— Не пытайся меня захвалить и соблазнить прелестями вашей Великой и Страшной, — резко отозвался он, глядя Курту в глаза. — Да, ты был прав, обратно к графу не хочется, а посему ты мой самый лучший выход. Но учти: предстанет возможность отвязаться от вашей… опеки — и я ею воспользуюсь.
— Чем тебе так не угодила Конгрегация? — поинтересовался Курт, оставив вопросы о письме; Бруно не имел к нему касательства — это было видно, лгут не так. — Тебе-то мы что сделали?
— Мне лично — ничего. А уж справляться у кого-то, отчего ему не по сердцу Инквизиция — это вообще глупо. Читал я много, знаешь ли; вы в свое время весьма любили выпускать отчеты о своей работе — хорошими тиражами. Даже задарма, помнится, раздавали. И я там вычитал, что вы мне не нравитесь.
— Ну, да, — усмехнулся Курт снисходительно. — Один мальчик тоже очень любил читать брошюрки о нашей работе — столетней давности; теперь он думает, что он — стриг. Так что твой случай еще не самый тяжелый.
— Это ты о баронском сынке? — впервые в голосе бывшего студента обнаружился интерес — откровенный, не язвительный, непритворный; он даже чуть подался вперед, точно боясь что-то упустить. — Да? Черт, я знал, что не все сплетни о стриге — брехня!
— И ты тоже слышал, — уныло констатировал Курт, неспешно прошагал к той же скамье и опустился на нее, тягостно вздохнув. — Fama, malum qua non aliud velocius ullum…[35]
Бруно ухмыльнулся — вновь язвительно, желчно.
— Что, майстер инквизитор Гессе, утечка сведений?
— Пошел ты на хер, Бруно, — не вытерпел он; тот изумленно округлил глаза, почти отшатнувшись:
— Ого, какие уличные обороты из уст господина дознавателя!
— При случае расскажу тебе, как я стал инквизитором; ты весьма удивишься… А ты, надо полагать, тоже не помнишь, от кого услышал историю о Курценхальме-стриге?
— Почему — не помню; помню. От Каспара; от кого слышал он — не скажу, не знаю. Так что там на самом деле? Его сынок, — он кивнул через плечо далеко в сторону, где должен был возвышаться замок, — вправду думает, что он кровосос?
— Хуже то, что так думает не только он… — пробормотал Курт, с ужасом воображая, что он будет делать, если вся деревня, снарядившись вилами и факелами, затребует безотлагательной казни «кровопивца», а походя и нерадивого инквизитора, который не пожелает ее осуществить… Может, надо было плюнуть на все и послать с отчетом кого-то побыстрее, чем ишак со святым отцом? А кого? Кого-то из крестьян? Ненадежно. И не быстрее. Бруно?.. Смешно. Этот возьмет ноги в руки, как только очутится отпущенным с привязи; а главное, нет гарантий, что он не сделает этого до того, как доставит послание…
Какая жалость, что Курту не полагается еще по статусу голубиная почта — удовольствие не из дешевых, сложное в обращении; как сейчас все упростилось бы, имей он возможность передать все, что нужно, пусть не мгновенно, но хоть в течение нескольких часов!
Чувство, что он затерян на отдаленном острове, возвратилось вновь, ставши еще тягостнее, еще непроницаемей…
Он вздохнул, потирая ладонями лицо, и услышал, как Бруно рядом хмыкнул:
— А я гляжу, ты особо-то усидчивым учеником не был, а?
— Что? — переспросил он непонимающе; тот кивнул на его руки.
Курт улыбнулся, проведя пальцем по едва различимым поперечным полоскам на тыльной стороне ладоней, вздохнул.
— Вот ты о чем… Да, розог в свое время я обрел изрядно.
— И не только? Я кое-что заметил, когда ты сегодня красовался своим тавром…
— Печатью.
— Похрену, — отмахнулся тот. — Так вот: мне почудилось, или нечто схожее у тебя и на спине?
— Не почудилось.
Бруно удивленно качнул головой, хмыкнув.
— Любопытно б узнать, где ж это такое место, в котором господ плетьми охаживают. Одним бы глазком взглянуть.
— А кто тебе сказал, что я — из господ?
— Ну, да, — криво ухмыльнулся он, — с улицы тебя в инквизиторы взяли.
— Именно что с улицы… Моя мать, да будет тебе известно, была прачкой, а отец занимался тем, что за жалкие медяки натачивал ножи, ножницы и прочую дребедень.
— Врешь, — убежденно сказал тот; Курт улыбнулся.
— Похоже, теперь время рассказать и мою историю. Интересно?
— Да не то слово; занятно будет послушать, как это сыновья прачек делаются господами следователями.
— Ты слышал об академии святого Макария?
Бруно передернул плечами, неопределенно промычав нечто, что сложно было расценить как утверждение либо отрицание, и неуверенно кивнул.
— Что-то такое… Ну, там инквизиторов делают, насколько я знаю. «SM» на твоем клейме — это оно?
Внимательный, отметил Курт, но в ответ просто сказал:
— Печать, Бруно. Это называется Печать.
— За что ж с вами так? точно баранов.
— «За что»… — не то повторил, не то переспросил Курт, глядя мимо него, и вздохнул. — Хоть и было за что, а это — не наказание и не принижение. Как я уже говорил, это — просто notamen,[36] по которому можно понять, кто я.
