сестричка моя, фея моя маленькая с маленькими крылышками, девочка моя дорогая, радость моя ненаглядная…
Он хотел взять Жюстин за руку, но она резко ее отдернула. Не будучи в состоянии ничего больше говорить, он вынул из кармана самый последний кусочек шоколада и протянул ей. Она его не взяла. И за все это время не произнесла ни слова. Ксавье в панике снова отвернулся к окну. Его с невероятной силой влекла к себе пустота. Ему нужно было какое-то пространство, какой-то горизонт где-то далеко-далеко, там, куда доходил его взгляд. Но в какую бы сторону он ни смотрел, все пространство перегораживали здания, взгляд его, как в заточении, наталкивался лишь на их уродливо-угловатые очертания, и даже белесый небосвод казался ему стеной. Он закрыл глаза и во тьме увидел исчезающие лиловатые пятнышки, среди которых вверх и вниз мельтешили какие-то ворсинки…
— Мы вместе вернемся в Венгрию. Ты ведь ради этого сюда приехала, правда? Ты ведь простила меня, да? Я просто ума не приложу, почему мне пришлось тебя покинуть, бежать в Америку, которая вот уже больше двадцати восьми недель для меня как тюрьма, но мне кажется, они думали, что я в чем-то виноват, и вина моя была нешуточной, потому что не высылают детей просто так, без всякой на то причины с их родины, чтобы просто пошутить над ними. Но теперь-то я прощен, и ты ведь приехала специально, чтобы сказать мне об этом, ведь так? Мне здесь как-то пришло в голову, что, когда мы вернемся в нашу страну, можно было бы там выращивать кур. Потому что если не будет кур, тогда не будет и яиц! Я сам решил эту неразрешимую головоломку! Теперь я отлично это понимаю! Мы всем венграм будем раздавать яйца, а они за это будут нам давать купюры. Так жизнь могла бы снова войти в свою колею, и мы с тобой, мы с тобой…
Он резко смолк из-за нестерпимой боли в желудке. Громко стучали кувалды, бремя от времени раздавались крики рабочих, их хохот и перебранки, противный треск выдираемых с мясом из стен досок, как будто костоломы кости ломали. Но весь этот шум доносился из какого-то другого мира. А тут, в этой комнате, не было слышно вообще ничего — в ней как бы зависла гулкая, глубокая, мрачная тишина, которую не могло нарушить ничего на свете, тишина мертвой звезды, в которую оба они были погружены. После долгой паузы женщина проговорила:
— Посмотри на меня. — Ксавье упрямо не сводил глаз с пола. — Нет, ты внимательно на меня посмотри и ответь: разве я могу быть похожа на кого-то, кто мог бы тебе быть сестрой? В мои-то годы?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь. Я не хочу больше слышать от тебя ничего плохого.
— Но мне все равно придется тебе все сказать. Ты ведь сам просил меня все тебе объяснить.
Некоторое время Ксавье о чем-то думал. Потом прикрыл глаза и как-то нехотя, болезненно, напряженно дал ей понять своим видом, что готов слушать.
— Ты помнишь, кто такой Рогатьен Лонг д’Эл? — начала Жюстин. — Ты его помнишь?
Лицо Ксавье судорожно исказилось. Потом медленно обрело свое обычное выражение, будто он с чем-то смирился. Странный голос прозвучал в его голове, голос, принадлежавший не ему, а кому-то другому, кто знал о нем больше, чем он сам; этот голос, звучавший в его сознании, несколько раз повторил: «Я не хочу возвращаться на склад. Не хочу там оставаться остаток жизни».
— Я всегда была против того, что он сделал, и если бы он меня об этом спросил, я бы отказалась. Во всем, должно быть, виноват Кальяри, ты помнишь Кальяри? Я ни на секунду не сомневаюсь в том, что именно он давал деньги Рогатьену на его опыты. Но мы, конечно, даже предположительно не могли рассчитывать, — она на миг запнулась, подыскивая нужные слова, — на такой результат.
Подручный встал и, несмотря на то что был очень слаб и совершенно опустошен, начал мерить шагами комнату со странным выражением непримиримости на лице.
— Я тебе не верю, все это выдумки. Ты меня слышишь? Меня — Ксавье, брата твоего? Я не верю тебе. Или ты думаешь, что сможешь убедить меня в том, что я — этот самый «результат»? Хватит! Почему ты мне все эти небылицы рассказываешь, почему ты говоришь мне про все эти ужасные вещи? Что я тебе сделал плохого? Или ты хочешь, чтобы я от всего этого свихнулся?
— То, что ты мне сейчас сказал, только доказывает, что в глубине души, сознания твоего, ты и сам знаешь правду, ты вполне в курсе того, о чем я пришла тебе рассказать. По крайней мере, какой-то доли этого. Ну, ничего, не переживай, у меня здесь есть с собой кое-что, что убедит тебя в правдивости моих слов.
Она вынула из сумочки блокнот в переплете искусственной кожи.
— Вот дневник Рогатьена, где он писал о тебе.
Ксавье сел на кровать, сжав руки ногами, как будто хотел удержать их от того, чтобы они сами по себе, помимо его воли схватили этот блокнот.
— Прочти хотя бы первую страницу. Если ты не умеешь читать, я сама могу прочитать тебе вслух то, что написано там.
Преодолев сомнения, Ксавье протянул дрожащую руку. И тут же, словно одержимый, схватил блокнот, открыл его и быстро пробежал несколько первых страниц. Читая, он с презрительной и болезненной усмешкой повторял:
— Такого не может быть. Чушь какая. Это же все вранье.
— Я была против. Я всегда была против этого. Вся эта затея просто чудовищна.
— Тише! Успокойся, — простонал Ксавье.
Он с силой бросил блокнот в стену. Сжал кулаками виски.
День уже клонился к вечеру. Казалось, наполнивший комнату сумеречный свет застыл и уснул. Предметы утрачивали отчетливость очертаний, а если он пытался присмотреться к ним внимательнее, они расплывались и исчезали. В воздухе неспешно кружили мириады пылинок. Пустым, невидящим взглядом Ксавье смотрел прямо перед собой, рот его был приоткрыт.
— Это неправда, — проговорил он после долгой паузы. — Ты меня обманываешь. Блокнот этот — фальшивка. Как евангелия! Как и почему случилось, что ты стала такой злой? Почему тебе совершенно наплевать на то, что ты мне доставляешь такие муки?
Ксавье покачал головой, взгляд его, казалось, прилип к полу, он как будто говорил с покрывающим пол ковром, образованным из двадцати трех миллионов микроскопических пылинок. Он снова рванулся к окну, причем так внезапно и резко, что Жюстин даже испугалась, что он прыгнет вниз. Но подручный опять уперся руками в оконную раму.
— Я никогда ничего не читал и не слышал о такой науке. С тех самых пор, как прекратилось мое пребывание в женском теле. Или меня все за психа принимают? Или всем хочется, чтобы я был не я? Чтобы моя жизнь была не моей и чтоб я сам еще в это поверил? Это ж надо, до чего додумались!
Он силился рассмеяться. Сердце его билось гулко, с перебоями, ноги сильно болели. В паху все жгло нестерпимо.
— Если ты всему этому не веришь, почему же разговор на эту тему причиняет тебе такие мучения?
Большим и указательным пальцами Ксавье потер переносицу. Некоторое время он продолжал стоять, опустив голову, прикрыв глаза и насупив брови. Потом подошел к кровати и сел подле Жюстин.
— Вспомни, сестричка, я болел, ужасно болел, месяц в жару метался, а потом они решили нас разлучить, тебя отослали в какой-то далекий интернат, где было много других девочек. Помнишь, как мы с тобой тогда плакали? А еще когда ты хотела научить меня плавать, а я все никак не мог научиться. И твой маленький леденец, с которым я играл, как шаловливый щенок! Это было не двадцать восемь недель назад, а двадцать девять! Мы так любили с тобой гулять по берегу нашей любимой реки Святого Лаврентия!
— И тебе кажется, все это похоже на Венгрию?
— Это похоже на ту жизнь, которой я жил! У меня была только ты одна, вспомни, пожалуйста, я тебя умоляю!
Из ларца выбралась Страпитчакуда и стала тихо подкрадываться к Жюстин. Она незаметно подползла к ней совсем близко, остановившись всего в нескольких сантиметрах от ее лица, и внезапно начала представление:
Нет, ты только взгляни, Кто при свете зари Нас визитом почтил…
Жюстин в испуге вскрикнула, и лягушка спряталась обратно в ларец в три больших прыжка.
— Господи, боже мой, да что же это за тварь такая? — в страхе спросила Жюстин.
Не обратив внимания на ее вопрос, Ксавье снова стал ходить по комнате, то и дело спотыкаясь о разбросанный повсюду мусор.
— Воспоминания, воспоминания! У меня их больше, чем если б я тысячу лет прожил, а тебе, придира, хочется все их у меня выведать! Я прекрасно все помню. И свеклу, и… и… и то, как принц венгерский приезжал, когда мы ходили смотреть парад! И как я тебе пятки щекотал, когда мы лазили по деревьям! Я все помню, каждую мелочь до единой!
Ксавье взял свою сетчатую сумку, зажал ее в кулаке и помахал ею перед носом Жюстин.
— А это ты видела, жестокая девочка! Или ты мне опять скажешь, что я ее не из Венгрии с собой привез?
Жюстин избегала его вопрошающего гневного взгляда. Она ему сказала, что таких сеток полным-полно в любом овощном магазине Нью-Йорка. Ксавье кинул авоську на пол. Задыхаясь от ярости, он рухнул на кровать. Жюстин бросилась на него, пытаясь стащить у него с ноги кроссовку. Подручный сопротивлялся, стонал, но был так слаб, что она с ним совладала и сорвала кроссовку с ноги. Комнату наполнил тяжелый запах немытых ног. Она взяла ногу паренька в руку и сказала звенящим от напряжения и возбуждения голосом, указывая на его пятку:
— А это что такое? Разве это не доказывает, что все, что я говорила, — правда?
Ксавье отвернулся, не желая смотреть на то, что она пыталась ему показать. Внезапно она отпустила его ногу.
— Мне здесь нечего больше делать, — сказала она и направилась к двери.
