конец мир и время не стали золотыми и вязкими. Лавстар снова посмотрел в зеркало и увидел там себя: он сидит с закрытыми глазами и пережевывает мед.
«Вижу, как я сплю и как мне это снится».
Когда он увидел в зеркале, что открывает глаза, снова была ночь. Значит, ему удалось перепрыгнуть через целые сутки. Он сел и продолжил писать; мысли все еще тянулись вязко.
«Каждый день как тысяча лет, а доля секунды — как час. Бог может сбить в полете птицу, схватить летящих мух. Пусть даже он отправится в Африку и вернется через целый божий год, в мире людей мало что изменится, ведь пройдет лишь неполных две минуты. Доля секунды равна часу; за этот час муха прожужжит лишь половину своего протяжного зудящего звука, дизельный двигатель такси сделает два оборота. Шум двигателя — как тяжкий долгий гудок. Таксист что-то произносит в рацию, но тому, для кого каждый день как тысяча лет, потребуется неделя, чтобы выслушать одно предложение. Целый час будет слышно только одно бесконечное “ааааа”.
Через 300 лет из-за восточных гор выглянет солнце, и его свет разольется по столице примерно за пять секунд. Свет будет литься из солнца, словно лимонный сироп из круглой трубки, и накроет город, как пепел Помпеи, как смола, и люди, покрытые им, будут двигаться так медленно, что у них уйдет целый год на чистку зубов, а может, этот свет так похож на мед потому, что он течет через веки человека, который, просыпаясь, бормочет: Ммммм, мед…»
Звонок старого дискового телефона на столе прервал дальнейшие вычисления. Звук был резкий, надрывный, и Лавстар вздрагивал с каждым новым сигналом. Сначала он какое-то время просто смотрел на телефон, а потом взял трубку.
— Алло!
На том конце был начальник поисковой группы.
— Пришли результаты поиска, — сказал он серьезно. — Мы только что нашли то самое место. Все сходится к одной точке.
— И что там? — спросил Лавстар.
— Мы не знаем, — ответил тот, — но место мы нашли.
— Что там? — повторил Лавстар дрожащим голосом. — Что вы нашли? Куда все сходится?
Начальник поиска молчал.
— Отвечайте! — Лавстар смотрел на свою дрожащую руку.
— Никто не решается заглянуть. Никто не хочет подходить туда близко.
— Чер… — вырвалось у Лавстара; он оглянулся. Внезапно показалось, будто их подслушивают. — Что будете делать? — прошептал он.
— Не знаю, — ответил начальник поиска. — Я честно не знаю.
— А вы сами?
— Я не пойду. У меня дома жена и дети. Можете меня уволить, господин директор, но я не пойду.
Лавстар бросил трубку.
Он поехал сам.
И нашел семя.
И поэтому он сидел в самолете, с семечком на ладони и чудовищной тяжестью в груди… Сердце было как разбитое яйцо. Осколки скорлупы вонзались ему в позвоночник, в диафрагму, лезли в легкие, так что становилось трудно дышать. Скоро его мучениям придет конец. Медовое солнце больше никогда не зальет его веки светом. Ему оставалось жить три часа тридцать три минуты.
Мед
Когда жизнь Индриди и Сигрид была сладкой, как мед, они просыпались под утренним солнцем, как будто склеенные медом. Но не опьяняющим медом из Чикаго, а чистым, золотым, сахарным медом, который достается только пчелиной матке. Ладони сжаты в ладонях, тела притерты друг к другу, ноги переплетены в толстую косу, так что не понять, где чья.
— Мед, — бормотал Индриди, вынимая свой язык изо рта Сигрид, чтобы пожелать ей доброго утра, но она складывала губы трубочкой и втягивала его язык обратно в себя, обнимала его еще крепче и стискивала бедрами. Так они лежали еще с полчаса, и хотя он находился внутри нее, они не занимались любовью. Это было просто продолжение объятий, вопрос максимального единения и наибольшей площади соприкосновения. Чтобы чувствовать себя не только одной душой, но одним телом.
Им казалось почти невозможным оторваться друг от друга, но все же они выползали в гостиную — больше напоминая при этом восьминогого паука, чем тележное колесо без обода, — и только когда их рты наконец разъединялись, она роняла первое слово. Всего одно крошечное слово, и плотину прорывало, потому что это слово запускало цепные реакции в их мозгах. Слова лились наружу, а потом снова внутрь, словно совершался круговорот воды. Биолог сказал бы, что эти двое питались порождением слов и тем теплом, которое перетекало между ними, снова и снова. Они подолгу лежали на полу, болтали, смеялись и дурачились, потому что вместе они были совершенно цельными, настоящими — как начерченный круг.
Они питались не только словами, но и тишиной. Когда они замолкали, тишина была такой насыщенной, а ощущения так наполнены смыслом и пониманием, что когда кто-то из них прерывал молчание словом или фразой, то часто этим словом он продолжал мысль, которую другой думал прямо сейчас.
Конечно, Индриди и Сигрид должны были, как все, ходить на работу, и поэтому, когда они прекращали заниматься любовью на кухонном полу и ждали, пока закипит чайник, Индриди собирал последние силы и выпутывался из медового клея, и Сигрид натягивала свитер и трусы. Совместными усилиями они одевались и даже разъединяли губы — только чтобы позавтракать, — но не прекращали держаться друг за друга. Потом они долго смотрели друг другу в глаза и наконец, нехотя, говорили: «Пока, увидимся в обед».
