Ловец птичьих голосов — страница 10 из 14

Ему захотелось пить. Весь день мучила жажда, но в напряжении боя забывалось о ней. И вот только сейчас, когда он подбивал итоги своей жизни, вспомнилось о воде, и мысль о ней становилась все более невыносимой. Там, в черемуховой лощине, есть родник с холодной влагой, но туда нельзя добраться. Если бы рядом стояла березка и была весна, родничков ему хватило бы — вражеские пули наклевали бы их в белоствольной.

А сок березовый — чудесный. Пьешь и не напьешься. Может, потому, что так медленно капает в банку. Выпьешь, и пока снова набежит, еще сильнее тянет пить…

Как-то с ребятами выбрались весной в лес и забыли с собой ножик. Опомнились далеко от дома, возвращаться не хотелось никому. Внимательно следили за дорогой — может, попадется подходящая железка. Василь увидел под ногами ржавый гвоздь, его подняли, и уже не такой бесцельной казалась прогулка в лес. Выровняли на пне ольховым поленом находку, проделали в корне молодой березы неглубокие отверстия, сорвали по сухому стеблю какой-то травы и тянули сладковатый терпкий напиток. Даже в голове от того смакования шумело. Никогда ему так больше не пилось, как в том весеннем лесу из корня молодой березы…

Он протянул руку, достал сбитую немецкой пулей зеленую, с рыжеватым налетом грушу, надкусил. От горечи свело скулы, облизал шершавые губы, вытер рукавом вспотевший лоб.

Немцы поднялись в атаку. Василь прикипел к пулемету. Еще есть целый боевой диск. А расстояние до врага потихоньку сокращается. Главное, не спешить. Но и не промедлить тот миг, после которого может быть уже поздно. Помни о Мише Смолине!..

Он не стрелял, и немцы двинулись на него беспорядочной гурьбой, толпясь друг перед другом. Все ближе и ближе их лица, искаженные гримасами бешеной радости. Василю слышен топот сапог, ему кажется, что они грохочут по его груди. Раненая рука слегка дергается, но усилием воли удается удержать эту дрожь.

Нервы у немцев сдают, они шагают все быстрее, и вот уже бегут, он слышит отрывистую немецкую брань — все, пора кончать! Нажимает на спуск, из ствола вылетают, сеются веером благословляемые ненавистью пули, и там, где они спотыкаются, падают мертвецы…

На какие-то секунды опередил Василь немцев, лишь на несколько секунд. Потому что сыпануло по нему градом пуль, и в один миг изрешетили они его. Но руки, прикипевшие намертво к пулемету, не выпустили оружие, и уже неживой, он продолжал стрелять, пока боек не ударил по последнему капсюлю последнего патрона.

И долго стояла тишина, пока фашисты наконец не отважились подойти к дичку…


Груша, изуродованная огнем войны, еле оживет после этого. Живой останется у нее только одна ветка, которая будет развеваться по ветру, как зеленый факел.

В честь солдатского мужества прибьют к дереву красную звезду и напишут имя бойца, павшего под ним, и это будет памятником воину.

Будет приходить к дичку рано поседевшая женщина с цветами в руках и долго будет стоять молча, обнявшись с раненым деревом. Но этого он уже не увидит. Слишком много вражеского металла в его теле — может, только в одном дичке больше.

И все же дерево осталось живым: ведь нужно кому-то выжить и поведать, сколько горя должна испытать земля, чтобы быть свободной и непокоренной…

Немудреный мотив

I

Как пустынно нынче на улице — только холод и тьма, деревья с почти голыми ветвями, темные силуэты домов с нечастыми светлыми пробоинами окон; только листва шуршит под ногами и ветер гонится за ней, словно играет в кошки-мышки; изредка вынырнет чья-то тень и торопливо сольется с темнотой. Идешь, и стук собственных каблуков отдается в ушах торопливой погоней. Мостовая в шуршании листопада плывет мимо тебя, как река.

Идешь, и сбывшееся и несбывшееся попеременно мерцают перед тобой, дразнят тебя — несбывшееся почему-то берет верх над явью. А тебе от этого еще больше не по себе, хочется жалости и сочувствия. Так много мечталось, столько было задумано, и вот лишь куцая синица в руках, да и та с ободранным хвостом. А годы уже не юношеские, и на арену выходит иная генерация…

В жизни сплошные неприятности. К неприятностям нужно привыкать, как к переменам погоды, и так же воспринимать их — как что-то неизбежное и преходящее. Ну да, попробуй привыкнуть, когда, кажется, все словно сговорились, чтобы отравлять тебе жизнь — на службе, в столовой, в транспорте, — и даже бездушная электричка с пронзительным визгом уйдет перед самым носом, а ты стой и жди невесть что и кого…

Я возвращался домой поздним вечером, травя себя осенней меланхолией, и дом меня не манил, не влек уютом — возвращался в свою берлогу скорее по привычке, инерции, что ли. В губах у меня тлела сигарета, прибавляя горечи, но я почему-то не бросал ее, упрямо глотая царапающий неприятный дым.