Ксавье встал на нетвердые ноги, догнал ее и обнял.
— Не смей ко мне прикасаться! — закричала она, но он лишь сильнее сжал ее в объятиях.
— Люби меня! Я тебя умоляю. Люби меня так, как я тебя люблю! Или, если хочешь, в десять, в сто раз меньше! Только не уходи, не оставляй меня одного в этой темноте, которая все ближе ко мне подступает. Я жить без тебя не догу, вот уже двадцать восемь недель, как я не живу. Я только существую, и существование это ужасно. Ты — все мои воспоминания! Все, что имеет в моей жизни значение! Ох, моя Жюстин, радость моя единственная! Моей любви к тебе во всей вселенной места не хватит. Если ты уйдешь от меня, мне ничего не останется, только смерть, только труп мой в пустом этом мире. И мира этого тоже уже не будет! Ох, сестричка моя! Потеря человека невозместима, ты это понимаешь? Или я только один такой на земле, кому это очевидно? Мне дела нет никакого до истины, прав я или не прав, но я во что бы то ни стало хочу, чтобы ты была здесь, я хочу быть с кем-то, кто любит меня и кого люблю я! И я очень хочу, чтоб это была ты!
Руки подручного бессильно обвисли, тяжелые и немощные, как умирающие змеи. Жюстин с явственной неприязнью отступила в сторону. Ксавье в изнеможении опустился на колени, будто сел себе на пятки, подбородком уперся в грудь, каждый нерв его тела был в напряжении. Жюстин пристально на него смотрела, спокойно и сурово. Без всяких эмоций, без всякой злости она вынула из сумочки револьвер и направила дуло на все еще склоненную голову подручного. Для того она сюда и пришла — всадить ему пулю в затылок. Ничего не говоря, ничего не объясняя — просто взять и уничтожить его. Если бы он спал, когда она вошла в комнату, скорее всего она бы так и поступила. Но она видела его глаза, его лицо, слышала его голос, и внезапно в ней что-то дрогнуло — несмотря на то, что она знала то, что знала, несмотря на то, что она смирилась с мыслью о том, что этот юноша не был ее сыном. И теперь, глядя в эти глаза, на это лицо, она уже не находила в себе решимости просто так, молча навести револьвер испустить курок. Она сама не могла себе доходчиво объяснить, что заставило ее заговорить в этот последний миг. Была ли это жалость или тайное стремление отомстить этому существу за то, что оно присвоило себе лицо Винсента, или желание заставить его страдать, рассказав ему обо всем перед тем, как его уничтожить? И даже сейчас, теперь, когда она целилась ему в голову, Жюстин не смогла бы ответить себе самой на эти вопросы.
Ксавье взглянул на нее, заметил револьвер, но, казалось, даже не обратил на него внимания, только чуть-чуть удивился. Он смотрел ей прямо в глаза спокойно, без страха. Но во взгляде его звучал немой вопрос, светилась искра не угасшей еще надежды. Было ясно, что он не просит о пощаде, ему было неважно, нажмет она сейчас на курок или нет. Взгляд его молил о чем-то другом. И глаза его были глазами Винсента, это существо с лицом сына ее Винсента умоляло ее о чем-то!.. Рука Жюстин дрогнула. Она положила револьвер на стол. Потом, преодолев глубокое отвращение, склонилась над ним.
— Мне хотелось бы разделять твои чувства, но при всем желании я не могу. Эта смесь… эта сборная солянка… слишком многое в тебе перемешано, чтоб осталось что-то одно.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, она вынула из сумочки несколько долларов и положила их под револьвер. Потом ушла. Не попрощавшись, не обернувшись, оставив Ксавье с его одиночеством, босой ногой, последней его ночью.
Глава 6
Безуспешно попытавшись вызвать лифт, Жюстин пошла по лестнице. Спустившись ступенек на двадцать, она внезапно остановилась. Нет, не могла она бросить его в таком состоянии. Чем больше она об этом думала, тем более все казалось ей чудовищно странным, тем глубже раскрывалась перед ней ужасающая бездна, в которой оказалось это существо, так схожее с Винсентом, молившее ее не покидать его, как умолял бы ее Винсент, часть которого жила в этом создании. Она оперлась на перила. Но если она вернется, снова разгорится спор, который вновь повергнет ее в адский пламень. Она вскинула голову и расправила плечи. Вопрос, который тысячи раз уже прокручивался у нее в голове, был решен окончательно и бесповоротно — раз и навсегда. Не был Ксавье Винсентом, и точка. Не должна она испытывать к нему никакого сострадания, нельзя поддаваться обману этого лица и голоса, от которых такая тоска пробирает, что жить больше не хочется. Если она не устоит, значит, предаст Винсента, приняв за него тварь, укравшую душу и облик ее сына, чтобы влачить это жалкое существование. И все-таки она поступила совершенно правильно, не застрелив его. Забыть надо этого Ксавье, надо жить так, будто его никогда и не было, — это лучшее, что она может сделать.
Она шла в темноте по узким, грязным переулкам. Мимо нее прошла торопливо скромная семья, членам которой меньше всего хотелось, чтобы кто-то обратил на них внимание: они юркнули мимо, как мышь под плинтус. Какие-то люди, сбившиеся в небольшую группу, отошли в сторону, чтобы дать ей пройти, с такой поспешностью, будто нарушили комендантский час. Со всех сторон ее обступали невзрачные домишки с такими провисшими крышами, что казалось, будто на них успел посидеть какой-то великан, фасады их покрывала проржавевшая листовая жесть, во многие окна были вставлены куски картона, было странно, что покосившиеся дымоходы еще не обрушились, потому что держались они где на двух досках и трех гвоздях, а где просто на честном слове. Все здесь было насквозь пропитано резкими запахами супа из репы, хозяйственного мыла и керосина. Наконец она вышла на какую-то широкую улицу. Ее внимание привлекла витрина одного кафе. Шахматный клуб. Совсем плохо. Ее вторжение в этот мир мужчин вызвало там тихий переполох, временный, конечно, потому что посетителями там были в основном лунатики, которые не могли надолго отвлекаться от тарантулов, беспрерывно сновавших у них под черепными коробками. Жюстин спросила, как пройти в туалет. Потом, удовлетворив зов плоти, она спросила, каким телефоном ей можно воспользоваться, чтобы позвонить. Ей хотелось сказать домовладельцу, у которого она снимала комнату, что сегодня она вернется домой позже обычного. Слушая долгие гудки в телефонной трубке, она разглядывала помещение — царившая в кафе атмосфера была ей хорошо знакома. Бороды и рубашки с короткими рукавами, зажатые в зубах потухшие сигары, молодые недоспавшие ребята с затравленными взглядами глаз с желтоватыми белками, выходцы из Восточной Европы с задатками гениальности, прозябающие на грани бедности и нищеты, держащиеся вместе раввины, суетящиеся над каждой пешкой, взятой у соперника, почтальоны в форменной одежде, солдаты с нашивками. Ученые собрания любителей шахмат — все они одинаковы, там всегда слышатся их снисходительные голоса, приглушенный стук ножек передвигаемых стульев, звяканье кофейных ложечек в маленьких чашках, сосредоточенно-задумчивое покашливание и сиплые хрипы раскуриваемых трубок. В конце концов на другом конце провода сняли трубку. Ей ответила не квартирная хозяйка, а ее муж — Леопольд О’Донахью по прозвищу Философ. Жюстин сказала ему, что немного задерживается, но будет примерно через полчаса. Философ ответил ей:
— Без проблем.
Жюстин показалось, что он произнес это немного странно — голос его прозвучал неуверенно и озабоченно. Она повесила трубку, поблагодарила, прошла через помещение и вышла на улицу. И тут на нее вновь нахлынули воспоминания, комком застрявшие в горле. Настоящий Винсент давно мертв. Какие-то его части могли перейти к Ксавье, но то были лишь куски, которых вообще не следовало касаться, и Жюстин снова вернулась к мысли о том, что надо было стрелять. Но во что? Представления о добре и зле к этому не имели никакого отношения.
Да, давно мертв. Та газетная статья так и называлась: «Гибель молодого канадца при несчастном случае». Неисповедимы пути почтовые — последнее послание от сына Жюстин получила лишь несколько недель спустя после его кончины. Содержание письма все ставило на свои места. В семнадцать лет Винсент уехал из Монреаля в Нью-Йорк, получив стипендию, которую ему предоставил Кальяри, чтоб он мог целиком и полностью посвятить себя единственной страсти, обуревавшей его вот уже несколько лет, — шахматам. Кальяри писал ей тогда: «Дорогая Жюстин, твой ребенок — просто гений. Капабланка в его возрасте не был лучше. Пришли его ко мне как можно скорее, чтобы я мог подготовить его к предстоящему чемпионату мира. Тебе это ничего не будет стоить.
Можешь, если тебе нравится, считать меня мерзавцем, хотя, говоря по правде, я этим горжусь. Но ты ведь прекрасно знаешь, что спина моя всегда склоняется перед талантами». Конечно, гений; почему бы и нет? Но он такой хрупкий, легкоранимый, переживает из-за всякой ерунды, постоять за себя не может, катит жизнь свою перед собой как мячик, как тачку старьевщика, полную печали. Когда Винсент чувствовал, что ему недостает сил, чтобы жить, он уединялся в саду. Жюстин видела его, если так можно выразиться, умиротворенным, лишь когда он вскапывал грядки, сажал, пересаживал, разбивал клумбы с присущим только ему тонким и несомненным вкусом. Она прекрасно помнила чудесный садик, который он разбил во дворе их дома в Сент-Агат-де-Монт на берегу Песчаного озера.
Вот так и отправился Винсент в Нью-Йорк, скорее из чувства долга, чем по какой-то иной причине. Во время первого же важного соревнования он потерял в себя веру: выиграл в трех первых матчах, а в остальных десяти проиграл противникам, которые мизинца его не стоили. В последнем своем письме к Жюстин он писал: «Из-за этой моей страсти к шахматам я уже хлебнул горя, она меня до добра не доведет. Я никогда об этом никому не говорил, даже себе боялся признаться. Но я ненавижу игру. Всеми силами своей души». Он прыгнул вниз из окна пятого этажа.
