– Проклятие… – выругался я сквозь зубы.
Теперь мне предстояло поймать кеб[2] и постараться привлекать поменьше внимания. Интересно, как я это сделаю, будучи одетым, как торговец с арабского рынка?
Дома, лежа в горячей воде, я позволил себе подумать о том, во что ввязался. Душа трепетала в предвкушении приключения, а сердце замирало от страха. Сознание же упорно отмалчивалось, пребывая в неописуемом ужасе. Умею удивлять сам себя – такова моя натура.
Приключений и признания я жаждал всегда, даже в детстве. Сидя у окна, разглядывая прохожих сквозь толстый слой налипшей на стекло грязи, я чувствовал, что меня ждет иная судьба. Вернее, надеялся на это. Что пугало меня? Перспектива сгинуть в ненасытной пасти индустриализации, умереть от рака легких, работая в шахте, или превратиться в «скрюченного человека» – так мать называла рабочих заводов, которые целыми днями стояли у станков. Но больше всего, вне всяких сомнений, меня пугало превращение в собственного отца.
Я всегда принадлежал к породе тех несчастных, которые отрицают существование Всевышнего, и единственным поводом верить в существование ада для меня была надежда, что рано или поздно туда попадет мой отец. К побоям я привык, как привык вздрагивать каждый раз, когда его шаги звучали на лестнице. Психика ребенка необычайно гибкая – иногда мне казалось, что все вокруг лишь игра, что мне просто нужно найти ключ от волшебной двери – и тогда я попаду в чудесное место, может быть даже в Англию!
Но каждое утро я просыпался, шел к окну и видел серую улицу опостылевшего Сливена.
Ели мы в ту пору одну картошку. Серьезно, только проклятую картошку. У нас не было денег даже на хлеб, не говоря уже о масле. Яйца на нашем столе появлялись исключительно на Пасху, но трогать их строго запрещалось. Крашеные яйца, как лакомство, мать давала мне всю следующую неделю – каждый день по половинке.
Мой быт был убогим, но привычным: школа, где я получал тумаки за то, что был одет беднее всех; отец, находивший деньги лишь на алкоголь, и потерявшая всякую надежду мать. Однажды, перед самым побегом, я в ярости вырвал бутылку из отцовских пальцев и спросил, вложив в вопрос весь яд, что копился во мне тринадцать лет:
– Почему ты каждый вечер приносишь домой это гадкое пойло, но никогда не возвращаешься с едой?!
Отец, обычно немногословный, поднял осоловевшие глаза и глубокомысленно изрек:
– Потому что на хлеб деньги просить стыдно.
Помню только, что я опешил, замер, как вмерзшая в лед рыба. Стоял, смотрел, как он сползает по обивке потрепанного зеленого кресла на пол, забываясь тяжелым сном.
Ему стыдно. Ему было стыдно!
Не знаю, почему я не расхохотался ему в лицо. Он не стыдился ходить в перешитой одежде, которую мы брали в Красном Кресте, не стыдился колотить жену и сына, не стыдился засыпать пьяным под заборами, не стыдился, когда его приводили домой полицейские, не стыдился своей неспособности обеспечить семью – но ему было стыдно просить денег на хлеб! Будто люди и так не видели, в каком плачевном положении мы находимся!
Прошло много лет, я повзрослел и превратился в молодого мужчину, но ненависть все еще жгла меня изнутри, когда перед глазами всплывало его отупевшее от алкоголя лицо.
Он всегда смеялся громче всех, упорнее остальных делал вид, что у него все в порядке. Хохотал, прощаясь с приятелями после работы, хлопал их по натруженным спинам, а потом шел к дому, в котором еды не водилось по несколько дней. Обычно в таких историях единственным лучом света становится мать. Но в моем случае мрак был беспросветным. Вечно уставшая, с холодными руками. Когда-то красавица, теперь – слабый отзвук самой себя. Потухшие глаза, тусклые волосы, ранние морщины и отпечаток глубокой нужды на лице. Носила она только старые свитера и чьи-то юбки, пахла всегда мылом и отчаянием.
Иногда мать перешивала одежду для знакомых, чтобы получить хоть какие-то деньги, но однажды, в приступе алкогольного безумия, отец разбил ее старую машинку. Тогда я впервые увидел, как ломается человек, как последняя надежда исчезает из его взгляда. Мать плакала над обломками швейной машинки так горько, будто потеряла ребенка.
Мои безрадостные будни стали совершенно невыносимы в тот момент, когда я увидел ее округлившийся живот. В то же мгновение я понял, что нужно бежать. Мне тогда было почти четырнадцать лет, я уже начал подрабатывать на рынке, в кармане появились деньги, которые удавалось прятать от отца. И вот, возвращаясь домой, я увидел, как мать развешивает белье во дворе нашего старого дома. Что-то в ее движениях показалось мне странным, а сердце забилось так быстро, будто я вдруг побежал. Но я, наоборот, замедлил шаг, а затем и вовсе остановился. Уставился на нее, отказываясь верить собственным глазам.