Конечно, не просто знак, возразил он сам себе мысленно, но этот бывший студент вряд ли поймет его сейчас. Этого Курт ему рассказывать не будет — что это значило для выпускников, с каким нетерпением они ждали этого дня, ждали — и боялись. В зал, полутемный, тихий, где свершалось то, что курсанты почтительно звали Церемонией, вызывали по одному, а оставшиеся за дверью делали ставки — закричит ли; у двери царило нервное веселье, серьезными, притихшими были лишь те, кто, пошатываясь, выходил обратно…
— Ладно, как угодно, — согласился Бруно и поторопил: — Так я слушаю, трави свою историю. Твоя мама хорошо отстирала шмотки палача, и тебя взяли по знакомству?
— Моя мать, Бруно, умерла от чумы, когда мне было восемь.
Тот осекся, уронивши взгляд в пол, и на щеках его выступили розовые пятна.
— Извини, — пробормотал Бруно тихо, — я не думал… Сочувствую.
— Верю. Так вот, в восемь лет я лишился обоих родителей, ибо отец спился и умер за каких-то полгода после ее смерти, и тогда меня к себе взяла тетка со стороны матери. Ей всегда было на меня наплевать; о самом ее существовании я узнал лишь тогда, невзирая на то, что мы жили в одном городе. Ей когда-то повезло выйти замуж за местного булочника, бедная, да к тому же темная родня ей была ни к чему.
— Но тебя-то она приютила.
— Да, она тоже неизменно напоминала мне об этом — о том, что она дала мне пристанище, что не позволила мне остаться на улице и умереть с голоду… Только не останавливала своего внимания на том, что это пристанище было для меня работным домом, а с голоду я не умирал лишь потому, что воровал с кухни. За что, разумеется, был многократно бит. В основном скалкой — доброй, крепкой скалкой для раскатывания теста. Около года я смирялся. А раз связался с компанией уличных детей; кварталы победнее тогда проредило довольно сильно — кроме чумы, еще и год выдался голодным, и те дети, коих не успели выловить, просто остались обитать в домах и подвалах на опустевших улицах. Поначалу я просто общался с ними — до тех пор было не с кем; после несколько раз «сходил на дело» — забрался вместе с ними в чей-то дом. Собственно от них я неожиданно с удивлением узнал, что сносить побои не обязательно, что от них можно ведь и уворачиваться. Потом мне пришло в голову, что не обязательно всякую ночь возвращаться в этот дом. А в одно прекрасное время поразмыслил — а что вообще мне в том доме надо? Что я там получаю? Тумаки? Этого добра можно было в достатке найти на улице; да и избежать их на улице было гораздо проще. Пропитание? Нет. Понимание? Нет. Хоть что-нибудь? Нет. Так чего ради, подумалось мне однажды, я вообще должен там быть? Да низачем.
— И остался жить на улице? В подвалах?
— Зато утром я пробуждался от того, что более не желал спать, а не от пинка в ребра. Недоедал не более прежнего. Конечно, порой приходилось доказывать свое право на существование, но и с этим скоро свыкаешься. Со временем приобвыкаешь и к опасности, и к тому, каким способом добываешь себе пропитание; детские банды, Бруно, это самое жуткое, что есть в преступном обществе, поверь мне. Дети быстро выучиваются ничего не страшиться, быстро перестают ценить жизнь — и собственную, и чужую. И как всякая слабая тварь, защищаясь или нападая, ребенок бьется безжалостно, как животное… А со временем притупляется и чувство опасности. Так как-то и я с тройкой приятелей внахалку залез в лавку, не дождавшись, пока хозяин заснет наверняка. Когда нас застукали, я очутился у двери последним. Хозяин той лавки просто запустил мне вдогонку весьма ощутимый глиняный горшок с горохом; до сих пор удивляюсь, как эта штука не разнесла мне голову… А очнулся я уже в нежных руках магистратских солдат, которые препроводили меня в тюрьму.
— Ты что же — из тюрьмы в свою академию угодил? — усмехнулся Бруно; он кивнул:
— Да. Мне повезло… или кое-кто там, наверху, решил, что я заслужил чего-то большего; как угодно. Именно в те дни в нашем городе проездом оказался человек, который предложил мне выбор между обучением и виселицей. Понятно, что я выбирал недолго.
— Виселицей? — уточнил Бруно. — За ограбление лавки в малолетстве?
— За ограбление лавки, — кивнул Курт. — За кражи. За грабительство на улицах. За четыре убийства.
Тот чуть отодвинулся, разглядывая его недоверчиво и с каким-то новым интересом.
— Четыре убийства? — переспросил он с колебанием. — Сколько тебе было лет?
— Когда засыпался — одиннадцать… Я ведь говорил: страшнее детей лишь животные. Ну, и взбешенные женщины, быть может.
— Но четыре убийства?
— Двое прохожих, которые не желали разлучаться со своим добром, один из моих сообщников, который не желал расставаться со своей долей… Он был младше меня на год и слабее. И один из тех, кому не пришлось по душе, что я есть на свете; по крайней мере, это произошло в честной драке. Он успел перед смертью выбить мне два зуба, — Курт невесело усмехнулся, — к счастью, молочных. И если о смерти каких-то мальчишек могли и запамятовать, то двое горожан…