Настал день, когда ей пришлось опознавать тело сына. Ночь она провела в поезде в невероятных мучениях. Причем она была одна — ей не на кого было опереться. К тому же еще восемь часов ей пришлось терпеть вольности шумной ватаги бесцеремонных студентов-медиков, вульгарность которых была просто немыслимой. В Нью-Йорк она приехала на рассвете, и город сразу же произвел на нее впечатление перемалывающей жизни машины. Она отправилась в морг, с трудом туда добралась, ее даже посадили там в инвалидное кресло — горе парализовало ее в прямом смысле этого слова. Тело Винсента вынули из холодильной камеры. При падении у него оказались сломанными почти все кости. Но, как это ни странно, ни на голове, ни на лице не было ни единой царапины.
— Это потому, что он так упал, — сказал молодой человек, работавший в мертвецкой. — Головой на куст. — Потом серьезно добавил: — Ему повезло.
Замечание было настолько глупым, что Жюстин не смогла сдержать язвительной ухмылки. Вид прыщавой физиономии этого пышущего здоровьем юнца, который был совсем ненамного старше Винсента, лежавшего рядом в ящике с переломанными костями, — этого служителя морга, не по праву оставшегося жить вместо ее сына, — внушил Жюстин мысль о том, что во вселенной нашей что-то всерьез не в порядке.
А потом ей еще пришлось подписывать какие-то бумаги. Ей сказали, что перед похоронами должно пройти какое-то время. Она ответила:
— Нет, он будет кремирован.
Кроме того, в соответствии с законом она должна была встретиться с патологоанатомом. Она его сразу не узнала — воспоминания полувековой давности уже успели поблекнуть. Неприятно удивившись, он спросил ее:
— Неужели ты меня не узнаешь?
Патологоанатомом был Рогатьен Лонг д’Эл.
Спустя два дня она снова пошла в нью-йоркский городской морг. Жюстин полагала, что там будет проведена какая-то панихида, пусть не религиозная, но хоть какой-то ритуал, похожий на последнее прощание с покойным, хотя бы чисто формально. Но ей просто дали урну и сказали, что в ней лежит прах ее сына. Страшная усталость, горе, доводящее ее до умопомрачения, даже проблемы с английским языком в этом городе, где она не бывала уже больше двадцати лет, все это, вместе взятое, привело к тому, что возмущение ее, вместо того чтобы взорваться, превратило ее в лед. Она расписалась на квитанции. С этого момента Нью-Йорк в отношении нее навсегда умыл руки. Она увезла с собой все, что осталось от ее сына, в Монреаль, привезла урну в Сент-Агат-де-Монт и там развеяла прах над Песчаным озером. Но разве могла она знать, чей прах находился в той урне? Там могли быть останки какой-нибудь собаки.
Она дошла наконец до широкой и оживленной улицы и перед входом в какую-то приличную гостиницу села в такси. Машина везла ее по той части города, где она когда-то прожила десять лет, но теперь она здесь ровным счетом ничего не узнавала. Хотя некоторые незначительные детали — угол улицы, площадь, прачечная, стоявшая на месте бывшего здесь когда-то кафе, — вызывали в ее памяти неожиданные отголоски. Машина останавливается на перекрестке перед красным огнем светофора. Сквозь окно Жюстин разглядывает здание с меблированными комнатами, где тридцать лет назад она жила с Рогатьеном Лонг д’Элом. Они знали друг друга с раннего детства, жили в одном доме, вместе ели фисташки, свинину и бобы, они были как брат и сестра. Как-то раз (сколько им тогда было? восемь, девять?) Рогатьен не без подтекста написал на боковой стене их дома клятву: «Я на ввсегда пренадлижу Жюстин Вильброке». В тот день, когда они приехали в Нью-Йорк, первое, что сделал Рогатьен, как только они распаковали чемоданы и переставили мебель, он снова написал ту же клятву с теми же ошибками на стене гостиницы, где они остановились. Жюстин было очень интересно, можно ли еще разглядеть эту надпись. Такси поехало дальше.
Здесь прошли десять лет ее жизни, и ничего от них не осталось. Десять лет, завершившихся нелепо и тривиально — в один далеко не прекрасный день она, как нередко бывает, узнала, что Рогатьен ей изменяет, и так далее.
— Один раз! Только один раз! — кричал он, пока она собирала свои немудреные пожитки.
Потом Жюстин уехала. Стала строить новую жизнь, родила сына своего Винсента, отец которого умер, когда она была беременна, и тому подобное, ей отрезали половину левой груди, потому что она заболела раком, такие вещи тоже иногда случаются, хотя позже, бывает, рассасываются. И когда Нью-Йорк остался далеко позади, старые раны уже так не бередили душу. Но теперь, спустя почти двадцать лет после их встречи в морге, Рогатьен стал слать ей пламенно-бредовые письма. 1. Он никогда ее не забывал. 2. Они могут начать все заново. 3. «После всего, что мы пережили вместе». Последний аргумент никогда не действует ни на одну женщину. Жюстин пробегала письма глазами, практически не читая. А чаще выбрасывала не распечатывая. До того самого дня в прошлом апреле, когда получила от него странное письмо, написанное обычным языком: «Приезжай в Нью-Йорк. Очень серьезное дело. Касается твоего сына Винсента. Может быть, ты потеряла его не настолько, насколько тебе кажется!» Она согласилась встретиться с Рогатьеном только раз. Он все ей объяснил спокойно, назидательно, с научной позиции своих лобных долей — мозга ученого. Вот так начался ее кошмар. В тот день ей никак нельзя было уехать из Нью-Йорка. Она все ходила и ходила неустанно кругами, как будто ее заперли в камере размером в два квадратных метра. Как быть с Винсентом? И что делать с этим Ксавье?
Такси остановилось перед домом, где она уже несколько недель снимала комнату. Когда Жюстин рассчитывалась с водителем, она с удивлением вспомнила, что ей сегодня исполнилось пятьдесят девять лет; она подумала об этом утром, но потом совсем забыла. Дом засыпал. Только Философ еще не ложился, он сидел на кухне, где горел тусклый свет. Их чем-то связывал Ксавье, но поскольку у них не представилось случая о нем поговорить, сами они об этом не знали. Жюстин была женщиной вежливой и потому решила пожелать старику спокойной ночи.
— Вы все еще работаете? Уже поздно.
— Что? Что вы сказали?
Впечатление, которое у нее сложилось, когда она недавно говорила с ним по телефону, лишь усилилось. Глаза старика покраснели, как у человека, страдающего бессонницей, рубашка его была наполовину расстегнута, побрит он был небрежно, в нескольких местах на шее осталась щетина. Перед ним на столе лежали листы бумаги, покрытые рисунками, кругами, какими-то непонятными знаками, причем многое из этого было перечеркнуто. Еще там лежали раскрытые книги с какими-то странными пометками на полях, похожими на каракули маленьких детей.
— Я спросила вас, работаете ли вы еще в такой поздний час.
— Гм, нет, — ответил старик, одновременно поднимаясь со стула. — Хотите кофе? Он еще горячий. Настоящий кофе, без цикория.
— Нет, спасибо. Мне хочется спать.
— Ах, спать… Понятно.
Она думала, что он еще что-нибудь скажет, но старик молчал. Так они там и стояли в тишине. Жюстин решила, что им нечего друг другу сказать.
— Ну, ладно, что ж…
Философ стал суетлив, как будто хотел, чтоб она задержалась, чтоб не сразу поднималась к себе в комнату. Жюстин спросила: может быть, она что-то не так сделала? Старик стал часто моргать и ответил, что все в порядке.
— Тогда я пойду лягу.
Он проводил ее до лестницы. Когда она положила руку на перила, Философ мягко накрыл ее своей мозолистой ладонью и сказал:
— Мне надо сказать вам кое-что по секрету!
Только этого ей еще не хватало! «Боже мой, не станет же он мне сейчас в любви объясняться», — устало подумала Жюстин. В течение нескольких последних дней Леопольд постарел на десять лет. Губы его дрожали, левое веко подергивалось. Цвет лица стал пепельно-серым, четко обозначились красноватые и голубоватые прожилки. У нее мелькнула мысль: недолго этому бедолаге осталось мучиться.
— Есть одна вещь… Я никому об этом никогда не говорил. Только жене.
Классическая пауза перед тем, как продолжить. В выцветших старческих глазах застыл ужас.
— Какая?
— Я… мм… Я так и не научился ни читать, ни писать. Я в школе пытался, но грамота в голову не лезла.
— Но это же несерьезно, — машинально произнесла Жюстин.
Она не могла понять, почему это признание для него так мучительно. Вдруг до нее дошло. Его книга! Эта его нашумевшая книга! Молва о ней уже всех достала — дочерей его, разрушителей, с которыми он работал, его квартирантов! Виду старика был сейчас такой, как у самого настоящего бездомного. Жюстин повторила свое замечание, но на этот раз мягче, поглаживая ему пальцы.
— Ну, хорошо, хорошо, это же действительно несерьезно.
— Всю свою жизнь я врал, — сказал он со слезами в голосе, — и в первую очередь себе самому, себе, вы понимаете, прежде всего, и в этом вся серьезность, в этом моя беда. Бог знает, кого из себя корежил и перед рабочими моими, и перед всеми остальными. Я дурачил людей, говоря им, что все знаю, а на самом деле не знал ничего. Только теперь до меня дошло, что ничегошеньки-то я не знаю! Думал, я все вижу, а теперь понял, что я слепой!
— О чем вы говорите?
Леопольд удивленно на нее посмотрел. Он отчаянно пытался найти в завалах памяти какую-то давнюю свою мысль.
— Не знаю. Обо всем, о жизни. Мне уж скоро помирать, а я так ничего и не понял.
— Но ведь это так со всеми, правда. Может быть, на самом деле тут и понимать нечего.
Он закрыл глаза и уперся кулаком в лоб, будто голову себе хотел пробить.
— Но все-таки мне иногда кажется, что там, вот тут, что-то такое есть! Сколько раз я себе говорил: «Здесь оно заложено, надо только до него докопаться!» Но ничего не помогало, так оно там внутри и осталось. А я все скоморошничал, все корчил из себя что-то. Вид на себя напускал загадочный, чью-то роль все разыгрывал, как будто в один прекрасный день должен был всем об этом все рассказать. Делал вид, что читать умею, часто с собой на работу книгу таскал. Другие рабочие смотрели на меня уважительно. А такая образованная женщина, как вы, должна считать меня просто мерзавцем.