От пустого и безмолвного кинотеатра навстречу мне кто-то медленно шагал. Когда мы почти поравнялись, я услышал негромкую песенку. Наверное, каждому бывают неприятны чужие настроения, когда они составляют контраст нашим: грустные, непонимающе наблюдаем чью-то открытую улыбку или, наоборот, жизнерадостные, возбужденные, словно о коварный камень, спотыкаемся о мрачное, неприветливое лицо. А тут этой простой бодрый мотивчик, эта поздняя песенка прохожего, серого, словно сумерки, расплывчатого, как мгла… Дернул где-то наверное, рюмочку-вторую мужичок, согрел душу, и не пустынно ему, не холодно сейчас. Песенка коснулась слуха, отрикошетила равнодушно в глухие закоулки и исчезла…

II

Задождило, заморосило дни и ночи, и словно одна глухая и недобрая, беспросветная година в жизни. День за днем монотонно, как инквизиторская капель с крыш — хлюп-хлюп… И ночи без сна похожи на ветхую, выцветшую дерюгу. Ни яркий свет комнаты, ни ясные прозрачные картины из уставшего воображения не способны прогнать тоскливую влажность вечеров и хлипкую напасть бытия. В комнате у меня беспорядок, тут и там валяются книги, поднимешь какую-нибудь, и откроется темный квадрат незапыленной территории. В углу над телевизором кружевной антенной густо выткалась паутина, и вообще веет казармой, а не жильем…

И вдруг звякнуло в тиши, которую уже, казалось, не мог разбудить никакой звук, зазвенело раскатисто, словно во все колокола на пасху, — телефон! Женщина, с которой мы мучили друг друга на протяжении нескольких лет, пробуждала из небытия болезненные и милые воспоминания, звала встретиться — а зачем? Уже давно нет двух чутких сердец, согретых нежностью, выгорело и погасло не вчера, а лишь как будто под толстым слоем пепла содрогается что-то в конвульсиях и дышит тяжело, словно еще живет…

И все же одевался и торопился, словно на казнь, ожидание которой измучило сильнее зубной боли, шел и снова пылал и умирал, сухими пошелушившимися губами шептал ей ласковые проклятья, а серый занавес моросящего дождя связывал шаги, охлаждал желания…

На том же самом отрезке дороги между больницей, домоуправлением и кинотеатром попался виденный уже прохожий — и не узнал бы его, если бы не песенка. Бодро постукивая перед собой тонкой палочкой, шел он, подставляя лицо мелким каплям, мурлыча что-то под нос. На этот раз разобрал я и слова. Приблизительно что-то вроде «Солнце выглянет, согреет, и душа повеселеет». Эй, оптимист, не скоро выглянет твое солнце, оно только еще трогается в свой длинный зимний путь… А как и выглянет, что-то уже не застанет под этим небом, что-то безвозвратно изменится, а что-то и пропадет навек…

С измученной душой, тоскующей о забытом тепле, тащился я наугад в тот плачущий вечер, в ту глохнущую ночь.

III

И снова упала на душу равнодушная тишина, похожая на эту белую пленку, которая тщательно покрыла все вокруг. И было тихо, мертво в груди — одеревенело, заледенело, — взгляд безразлично фиксировал белую взвесь, которая плавно сеялась с невидимых в эту пору небес. Снег словно осиял все ямы, бугры и неровности грунта, сверкнул, как случайный прожектор, что-то высветил холодным лучом под сердцем и угас. Словно угас снег, хоть светился и сеялся и доныне, не было уже в его появлении ни щемящей новизны, ни ласкового утешения забывания — и нежданное прикосновение быстро становится привычным, если огрубеет твоя душа.

Привычная дневная усталость вела на своем невидимом поводке в комнату, где незаметно сбылись дни и годы моей жизни, никем не сочтенные и не замеченные, светлые и грустные, ровные и шероховатые, как мельничный жернов.

Из снега вышел ко мне невысокий мужчина в черной фуфайке и серой кепочке. Света угасающего дня и матового отблеска снега было достаточно, чтобы рассмотреть его. Плоское застывшее лицо, немигающий взгляд затерялся в вышине, тоненькая палочка в руках шустро подпрыгивает, ощупывая дорогу, и блеклые губы слегка вздрагивают, рождая знакомый немудреный мотив.

«Да он же незрячий!» — только теперь осенило меня.

Долго стоял и смотрел вслед этому человеку, который отважно держался между берегами бесшабашной, бестолковой и все же — открылось мне в тот миг — прекрасной жизни.

Упругой силой налились мои ноги, выровнялись сутулящиеся плечи, жажда немедленной деятельности вдруг охватила меня. Дома я распахнул на всю ширину окна, принялся приводить в порядок книги, смел паутину в углу над телевизором… Я не знал, что будет завтра, послезавтра и потом, немного спустя, но чувствовал, что жизнь, которая доныне словно замерла и притаилась, еще не исчерпала ни своих задумок, ни обещаний и где-то впереди ожидает что-то неназванно прекрасное, оно придет в свое время, надо только научиться ждать. Надо верить…

IV

Сколько дней пролетело, не помню, но в городских клумбах высевались и выращивались самые разнообразные цветы, — и пусть не все взошли, не все расцвели, пусть били их холода и жара, но все же зеленели и буйствовали во всю силу. Весна шла по земле и не забыла обо мне. В тревожной бессоннице рушился лед холодов, оживали надежды, яснели их юные лики, принося радостное беспокойство.