Но за любовью еще оставалось последнее слово. Они выходили из дома вместе, Индриди вставал на углу, а Сигрид, не отрывая от него глаз, пятилась по тротуару в сторону своей работы — комбината престарелых по соседству. Индриди смотрел ей вслед и махал руками, если она норовила войти задом в клумбу или куст. Дойдя до перекрестка, она останавливалась и посылала Индриди воздушный поцелуй, а потом делала широкий шаг в сторону и скрывалась за углом. Как будто солнце пряталось за тучами. В темноте грудных клеток их сердца стучали теперь одиноко и тоскливо, и им становилось так невмоготу в разлуке, что они тотчас же звонили друг другу:
— Где ты? — спрашивал Индриди.
— Я тут, прямо за углом.
— Скучаешь?
— Да, скучаю.
— Выглянем еще?
— Да, давай еще разик.
И они делали пару шагов назад, выглядывали каждый из-за своего угла и махали друг другу. Порой они не могли удержаться, бегом возвращались обратно и обменивались еще несколькими прекрасными словами, которые стекали с их губ и, попадая в уши, превращались в чарующий, щекотный электрический ток, который переливался, будто северное сияние, над темной поверхностью мозга. Индриди обнимал ее за талию, и они заглядывали друг другу в глаза.
— Я скучал, — говорил он.
— Так тяжело расставаться, — отвечала Сигрид, с тревогой оборачиваясь на дом престарелых.
— В обед увидимся, — говорил Индриди.
— Пока, — отвечала Сигрид. После этого они стояли молча еще десять минут, не решаясь сделать первый шаг прочь, но наконец считали «раз, два, давай!» и бежали на работу что есть мочи, уже не оглядываясь, потому что оба опаздывали.
Иногда в обед Индриди и Сигрид брали велосипеды, ехали в порт и садились в кафе на набережной. Над головой высилась Статуя Свободы: трехсотметровый Йоун Сигурдссон стоял, широко расставив ноги, над входом в гавань, опираясь на волноломы. Он смотрел в волнующееся море, а глаза горели огнем. Вечный огонь свободы. Его пламя указывало ослепительно-белым круизным лайнерам путь в гавань, и они подползали к причалу, словно рыболовные суда, доверху нагруженные мойвой. Спускали трапы, и тысяча представителей рода человеческого, нетерпеливо жаждавших любви, стекала с корабля и устремлялась на север, в Экснадаль — вечнозеленую долину, в которой блеяли овцы, тявкали лисы, любовь не нуждалась в доказательствах, а в облаках мерцала надпись «LoveStar!».
В погожие дни с севера возвращались вереницы грузовиков с кузовами, полными мягкого сена. В сене штабелями лежали влюбленные парочки. Грузчики обвязывали каждую парочку ремнями, цепляли к крану, и они повисали над портом, словно восьминогие кони, а потом опускались в трюмы кораблей. У Индриди и Сигрид было целых полчаса, чтобы рождать друг другу слова. В глазах их сияло счастье — яркое, как звезда LoveStar.
Любовь Индриди и Сигрид лишь выросла за те пять с небольшим лет, что они были вместе. Она уже не ютилась в сердце крохотным семечком — она пустила корни и побеги по всему телу, до самых кончиков пальцев, так что их подушечки стали чувствительными и невероятно возбудимыми. Когда Индриди и Сигрид держались за руки, они терлись средними пальцами — и обоих охватывало удивительное, волшебное ощущение, а на губах одновременно появлялась загадочная улыбка.
Многим казалось, что любовь сковывает Индриди и Сигрид по рукам и ногам, а мама Сигрид даже прямо называла это состояние инвалидностью. Например, и Индриди, и Сигрид отказывались быть современными и беспроводными. Они много раз пытались насладиться свободным и гибким рабочим графиком — хоть из дома, хоть с дачи, хоть с романтического пляжа, — но долго так жить не выходило. Если никто не требовал от них присутствовать в конкретном месте в течение конкретных часов, они просто не могли работать: они все время пытались украдкой поцеловаться или погладить друг друга, и чаще всего в итоге оказывались обнаженными в кровати.
Поэтому Сигрид оставила свою карьеру дистанционного инженера-строителя и устроилась в дом престарелых, где ухаживала за стариками, до того, как их отправляли на север в LoveDeath. Однако мать питала насчет нее большие надежды и считала, что дочь достойна большего.
— Тебя Индриди подбил работать на этой овощебазе?
— Мама, не называй их овощами…
— Но ты же не свободна там!
— Свобода нам не подходит, мамочка, — отвечала Сигрид, морщась при одной мысли об этом. — У нас на свободе ничего не получается.
— Твоему Индриди, что, обязательно все время быть к тебе приклеенным?
— Мне тоже, мамочка, — говорила Сигрид. — Не только ему.
Сам Индриди пожертвовал своей карьерой дистанционного веб-дизайнера и устроился садовником, ухаживать за зелеными насаждениями вокруг Птицефабрики. И Индриди, и Сигрид заметно потеряли из-за этого в зарплате, но они ни о чем не жалели. «Печалька» уверяла их, что начать жить вместе было правильно: иначе Индриди попал бы в автокатастрофу и мгновенно погиб, а Сигрид подсела бы на наркотики и утонула в бассейне на вечеринке под горой Ульварсфедль