— Что за глупости, почему я так должна о вас думать?
— Вся жизнь моя — ложь. Вся без остатка. Но теперь с этим покончено. Больше я врать не хочу.
— Ну что вы так себя наизнанку выворачиваете? Зачем вы говорите, что вся ваша жизнь обман? Вы — дедушка, вас любят ваши дочери, вы в добром здравии и в будущем вас ждут счастливые годы.
Но старик не слушал ее не очень убедительные утешения. Он продолжал гнуть свое, как одержимый.
— Завтра, да, завтра я их всех соберу. Дочерей моих, тех, с кем я долгие годы работал, жильцов своих приглашу, всех! И все им скажу. Пусть, в конце концов, они узнают, какой я мерзкий человек.
— Вы не должны так себя унижать. В любом случае, как только все, кто вас любит, узнают правду, они вас простят.
— Вы так думаете?
В глазах его светилась та же мольба, с какой раньше вечером смотрел на нее Ксавье.
— Я в этом уверена.
— Вы говорите это только для того, чтобы меня утешить.
Полночь. Где-то часы пробили двенадцать ударов. Жюстин вдруг поняла, что ей на сегодня достаточно. Она чувствовала к этому человеку симпатию, но все хорошо в меру. Сколько можно торчать здесь на лестнице, утешая тронувшегося умом старика.
— А теперь идите спать, утро вечера мудренее.
— Нет, подождите! — произнес Леопольд, чуть не поперхнувшись от страха.
— Я устала и хочу спать.
Она заставила себя ему улыбнуться и как могла тактично высвободила руку.
— Если хотите, мы поговорим об этом завтра. Спокойной ночи.
Вам тоже пора ложиться.
Она поднялась по лестнице и погрузилась в темноту. Леопольд стоял еще некоторое время внизу, глядя в одну точку, дрожа мелкой дрожью и шевеля губами, а в глазах его, как это часто бывает, отражался ужас старика при мысли о неизбежной смерти.
Жюстин села за маленький желтый столик, стоявший у единственного в ее комнате окна. От неоновых отсветов рекламы на улице внутри было светло как днем, рекламные огни отражались красочным разноцветьем от мокрых тротуаров. В комнате можно было писать, не зажигая свет. Она порылась в папке с партитурами и вынула лист дорогой плотной мягкой бумаги с ее именем, красиво напечатанным в верхнем углу. Такая бумага и пара шелковых перчаток были последней роскошью, которую она еще могла себе позволить. Она все написала на одном дыхании — без спешки и не прерываясь, чтобы подыскать слова. По-французски. Что ж, муниципальной полиции Нью-Йорка придется найти переводчика. Потом вложила лист в конверт, заклеила его и положила в папку. Завтра она отправит письмо.
Из кармана юбки Жюстин достала небольшой пузырек с таблетками. Начала раздеваться. Она чувствовала себя опустошенной, но умиротворенной. Все, что она сделала — от начала до конца, — было созвучно ее настрою. Она ни о чем не жалела, ни один ее жест не заставил ее раскаиваться. Все было как всегда, как всю ее жизнь, прожитую напрямую, без поисков окольных путей, бесхитростно и просто — как полет стрелы. Она всегда сама была себе хозяйкой, несмотря на тяжелые удары судьбы, несмотря на предательство. Сказать о себе такое может далеко не каждый. Она взяла из пузырька таблетку снотворного и положила в рот. Вот тут-то ей все и открылось.
В какой-то самой потаенной части ее души сам по себе, неспешно, как растет растение, возник образ Ксавье. Она поняла, что решение было принято давным-давно, хоть осознала она это только теперь. Его нельзя было назвать внезапным импульсом, наоборот, оно было тщательно продумано в той самой потаенной глубине ее существа, где причудливо между собой переплетаются разные формы странности. Она приняла вторую таблетку, потом третью. В конце концов проглотила столько таблеток, сколько смогла, — это было совсем нетрудно. Пару глотков воды и… все. Она вытянулась на постели и, преисполнившись нежности к самой себе, стала ласково поглаживать себе руки.
Теперь надо было только услышать в голове тихую, чудную музыку. Чтоб в сердце ожили самые дорогие воспоминания. Например, выходные, которые она проводила с Винсентом на берегу Песчаного озера, в доме, которуй достался ей в наследство от семьи. И тот день, когда в четырнадцать лет она лучше всех сыграла на рояле на школьном концерте. И другие самые светлые моменты ее жизни. Ей было так приятно уплывать в это путешествие. Так приятно думать об этом письме, которое завтра найдут, где она сообщала полиции о том, что сотворил Рогатьен, — о краже и осквернении тел, о той работе, которую он вел по собственной программе. Да, приятно было умирать, оставаясь в ладу с собой, гладя себе руки и живот. Дойти до этого мига, думала она, оставаясь в полном согласии со своим сердцем и совестью, означало, что настало время уйти до того, когда неизвестно откуда придет на ум какая-то мелочь и все разрушит. Какое-то грязное слово, оскорбление, предательство — она ничего не забыла. Она умрет, не склонившись ни перед кем, если можно так выразиться, крепко стоя на земле обеими ногами.
Внезапно все резко переменилось. Накатила мерзкая дурнота, ее стало тошнить. Она открыла глаза. Потолок крутился как колесо лотерейного барабана. В животе ее удобно расположилось какое-то жуткое чудище. И вдруг на нее снизошло кошмарное откровение, столь же неоспоримое, как сама смерть. Она была не права! Ксавье все равно был Винсентом! А она его бросила именно тогда, когда ему так была нужна ее любовь! Образ сына, которого она видела совсем недавно, взгляд его, полный надежды, когда он так отчаянно молил ее о любви, — этот образ так явственно возник перед нею во весь свой рост, что вырвал из самой глубины ее существа первый вопль наступающей агонии. Она хотела встать, побежать к нему, но все тело ее сковала непереносимая боль, как будто ей рвали чрево на части. Изо рта женщины выступила пена. Начались судороги, она свалилась с кровати на пол. Ноги ее и кулаки били в пол, тело содрогалось в конвульсиях, шум поднялся такой, что в комнату вбежал Философ. Но при виде пены, вытекавшей из открытого рта, опухшего языка, свесившегося набок, точно поникший половой член, старик схватился за голову — он не мог ни кричать, ни звать на помощь, не мог ничего сделать, он был способен только поспешно убежать, чтобы скрыться от этого ужаса. Его нашли только на следующий день, свернувшегося клубком, дрожавшего как осиновый лист под крыльцом небольшого здания, находившегося в четырнадцати кварталах от его дома. Изо рта старика выглядывал еще подрагивавший хвостик мыши, которую он поедал живьем.
Глава 7
Страпитчакуда, которую ни с того ни с сего охватил безудержный патриотический пыл, запела государственный гимн «Звездное знамя», причем, дойдя до конца, она без всякого перерыва и постепенности возвращалась к первому куплету. Лягушка запрыгнула на верхнюю ступеньку стремянки, с самым серьезным видом прижимая при исполнении к груди правую лапку, сжатую в кулак. Ее опереточный цилиндр был цвета звездно-полосатого флага, а мордочку украшала безукоризненная козлиная бородка, очень похожая на эспаньолку Рогатьена Лонг д’Эла. Ксавье больше не мог слышать лягушку. Лампочка под потолком давала слабый, мутный свет. На куче мусора, набросанного рядом с ящиком для инструментов, валялся блокнот в обложке из искусственной кожи, который он кинул в стену. Подручный не сводил с него глаз. Он опять сидел на мешках с цементом и, уже приняв решение порвать блокнот в клочья и выбросить их в окно, тратил последние силы в борьбе с самим собой, с искушением прочесть эту рукопись.
И в самом деле, зачем ему себя травить, душу себе бередить, читая этот невероятный вздор, этот бред, эти нелепые выдумки, невесть кем и зачем написанные с единственной целью заставить его страдать? Лягушка наконец угомонилась и, проследив глазами направление взгляда Ксавье, заметила блокнот. Она добралась до него в три прыжка. Парнишка попытался было ее остановить, но Страпитчакуда уже начала читать. Выражение ее мордочки было весьма многозначительным — на ней отражалось удивление, напряженный интерес, иногда она прыскала со смеху, прикрывая глаза. Ксавье не мог этого больше переносить.
— Хватит! Я тебе запрещаю!
Он встал и шагнул к лягушке. Она отскочила в сторону. Ксавье взял блокнот. Долго держал его в руках. Он знал, что в итоге не устоит. Дневник воскрешения Винсента. Он сел на кровать и стал неспешно листать страницы. С правой стороны они пестрели какими-то вычислениями, графиками, результатами анализов крови, показателями температуры и т. д. На тех страницах, что располагались слева, небрежно, кое-как, вкривь и вкось, налезая друг на друга, были записаны заметки и наблюдения. Ксавье пытался убедить себя в том, что только смотрит на страницы, смотрит на них, но не читает. Но взгляд его все равно задерживался на каких-то словах, и в конце концов любопытство победило.
• Вот так. Я добился, чего хотел. Он жив. По крайней мере, дышит, хотя еще находится в коматозном состоянии. Тем лучше для меня! Чудесная дозочка замечательного марафета поможет мне в одиночестве отпраздновать успех. Очень надеюсь, что он выживет, по крайней мере доживет до приезда Жюстин, которая сейчас в Монреале. И конечно, до возвращения Кальяри, который пока еще в Германии. Сгораю от нетерпения взглянуть ему в глаза.
• С позавчерашнего дня встает, делает несколько шагов, но все еще очень слаб — метра три пройдет и отключается. Пока мне его приходится кормить с ложечки как ребенка (овсянкой). Боюсь, надо будет продолжать в том же духе, об этом можно судить по небольшому эксперименту, который я сегодня поставил. Он очень любит шоколад, поэтому я дал ему в руки шоколадку, чтобы посмотреть, что он с ней будет делать. Он, видимо, хотел положить ее себе в рот, но вместо этого чуть не повредил ею себе глаз. Тут у нас небольшая проблема с координацией движений. Будем надеяться, она разрешится сама собой, потому что…
Ксавье стало вдруг необычайно стыдно. Он перевернул несколько страниц не читая, потом наткнулся на слова: …и из-за тех гормонов, которые я должен ему вводить, у него возникло некое подобие женской груди, хотя, конечно, она совсем небольшая, не больше, чем у тринадцатилетней девочки, но если так будет продолжаться… — и пролистал еще часть страниц.