Мать наклонилась, чтобы поднять таз, свободной рукой обхватила живот, и подозрения мои подтвердились – в ее чреве растет еще один ребенок от этого старого ублюдка, моего отца. В то время я уже кое-что знал о том, что происходит между мужчинами и женщинами, меня замутило, остатки скудного обеда подступили к горлу. Как он мог! Я пролетел мимо оторопевшей матери как ураган, ворвался в дом и кинулся к проклятому креслу. Не помня себя от ярости, развернул его, схватил отца за грудки и принялся трясти словно тряпичную куклу.
– Как ты мог сделать с ней это?! – орал я. – Мы перебиваемся с воды на хрен собачий, а ты решил завести еще одного ребенка?!
Конечно, он меня поколотил, да так, что я едва мог переставлять ноги. Добравшись до постели, которой мне служил прохудившийся матрас, брошенный на пол, я пообещал себе, что покину дом, как только взойдет солнце. И я сдержал обещание. За четырнадцать прожитых лет я успел понять, что нет ничего страшнее нищеты, а появление ребенка сулило нам не просто бедность, а тотальное обнищание, еще больший голод и, скорее всего, смерть.
Я вылез из воды и накинул на плечи мягкий банный халат. Воспоминания о доме портят мне жизнь, и будь у меня шанс загадать желание джинну, я бы попросил избавить меня от них.
Путь мой оказался тернист и полон лишений, но даже в самые темные дни я не жалел, что оставил дом. Наоборот, засыпая на острой гальке под мостом, я успокаивал себя мыслью: зато я не дома. Так или иначе, я был счастлив. Счастлив, что мрачный Сливен остался далеко позади, что я свободен, что избавился от балласта, который мог утащить меня на дно, – от своей семьи.
Погруженный в тоскливые мысли, я спустился в столовую, сел за стол и невидящими глазами уставился на золотистую корочку жареной рыбы, лежащей на тарелке. Мой повар, Александр, творит настоящие чудеса, но самым лучшим лакомством для меня остаются печеные яблоки, которые я воровал на рынке. И зачем я вспомнил о детстве? Только аппетит себе испортил. Хотя, понятное дело, зачем – пытаюсь оправдать неуемную жадность голодным детством. Мать говорила, что алчность – грех. Если так, то в аду я буду гореть рядом с отцом.
– Кто-нибудь звонил в мое отсутствие? – спросил я миссис Стюард, экономку, застывшую в дверях словно изваяние святой Марии.
– Мистер Браун, сэр, дважды, – ответила она.
– И всё?
Конечно, меня не было всего четыре дня, но тенденция прискорбная. Нужно возвращаться к активной социальной жизни, даже если мне этого совершенно не хочется.
Когда занимаешься тем, чем занимаюсь я, достоверная легенда – необходимость. Возвращаясь в Лондон, я превращаюсь в Арчи Аддамса, скромного букиниста, который часто уезжает на охоту за очередным древним фолиантом. Откуда деньги на содержание дома? Наследство от деда, который при жизни был тем еще скрягой.
В легенде все должно быть продумано до мелочей: имена родителей, дядьев и их жен, их профессии, образование, ученые степени, если таковые имеются. Очень быстро я понял, что лучше притворяться простым человеком: библиотекарем, букинистом, помощником банкира или лорда. Никого не интересует, чем ты занимаешься, никто не расспрашивает тебя о работе. Чем меньше лжи ты нагородил, тем меньше риск запутаться и выдать себя.
Конечно, первым порывом любого юноши, которому предложили выдумать себе новую жизнь, будет карьера музыканта или писателя, что-то утонченное, приводящее в восторг женщин. Юристы, доктора, творцы – все они рано или поздно выдадут себя. Что будет, если в твоем присутствии у кого-то случится сердечный приступ? А если добрый друг попросит прочитать договор, который вручил ему арендодатель? А если одна из твоих дам начнет упрашивать посвятить ей стихи или сыграть на кларнете?
Лгать нужно так, чтобы ты сам верил каждому своему слову. А еще нужно создавать иллюзию обычной жизни. Рано или поздно о нелюдимом соседе поползут слухи, поэтому примерять амплуа мрачного затворника я бы не советовал. Ловец Чудес должен быть таким, как все, обычным малым, у которого есть друзья, работа и, что совсем хорошо, дама сердца.
Будто в ответ на мои мысли зазвонил телефон.
Экономка подкатила ко мне тележку с аппаратом. Я снял трубку, кивком поблагодарил ее и сказал:
– Слушаю.
– Арчи, проклятие, где тебя носило? – возмущенно воскликнул мой якобы друг Вильям Браун. – Когда ты вернулся?
– Меньше двух часов назад, – ответил я, изображая крайнюю степень усталости.
– И как твоя охота? Удалось достать очередной никому не нужный том, годный лишь на то, чтобы разводить огонь в камине? – Вильям расхохотался.
– Да, удалось, – покладисто ответил я. – Спасибо, что спросил. Думаю, звонишь ты мне не для того, чтобы убедиться, что я вернулся в добром здравии.
– Ты чертовски прав! – подтвердил он. – Я приглашен на званый ужин к самой Деборе Миллз, и будь я проклят, если пойду туда один!
– Это приглашение?
– Именно оно, дружище! Мне нужна достойная компания, а ты – самый достойный сукин сын из всех, кого я знаю.
– Если ты надеешься произвести впечатление на мисс Миллз, боюсь, тебе придется отказаться от таких выражений, как «сукин сын».