• Случилось очень неприятное происшествие. Сначала произошел несчастный случай у причала: контейнер с тысячей книг сорвался с крана и убил лошадь старьевщика. Единственное, что оставалось делать, — это отвезти ее на бойню, но было воскресенье, а грузовик можно было вызвать только на следующий день. Но убрать тушу с солнцепека нужно было во что бы то ни стало. Поэтому лошадь пришлось оттащить в помещение склада, непосредственно примыкающее к нашему. От нас туда можно попасть через окно без рамы, точнее, через прямоугольную дыру в стене, которая ничем не прикрыта. Мне и в голову не пришло по этому поводу волноваться, но после той встречи с Жюстин, — встречи, надо сказать, неприятной, в чем-то, я бы даже сказал, грубой, когда мы не смогли сдержать чувств и она расцарапала мне щеки и плюнула в лицо, должно быть, в благодарность, как и подобает доброй христианке, каковой она себя считает, — вернувшись назад, я нигде не мог найти Винсента, и со мной чуть инфаркт не случился. Я мрачно перебирал в голове все имевшиеся в моем распоряжении возможности, когда услышал странные чавкающие звуки, как будто кто-то помешивал что-то липкое и склизкое, а потом начинал задыхаться. Войдя в соседнее складское помещение, я увидел…
Ксавье прервал чтение. От охватившего его панического страха у него на висках выступил липкий пот и начался сильнейший приступ кашля. Он далеко отшвырнул блокнот и дал себе зарок, что больше не прочтет ни единой строчки. Но ничего не смог с собой поделать.
• …от того зрелища, что я увидел, меня вывернуло наизнанку, хотя такое случалось уже не в первый раз. Я обнаружил, что Винсент по пояс влез внутрь лошадиного брюха, которое он разодрал собственными руками, и жрет сырые лошадиные внутренности. Мне пришлось вытаскивать его оттуда за ноги, потому что иначе он бы там задохнулся. Крайне неприятное зрелище. Рот его был набит, переполнен, весь до самого пояса он был перепачкан густой кровью, и при этом выл и стонал как умалишенный. Еще в течение часа он находился в состоянии такого возбуждения, какого я раньше у него не наблюдал. Обычно, когда он начинает проявлять беспокойство, я успокаиваю его шоколадом. На этот раз шоколад не сработал. Мне пришлось его угомонить сильной дозой морфия. Всю ночь боялся, что сердце у него остановится и он не выживет. Но, к счастью, на следующий день…
• Я очень удивился, когда он заговорил, — к нему вернулся дар речи, и я по этому поводу очень смеялся. Потому что вернулся к нему язык Мольера — как вам это нравится! Но я ведь себе обещал обходиться без сантиментов. Тем не менее я к нему все равно все больше привязываюсь.
• …в этом отношении. И поскольку он сочетает в себе почти в равной пропорции части поименованных индивидуумов (я отметил все их имена): Константин, Станислав, Альберт, Винсент, Елена (поскольку ему были нужны гормоны), я решил назвать бывшего Винсента К С. А. В. Ь. Е. — совсем неплохая мысль, особенно если принять во внимание мою детскую одержимость анаграммами. (Чтобы он не забыл свое имя, я написал его ему на запястье несмываемыми чернилами.) Я сам поражаюсь тому, что он продолжает оставаться единым целым. Благодаря ему я недавно смог убедиться в том, что память наша размещена не только в мозгу. Например, «Ксавье» каким-то образом сохранил — естественно, отрывочно и разрозненно — отдельные воспоминания из жизни Альберта, хотя от него он заимствовал только печень и легкие. И тому подобное. Потрясающие перспективы для будущих исследований.
• Как он сам себя воспринимает? Как он приспосабливается к своему нынешнему существованию? Что он думает о том, откуда он появился, какие мысли бродят в его голове о его происхождении? Он, конечно, еще не в состоянии (изменится это когда-нибудь? есть некоторые основания на это надеяться) ответить на вопросы такого рода, если бы я стал ему их задавать, но пока я не собираюсь его об этом спрашивать (опасаюсь регрессии или коллапса). Правда, недавно было одно происшествие, которое может пролить свет на эту проблему. Я искал здесь что-то в своих бумагах и обнаружил, что пропали некоторые фотографии, долгие годы лежавшие в одном из отделений моей сумки. В частности, снимки Жюстин, когда нам было по двадцать лет. Не могу сказать, что каждый день только и делаю, что любуюсь ими, но внезапное исчезновение фотографий показалось мне странным, потому что я был совершенно уверен в том, что никуда их не перекладывал. Вскоре я обнаружил, что Ксавье прячет их у себя под подушкой. (Значит, он в мое отсутствие рылся в моих бумагах? То есть он на это способен?) Через пару дней ночью я услышал в его углу какое-то шебуршение. На цыпочках, чтобы он ничего не заподозрил, пошел посмотреть, что там происходит. Ксавье включил ночник, стоявший рядом с кроватью, где он сидел, и рассматривал снимки, причем так пристально, что это меня встревожило. Даже с того расстояния, которое нас разделяло, я увидел, какую именно фотографию он рассматривал. Это был ее портрет, на оборотной стороне которого она написала: «Сестра твоя Жюстин». Он смотрел на него с любовью и печалью, как смотрят на лицо умершего близкого родственника. (Могла ли это быть та доля Винсента в его теле, которая привела его в такое смятение при взгляде на этот портрет?) Скоро я заметил, что по щекам его текут слезы. Отчасти с этим связано еще одно обстоятельство: когда я въехал на этот склад, там, на полке валялась цветная брошюра типа туристической рекламы, расхваливающая красоты Будапешта — «сокровища Венгрии». Понятия не имею, откуда она могла там оказаться. Но факт остается фактом — Ксавье постоянно разглядывает этот рекламный проспект как завороженный. Как-то я обратил внимание на то, что, когда он его рассматривает, на лице у него возникает такое же выражение любви и привязанности, какое было у него несколько дней назад, когда я застал его с фотографией Жюстин в руках. Как только он заметил мое присутствие, тут же скрытно бросил брошюру под кровать, как будто я застал его врасплох за каким-то предосудительным занятием.
• Вот уже несколько дней мне кажется, что Ксавье что-то задумал. Он говорит, что его фамилия Мортанс (как, черт побери, ему такое могло в голову прийти?), что у него есть сестра по имени Жюстин, которую он вынужден был покинуть, потому что его выгнали из Венгрии! То есть он все это как-то раздувает, наворачивает, выдумывая собственную жизнь. Это просто прекрасно, но вместе с тем приводит меня в ужас.
• …и я видел, что такое уединенное существование стало его страшно тяготить. Он неустанно шагал вдоль стен, потом ходил кругами, стучал в дверь склада. Но о том, чтобы он отсюда ушел, не могло быть и речи. По крайней мере, не теперь. Прежде всего он был еще очень слаб, а кро-ме того, он совершенно не приспособлен к самостоятельному существованию. Нам надо было ждать возвращения Кальяри из Германии, которое все откладывалось. Так вот, вернувшись в тот день в наше помещение, я увидел, что Ксавье каким-то образом удалось выпутаться из тех веревок, которыми я его связал (мне приходилось это иногда делать, когда он был в возбужденном состоянии), ион там переколотил и перепортил все что мог — мой хирургический инструмент, мебель, фляжку мою, — а сам без сознания растянулся на полу, как мешок с картошкой. Он, несомненно, чего-то наглотался, одежда его была испачкана блевотиной. В уголках рта виднелись ссохшиеся остатки пены буроватого цвета. Я оттащил его бесчувственное тело на кровать. У меня не осталось ничего, что-бы ему помочь. Как я уже говорил, Ксавье разрушил все что мог, и мне пришлось идти в аптеку, чтобы снова все покупать. Мне в голову не пришло запирать дверь склада на висячий замок. Когда я вернулся, его и след простыл. Ксавье сбежал. Бог знает, где он может быть теперь. Это беспокоит меня особенно еще и потому, что несколько дней назад в отдельных важных органах его тела появились некоторые признаки разложения тканей, и я очень боюсь, что этот процесс необратим…
Ксавье смотрел, как чернеют и сворачиваются страницы блокнота, которые он одну за другой сжигал на своей самодельной жаровне.
— Все это неправда, — повторял он беспрестанно, глядя в огонь остекленевшим взглядом.
Но, натягивая на ногу кроссовку, которую сорвала с него Жюстин, он должен был признать, что и в самом деле на теле его стояла подлинная подпись. На его пятке шрамами было запечатлено несколько букв и цифр:
Дог. Лонг., апрель 1929 г.
Глава 8
Запоздалая волна палящей жары. Шесть дней зноя перед ледяным дождем и осенним воспалением легких. Солнце бьет сверху снопами пламени. В комнате Ксавье раскаленный воздух. Подручный без воды, без еды, почти без сознания, которое не имеет никакого отношения ко всем остальному. Он думал о Джеффе, о Пегги, лежащей в земле, о негритянке, которая напоила его сладковатым напитком, когда однажды на нем места живого не оставалось от кровоподтеков. Долгими часами нет сил пошевелить ногой, нет сил поднять руку. Вялая инородная масса вдавливала его всем своим весом в лежак. Он очнулся вместе с этим трупом, лежавшим в его кровати, вместе с этими бездыханными легкими, этими останками тел и душ, которые были его собственным телом, и тело это отчаянно цеплялось за жизнь. Это тело принадлежало ему почти в такой же степени, как, например, стены комнаты, планки собственной конструкции, самодельная жаровня. Это странное существо умирало, и поскольку он жил в его теле, все еще непостижимым образом продолжал в нем существовать, то, умирая, оно убивало и его. С неспешной неотвратимостью оно влекло его в небытие, не имеющее облика, не дающее ответов. К таким же руинам, как мир.
Временами существо это харкало кровью, даже сплюнуть которую у Ксавье не хватало теперь сил. Он держал во рту сгусток мерзкой слизи, которую через некоторое время вынужден был глотать. Значит, не смогла его плоть отделаться от чахотки. «Конец мне настал». Ну, и что, собственно говоря, из этого следует?
Что могло бы ждать его дальше? У него не было никаких желаний, и меньше всего ему хотелось продолжать тянуть эту лямку. Он подумал о том, что конец ничего не объяснит. Предсмертный опыт ничему не учит. В конце концов, стыдно существовать лишь ради того, чтобы только осознавать свое существование. Единственное, о чем просил подручный, было немного умиротворенности, немного спокойствия перед концом, перед тем, как совсем раствориться в бессознательности пустоты, которая уже явственно давала ему о себе знать.
Спокойствие и умиротворение, почему бы и нет? По субботам и воскресеньям во всем здании не стучал ни один молоток. Да, но дело было в другом: Страпитчакуда как с цепи сорвалась, удержу на нее никакого не было. (Как беззубая двуручная пила, которую тянут изо всех сил.) Она как одержимая кружилась в настоящем марафоне музыкальных номеров. Она задействовала весь арсенал своих неисчерпаемых возможностей — все ужимки, наряды, головокружительные прыжки и все остальное. Ее номера были до дерзости блистательными, ее буйный задор бил через край, а у подручного и капли энергии не осталось. Жизнь была прекрасна, неописуемо великолепна, она задиристо звала на подвиги, разбрасывая тысячи ярких искр вокруг скорбного смертного ложа, где Ксавье мучила непереносимая боль.
Спустилась ночь, страдания Ксавье продолжались. Нацепив на кончик носа роговые очки и вооружившись указкой, как истинный профессор, лягушка заунывно читала бесконечную лекцию по общей теории относительности, в мельчайших подробностях обосновывая тезис о том, что если позволить себе ряд допущений, тогда, конечно, точка зрения Эйнштейна метафизически не была несовместима с трансцендентальными принципами кантианской критики. Когда лягушка, наконец, высказала все, что у нее было сказать по этому поводу, она сменила пластинку и стала вычислять значения числа пи после запятой, пытаясь, по большому счету, обосновать свою точку зрения относительно их периодичности. Наконец, когда уже наступило утро, уперев лапки в бока и как Муссолини победоносно вскинув подбородок, она попрыгала через всю комнату с довольным взглядом. Она все внимательно рассмотрела — и бессмысленные разрушения, и полный разгром — с тщеславием завоевателя, любующегося результатами кровавой бойни, устроенной по его приказу.
Вдруг она испугалась. Потому что перед ней огромной башней, как сломанная заводная кукла, у которой внутри неожиданно развернулась пружина, высился силуэт Ксавье. Лягушка попятилась назад, готовясь спасаться бегством. Подручный стоял на негнущихся ногах — колени его уже почти не сгибались. Он шел к ней походкой паяца. Страпитчакуда следила за приближением его гигантской тени. Но Мортанс остановился, покачиваясь, почти теряя сознание, и закрыл глаза. Лягушка ждала, но была начеку (свалится он? или нет?..). Парнишка закашлялся. Из уголков его рта на подбородок потекли струйки крови.
Он с усилием вновь открыл глаза, снова пошел, пошатываясь, но настойчиво, ведомый лишь навязчивой идеей. Щеки его покрылись розовато-лиловыми пятнами. Подручный хотел поднять свою лягушку, но указка, которую та держала в лапке, на самом деле оказалась иголкой, и Страпитчакуда уколола ею подручного в ладонь между указательным и большим пальцем. И тут же благополучно прыгнула на подоконник. После этого играючи, уклоняясь, как тореадор, она стала отпрыгивать в стороны от огромных рук, которые хотели ее поймать. Она ему еще и язык показывала. А потом лягушка отбросила указку-иголку и стала с невероятной скоростью махать своими маленькими лапками, как стрекозиными крыльями, зажужжала и со стрекотом полетела вокруг подручного, как огромное насекомое. Ксавье пытался защитить лицо. В страхе он бил руками воздух. Потом мир под ним зашатался, левое колено его подогнулось, и он со стоном упал. Его неожиданное падение привело лягушку в замешательство. У нее не осталось времени изменить траекторию полета, и она врезалась в плечо парнишки. После этого взлетела снова и угодила ему прямо в рот.
Подручный поднялся на ноги. Заковылял к матрасу, опираясь на выброшенные разрушителями металлические пруты. Лягушка, застрявшая во рту паренька, яростно барабанила по воздуху задними лапами. Ксавье не разжимал челюсти. Лицо его сияло радостью от свершения справедливого возмездия. Он взял ларец и, если можно так выразиться, плюнул в него лягушкой. Потом захлопнул крышку и запер там охваченную паникой Страпитчакуду на два оборота ключа. Но этого ему показалось мало — он развязал и вынул из петель веревку, поддерживавшую штаны, и туго перевязал ею ларец. Изнутри доносилась отборная, витиеватая лягушачья брань.
Страпитчакуда в истерике билась о стенки, изрыгая угрозы и проклятия. Ксавье воспринимал победу с улыбкой умирающего человека, который наконец-то смирился с мыслью о загробном мире, куда ему скоро предстоит отправиться.
Он поставил ларец на груду инструментов с ощущением внезапно охватившего его мрачного отвращения. Потом подошел к окну, окрашенному голубизной небес. Смотреть в эту лазурную синеву ему было так же больно, как если бы он себе пальцем выкалывал глаз. Но он упрямо продолжал смотреть в небо, потом на солнце, вызывающе, без страха, не обращая внимания на режущую боль в глазах. Потом, опустив взгляд на улицу, он ничего не видел — как слепой. Зрение возвращалось к нему не меньше минуты. И всю эту нескончаемую минуту ему казалось, что он никогда не прозреет. Но постепенно его правый глаз стал различать какие-то смутные силуэты, роившиеся очертания которых становились все более четкими: улицы были запружены толпами. Но левым глазом он так ничего и не видел. Левый его глаз выжгло солнце. «Как у Пегги», — подумал он.
Улицу пересекал огромный плакат, укрепленный на зданиях с двух ее сторон.
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, МЭРИ ПИКФОРД, ЛЮБИМИЦА АМЕРИКИ!
Подручный вспомнил разговор двух разрушителей, которому не придал особого значения, о том, что будет проведен парад в честь знаменитой кинозвезды, которая проедет по улицам квартала на шикарном лимузине, приветствуя жителей Нью-Йорка. Значит, это событие должно состояться сегодня? И Мэри Пикфорд проедет здесь, под самым его окном?.. Ксавье слегка улыбнулся — с горечью и гордостью.
Он уже хотел было поставить ларец, но тут заметил сверток, который дал ему Рогатьен Лонг д’Эл. Сначала он не раскрывал его, потому что боялся найти в нем что-то, за что ему придется отвечать. А потом он просто забыл о свертке. Все эти дни сверток так и лежал под протекающей раковиной; он весь промок. Ксавье взял сверток. Бумага, в которую было что-то завернуто, сошла, как кожа вареной рыбы. Стало видно, что в нее были завернуты тысячи долларов. На верхней купюре угадывалась надпись, какое-то слово, смытое капавшей из раковины водой, и Ксавье никак не мог его разобрать, может быть, там было написано «прости». Он попытался вынуть из толстой пачки одну купюру, но она расползлась на части — деньги сгнили. Мортанс вернулся к окну, держа пачку купюр в руках. Подбросил деньги так высоко, насколько хватило сил, надеясь, что ветер их развеет в воздухе зелеными бабочками. Но мокрые банкноты так и остались слепившимся тугим комом. Вся пачка целиком упала вниз, в самую середину прохода, где стоял мусорный контейнер.
Надевая шляпу, он почувствовал что-то странное, как будто поверхность его головы горит огнем. Он провел рукой по волосам и увидел, что почти все волосы остались у него в пальцах, они падали на пол целыми прядями, упругие, как паутина. Ксавье поднес волосы к носу, понюхал их. Потом, сохраняя полное безразличие, снова надел шляпу.
Проходя мимо того, что осталось от его тетради, он остановился, о чем-то ненадолго задумавшись. Раскрыл ее наугад. На том месте, где он что-то записал несколько недель назад. Он прочел лишь часть предложения: «…и когда я стану президентом страны…» — и тут же торопливо перевернул страницу, потому что ему стало очень за себя стыдно. Прочел другую фразу: «Люди незаменимы». Взял карандаш, немного подумал и написал: «Мне бы только хотелось…» — но продолжать не стал, решил, что это все равно ни к чему, и кинул карандаш за окно вслед за пачкой денег. Пошел к двери, зажав под мышкой ларец. Страпитчакуда звала его оттуда самым своим обольстительным голосом: «Ксавье!.. Эй!.. Ксавье!..» Она впервые произнесла его имя. Некоторое время подручный стоял в неподвижности. Потом покачал головой и вышел. В коридоре все еще чувствовался запах горелой плоти.
Глава 9
Горбатый пучеглазый карлик с хлыстом в руке проходил мимо своих игральных автоматов, надув губы и что-то негромко бормоча себе под нос, совершенно бесстыдно выражая свое презрение к клиентам. Из всех его машин самым большим успехом пользовался аппарат под названием «У Марии была маленькая овечка». На нем можно было играть только взрослым мужчинам. Отцы семейств с детскими душами бросали по три монетки в прорезь между ягодицами малютки Марии. Там внутри что-то щелкало, и загорались лампочки. С помощью рукоятки отцы семейств начинали орудовать стальным прутом, с конца которого свисал магнит. Помещенная ниже клетка кишела мышами, к розовым хвостикам которых тоже были прикреплены маленькие магнитики. Мышей в клетке было не меньше шестидесяти. При наличии некоторой сноровки и изрядной доли удачи отцы семейств могли подцепить за хвостик мышку свисавшим с прута магнитом и пронести маленького грызуна над воронкой. Оттуда — это был кульминационный момент игры — мышка попадала либо в углубление, где стояло нечто среднее между мясорубкой и кофемолкой, и это устройство с чавканьем лишало мышку ее никчемной жизни, либо зверек падал в жерло воронки. От воронки шел патрубок, вставленный в тело овцы, ноги которой были крепко связаны.
Два раза из трех отцам семейств не удавалось даже поднять мышку с помощью магнита. А если кто-то справлялся с этой задачей, то лишь в одном из десяти случаев мышка падала в воронку, откуда она в панике, кусаясь и царапаясь, неслась по патрубку во влагалище овцы. Иногда случалось и такое. Тогда овца начинала отчаянно блеять, а голова ее — судорожно дергаться. От толчков привязанной к ее челюсти веревки наверху появлялся полный всяких лакомств поднос, с которого они по специальному желобу летели вниз, в руки радостных детей — тем оставалось только наслаждаться угощением.
Ксавье брел дальше своей дорогой. Он шел по запруженной народом улице, в воздухе ощущались нетерпение и несбыточные надежды. Торговцы безделушками повсюду расставили лотки. Где хватало места, кружились почти пустые карусели. Повсюду демонстрировали свою силу силачи, жонглировали жонглеры, клоуны смешили публику, прорицатели предсказывали будущее, торговцы конфетти торговали своим мусором, а продавцы хот-догов — пирожками с сосисками. Смертные собирались вместе целыми семьями, друзья приветствовали друг друга, образовалась такая толпа, что в какой-то момент Ксавье даже пришлось остановиться. Он не обращал внимания на укоризненные или озадаченные взгляды, которыми его провожали люди. Между их лицами мельтешил свет, подрагивая на телах, как лихорадочно дрожащие руки. Ксавье шел сквозь толпу, страдая даже от легких прикосновений, почти незаметных столкновений, от толчеи и тесноты. У него было такое ощущение, будто все тело его, как тряпку, раздирают на части чьи-то когти. То был лишь краткий миг, но он заполнял собой вселенную до краев. Но потом все стало не таким, как было прежде.
В окнах домов виднелись лица, тела, наваливавшиеся одно на другое, сбивавшиеся в кучу, как сельди в бочке, а по улицам сновала меж ногами взрослых неряшливая ребятня, нечесаная, в грязных обносках, только и думавшая о том, чтоб оказаться в первом ряду, когда начнется парад. Ксавье остановился, чтобы лучше рассмотреть этих подростков. Они приветствовали друг друга какими-то солдатскими жестами, обменивались понятными только им знаками, у всех во рту были леденцы на палочках, которые выглядывали наружу, на головах — кепки с приколотыми значками; все это они стянули с лотков торговцев всякой всячиной. Да, всех здесь собравшихся, даже собаку, зарядившуюся энергией толпы, которая чихала и фыркала, потрясенно обнюхивая руки и брюки, даже нищих, в замешательстве бредущих против движения толпы, всех, вплоть до сбившихся в кучки бездомных, обуревало нестерпимое желание самолично лицезреть во плоти и крови любимицу всей Америки.
Множество полицейских взялись за руки, чтобы образовать цепь. Они расчистили проезжую часть улицы, оттеснив толпу на тротуары. Их нарукавные повязки украшали розовые сердца, в центре которых красовались портреты Мэри Пикфорд. Толпа была настолько плотной, что яблоку негде было упасть. Пахло потом, сосисками, жареной кукурузой и перегретым асфальтом. Время от времени Ксавье останавливался, зажимал ларец ногами и затыкал уши, чтобы дать им отдохнуть от шума: криков торговцев; надоедливых призывов к сохранению международной безопасности, доносившихся из мегафонов сторонников мира; рекламных лозунгов, доводивших толпу до исступления, которые безжалостно обрушивались на людей из репродукторов:
Скончавшаяся в руках Фу Манну в своем последнем фильме, Мэри Пикфорд воскресла!
Ксавье стоял рядом с группой подружек. Они тихо посмеивались над одной девушкой из их стайки и слегка сторонились ее, чувствуя себя неловко, стой рядом с ней, но вместе с тем восхищались ее смелостью и силой ее страсти. Она была ужасно толстой в накидке с именем актрисы. А грудь ее, очень напоминавшая два арбуза, вся была увешана впечатляющей коллекцией значков с образами любимицы. То же самое было и на ее шляпе, а на устремленных в небо воздушных шарах, прикрепленных заколками к плечам ее наряда, было начертано благословенное имя кинозвезды. Девица все подпрыгивала, как раздутая красная морковь, потрясая жиром. К запястьям у нее были привязаны маленькие бубенчики, под аккомпанемент которых она во всю силу легких беспрестанно кричала: «Мэри Пикфорд воскресла! Мэри Пикфорд воскресла!»
Ее неиссякаемая прыгучесть привела к тому, что она толкнула Ксавье. Поскольку масса ее была весьма внушительна, Ксавье упал. Он поднялся и улыбнулся ей с таким видом, будто хотел сказать, что совсем на нее не обиделся. Пораженная и удивленная девица оглядела его с ног до головы. Шляпа этого паренька, который уже мало был похож на человека, рубашка его, испачканная запекшейся кровью, его ноги, из которых только правая была обута, а левая так и осталась босой, причем на обеих ногах даже носков не было, — все это было оскорбительно для того священного действа, к которому она готовилась вот уже три недели. Девица бросила на подручного взгляд, который был обиднее плевка. И отошла в сторону, продолжая как безумная размахивать руками. Мортанс поднял шляпу. «Она ведь тоже частичка жизни», — подумал парнишка.
Он свернул в первый же проход между домами. После всего этого кавардака подручный чувствовал себя почти счастливым. Какие-то рабочие выгружали из грузовика большие коробки. Ксавье остановился, чтобы посмотреть на мальчиков, играющих со стеклянными шариками. В тени здания шарики выглядели завораживающе. Падавшие на них лучи света отражались яркими разноцветными искрами. Ксавье хотелось поиграть вместе с этими мальчиками. Опуститься вместе с ними на колени, по-умному пользоваться большими пальцами.
С мальчиками играл забавный щенок, лапы которого были слишком велики по сравнению с телом, а уши и язык свешивались до земли. С началом каждой новой игры он начинал волноваться, подпрыгивать и тявкать на оранжевые, красные и зеленые шарики, которые он по ошибке принимал за чьи-то глаза. Ксавье бессознательно улыбнулся щенку. Рядом с мальчиками спокойно расхаживали голуби и клевали зерна, сыпавшиеся из ящиков, которые складские рабочие выгружали из машины. Легкий ветерок дул вдоль стен, навевая прохладу и неизвестно откуда принося запах сирени. Небо отсюда казалось спокойным, умиротворяющим и таким же веселым, как стеклянные шарики, отражавшие его голубизну.
Глубокое, нестерпимое чувство разрывало сердце подручного на части. Господи, как же ему хотелось жить, любить эту жизнь! Господи, как бы он был счастлив просто ценить этот дар бытия, его теплые цвета, начало каждого дня, когда просыпаются птицы и улицы! Иметь друзей и любить их! Он не просил бы ничего другого — только чтоб его принимали, ждали и встречали, чтоб он хоть изредка мог склонить голову на дружеское плечо, на плечо женщины, которая с нежностью гладила бы его по волосам. Но мрачная несправедливость постановила никогда ему этого не даровать. Этот образ счастья ножом резал его сердце.
— Эй, пацаны! Вы только гляньте, кто здесь нарисовался! — крикнул один из ребят, и его друзья сразу же прекратили игру.
— Я уже не помню, сколько его не видел. Во, блин, только гляньте, да он ревет!
Мальчики окружили Ксавье, продолжая над ним издеваться. Он появился как раз в нужный момент, потому что они уже начинали крутить большими пальцами, чтобы бить по шарикам. А теперь им выдалась такая классная возможность позабавиться над этой развалиной на двух ногах — лучше не придумаешь, чтоб время убить в ожидании прибытия всеобщей любимицы. Один мальчик попытался отнять у подручного ларец, другой спросил, что там было внутри. И так далее. Они спрашивали его, почему он, блин, так ходит — в одной кроссовке! Если немного пошутить, ни от кого не убудет. Ксавье оперся на стену, потом пошел дальше. Он вышел из кольца мальчиков с полными слез глазами. Они стали у него совсем маленькими — взгляд затуманился от смущения. Он брел, уговаривая себя не обращать внимания на детей, следовавших за ним по пятам. В спину, где-то между лопаток, ему врезались их слова — грубые, невинные, жестокие. Главарю этой маленькой банды сорванцов было, наверное, лет четырнадцать. Ростом он Мортансу едва доставал до локтя. Он догнал Ксавье и пошел с ним рядом. Он все похлопывал его по спине, как бы говоря не без иронии: «Ну, ничего, ничего, ты тоже малый неплохой», — и при этом постоянно наращивая силу ударов, как будто проверяя, насколько далеко может зайти. А Ксавье после каждого удара одобрительно кивал, чуть склоняясь вперед, в знак того, что смиряется с этим унижением.
— При такой жаре тебе бы лучше не левую кроссовку, а шляпу снять, чтоб прохладнее было, или я неправ? Дай-ка, я шляпу твою примерю!
Продолжая придерживать шляпу рукой, Мортанс шел вперед, его стыдливый взгляд был прикован к какой-то точке.
— Сними хотя бы рубашку! — не унимался подросток. — Ну, давай, тебе же сразу станет прохладнее.
Остальные ему дружно поддакивали:
— Давай, давай, скидывай рубашку!
Неизвестно почему им эта мысль очень понравилась. Часто дыша, совсем задыхаясь, подручный продолжал идти, но мальчики, кроме его рубашки, не могли больше ни о чем думать. Их шутка становилась самой настойчивой в мире. Внезапно подручный остановился. Мальчики сделали то же самое, сохраняя безопасную дистанцию, потому что этот парень все-таки был старше и выше их всех. Они были в восторге:
— Это же надо! Он чего, и впрямь ее скидывать собрался?
Они все буквально дрожали от возбуждения.
Подручный пристально посмотрел каждому мальчику в глаза, но это не произвело на них впечатления. Они отвечали ему нагловато-вызывающими взглядами. А те, что были младше, просто покатывались со смеху. Ксавье сжал ларец ногами и медленно снял рубашку. Мальчики внезапно смолкли, как по мановению волшебной палочки, и отпрянули назад. Маленький главарь, содрогнувшись, тихо прошептал:
— Ох, пресвятая Дева Мария…
Вся грудь Ксавье была одной чудовищной раной. Его живот и спину покрывали надписи, сделанные на коже негашеной известью. Так, например, между лопаток у него было выведено предло-жение: «Христофора Колумба заковали в кандалы за то, что он открыл Новый Свет!» А на животе большими, четкими буквами было написано:
«Я на ввсегда ренадлежу Жюстин Вильброке.»
После этого Ксавье снял планки собственной конструкции, которую он изобрел для того, чтобы делать плоскими свои груди. Теперь они обнажились во всей своей красе. Одна цветом и формой походила на баклажан; другая чем-то напоминала поникшую, обвисшую сосиску, усыпанную красными прыщами. Ксавье смотрел на мальчиков. В молчании его было что-то умоляюще-извиняющееся, потому что он сам не знал, как им помочь, какое этому можно придумать невероятное объяснение. От стыда, жалости и невероятной усталости он опустил голову и пошел прочь, не произнеся ни слова. За ним не увязался ни один мальчик. Проход, по которому он шел, вывел его в какой-то переулок, и Ксавье побрел по нему дальше. В том месте, где туловище переходит в шею, опоясывающим кольцом шли кривые стежки, то же самое было в плечах и подмышках, полностью лишенных волос. По дороге ему встретился больной ослик, изо рта которого что-то капало на землю. Животное стояло в одиночестве и не могло идти дальше. Левая задняя нога ослика была перевязана грязной повязкой, уже начавшей сочиться гноем. Ксавье снял шляпу и надел ее на голову ослика, чтоб защитить ее от солнца.
— Ты знаешь, откуда берутся люди? До меня наконец-то дошло. Они возникают из ночи. Когда ночью женщина спит, ночь входит в нее. И жизнь поймана — как рыба в море. Сам я никогда не был в женском теле. Те части, из которых я создан, может быть, и были. Потому что так уж случилось, что я сам себе компания. Но сам я — никогда. Никогда не был внутри своей матери, которая к тому же даже мне не сестра. А что до моего отца… Отец… мне бы очень хотелось, чтоб кто-нибудь мне объяснил, что это значит. То есть ты понимаешь, что я имею в виду?
Ответ ослика светился во взгляде его широко раскрытых кротких глаз. Подручный кивнул, провел рукой по спине ослика и оставил его жить своей жизнью, — вся жизнь наша из этого и состоит, подумал он, из встреч и расставаний.
Ксавье приближался к цели своего путешествия. Чтобы ее достичь, ему снова надо было пройти сквозь толпу. По официальному расписанию Мэри Пикфорд уже скоро должна была появиться в своем лимузине, и все как по команде смотрели в ту сторону, откуда она должна была выехать. Маршевым шагом по мостовой шел духовой оркестр, игра которого чем-то напоминала скрежет металла, а глухой стук барабана — пустого, тупого и узкого, как молотком вколачивал в головы какую-то мысль, но зрителям это очень нравилось, они в едином порыве хлопали в ладоши, им хотелось еще. Никто не обращал внимания на Ксавье, который еле шел, опираясь на стены, неся крест бытия. Увидев его, какая-то женщина прикрыла своему ребенку глаза. Подручный продолжал свой путь. Без шляпы, прижав к ребрам ларец, груди его болтались при ходьбе. С него прядями сыпались волосы, падая на асфальт как кучки песка.
Неподалеку высился портрет Мэри Пикфорд высотой в три этажа. Толпа сгрудилась под картиной, раздавались крики «Ура!», возгласы «Она воскресла!», конфетти летало в воздухе, как пух и перья, которые отрыгнул серый волк, закусив уткой. Мальчик, выглядевший бездомным, взбирался на карниз, чтобы лучше видеть парад, но вдруг без всякой видимой причины оступился и свалился вниз с десятиметровой высоты, упав с таким звуком, будто что-то лопнуло. К тому месту бросились другие бездомные. Но полиция быстро рассеяла толпу нарушителей порядка, оттеснив их с помощью рычащих собак и длинных дубинок. Тело быстро убрали с места происшествия.
В конце концов Ксавье Мортанс добрался до строительной площадки. Сейчас это был обычный котлован. Его окружали тяжелые стальные канаты, подвешенные здесь, чтобы в случае чего предотвратить буйство толпы. Подручный проскользнул на территорию между канатов. Оглушительный гвалт толпы тяжко ударял его в спину. Он скользнул вниз по склону, упал, поднялся, снова упал и покатился дальше. Так он достиг дна котлована. Сидя в пыли, он старался собраться с силами, точнее говоря, собрать остатки сил. Встал на ноги, побрел дальше, обходя кучи песка и строительного мусора.
Потом опустился на колени и стал пальцами и ногтями копать ямку, пока она не стала достаточно глубокой. Из ларца доносилась барабанная дробь — лягушка отчаянно стучала по стенкам ларца. Ксавье опустил его в ямку. Начал присыпать его землей, самыми тяжелыми комьями, какие только мог найти.
— Что это ты здесь делаешь? — спросила его Ариана.
— Хочу со всем покончить, — ответил он, не прерывая тяжело го своего труда.
Философ пробирался сквозь толпу. Ему удалось сбежать из Клиники. Он шел, опустив голову, сжав в карманах кулаки, даже волосы его были грязными. Он что-то неразборчиво бормотал себе под нос. Пески бросил рассеянный взгляд на строительную площадку, которая что-то ему напомнила. Там старик совершенно отчетливо увидел Ксавье и узнал его. Но, будучи совершенно убежден в том, что повредился в рассудке, он подумал: «Пески Срама видит то, чего нет». И, как равнодушная старая кляча, пошел дальше своей дорогой сквозь толпу, не зная, куда деть собственные руки.
Подручный, полностью поглощенный своей задачей, собирал комья слежавшейся земли.
— Я — девочка. Меня зовут Ариана.
— Я знаю, кто ты.
С широко разверстого небосвода, на котором не было ни единого облачка, огромного, неуемного и ликующе голубого, обрушивался испепеляющий жар. Небо как будто именно в этот момент специально вознамерилось иссушить деревья и приблизить каждое живое существо чуть ближе к смерти.
— В принципе, у тебя есть одно потрясающее достоинство, — сказала Ариана. — Это храбрость.
Ксавье серьезно отнесся к ее высказыванию. Он прервал свою работу и задумался. Потом сказал:
— Храбрость? Я же всего боюсь. Слезы у меня все время катятся из глаз. Никогда ничего не мог понять в том, как все происходит. Откуда же у меня храбрость?
— Ты самый храбрый из всех друзей, которые у меня были.
— Прощай и ты, — проговорил он, завершив возведение небольшого песчаного холмика.
Потом долго смотрел на него как завороженный, будто собирался принять очень важное решение. С какой-то неестественной отрешенностью, с безумным самоотречением он снял брюки, потом трусы и бросил их на могилу Страпитчакуды. С мрачным удивлением он, как на тайну, над которой устал размышлять, смотрел на швы, покрывавшие его пах, на большой ком плоти посреди бедра, который за несколько последних недель в два раза увеличился в размерах, в три раза — в весе и затвердел как камень. На нем можно было прочесть надпись в виде раздувшихся фиолетовых букв: Мясной цветок.
В промежности у него не было ни волос, ни пениса, ни мошонки. Оттуда торчал только маленький краник длиной шесть сантиметров — для этого, может быть, понадобился один лишний позвонок, — который действовал вручную и был выкрашен красной краской.
Подручный рухнул на колени. Пот, пыль, штукатурка — все осело на его веках. Теперь своим правым глазом он не видел ничего, кроме тумана, струящегося со светом.
— Все равно смотри, — сказала Ариана. — Это же ничего не стоит, и ты мне можешь сказать, что это такое.
Тыльной частью руки Ксавье протер глаз. Высыхавший одуванчик, стебелек которого спалило солнце, увядая, клонился к земле.
— Это цветок, — сказал он.
— Тебе не кажется, что он хочет пить? Может быть, мы могли бы дать ему попить?
Ксавье было очень трудно распрямиться. Он на глаз определил размеры участка. Сколько здесь было места для деревьев, сколько для цветов? Здесь можно было бы проложить ручеек, а там, на ветвях развесить кормушки и домики для птиц. Июньскими ночами люди приходили бы сюда парами полюбоваться звездами.
— Пегги, Лазарь, — взмолился он. — Помогите мне разбить этот сад! Пойду пока воду искать. Попрошу тех ребят, что наверху, мне помочь.
— Хорошо, — сказал ему свет, — а я пока дам ему немного тени.
Ксавье пошел за водой как сомнамбула, он падал и поднимался, он был чем-то похож на безглазого верблюда в пустыне.
С большим трудом он добрался до склона котлована. Над ним неистовствовал гомон толпы. Близился, должно быть, великий миг. Кто-нибудь обязательно даст ему немного воды. Самым главным теперь было вскарабкаться по склону. Ксавье собрал остаток сил и стал подниматься. С большим трудом ему удалось преодолеть несколько метров. Потом он упал навзничь и скатился на дно котлована. Вокруг него взметнулось облако пыли. Распростертый на земле, он страшно кашлял целую бесконечную минуту.
Потом поднялся. Уперся ногами в песок и штукатурку и снова стал взбираться вверх. Он помогал себе упрямо лезть вверх всем, чем мог, — руками, коленями, зубами, толкал, тащил, но не сдавался. Он уже почти добрался до начала склона, Ему уже даже были видны зрители, стоявшие к нему спиной. Он пытался карабкаться дальше, чуть-чуть выше, чтобы произнести одно последнее слово: «Воды! Воды!..» Но в этот самый момент все под ним как будто перевернулось вверх дном. Он упал на спину, ударился животом, разбил голову о камень и, очнувшись, понял, что бесформенной грудой лежит посредине склона с переломанными суставами и его рвет омерзительной черной жижей. Именно в этот самый момент в гирляндах цветов и облаке конфетти под восторженные крики толпы из-за угла улицы показался лимузин Мэри Пикфорд. И в тот же миг с последним биением сердца подручный-садовник скончался под звук равнодушных оваций.
Нагасаки, лето 1988 г.
Лонгёй и Сент-Агат-де-Монт, март 2001-го — май 2002 г.