– Не слышу тебя. Иди уже спать. Мне надо идти. Позвони завтра.
– Эй, Салли! Ты хочешь, шоб я тебе елку подрезал? Хочешь, да? А?
– Да. Доброй ночи. Иди домой и ложись спать.
И она положила трубку.
– Добночи. Добночи, Салли, детка. Салли, милая, любимая, – сказал я. Представляете, насколько я был пьян? Потом тоже повесил трубку. Наверно, она только что пришла домой со свидания. Я представил ее где-нибудь с Лантами и им подобными, и с этим андоверским придурком. Все они плавали кругами в чертовом заварном чайнике и говорили друг другу изысканную чушь, сплошное очарование и показуха. Господи боже, зачем я только позвонил ей? Когда я пьяный, я сам не свой.
Какое-то время я оставался в чертовой телефонной кабинке. И все держался за телефон, чтобы не отрубиться, вроде того. Сказать по правде, самочувствие у меня было не блестящее. Наконец, я вышел оттуда и зашел в туалет, шатаясь, как кретин, и набрал в раковину холодной воды. Затем погрузил туда голову, по самые уши. Даже не стал вытирать, ничего такого. Так и оставил нафиг стекать. Затем подошел к этой батарее под окном и присел на нее. Тепло и хорошо. Приятно было, потому что я ужасно дрожал. Смешно сказать, но я всегда дрожу, как черт, когда напьюсь.
Делать больше было нечего, так что я сидел на этой батарее и считал эти белые квадратики на полу. Я был весь мокрый. У меня по шее стекал наверно галлон[23] воды, прямо на воротник с галстуком и все такое, но мне было пофигу. Я был слишком пьян для этого. Затем, довольно скоро, вошел этот голубоватый тип с волнистыми волосами, который играл на пианино для старушки Валенсии, и стал расчесывать свои золотые локоны. Мы как бы разговорились, пока он причесывался, только он был не слишком, блин, дружелюбен.
– Эй. Ты еще увидишь эту крошку, Валенсию, когда вернешься в бар? – спросил я его.
– Весьма вероятно, – сказал он. Остроумный козел. Вечно мне встречаются остроумные козлы.
– Слушай. Передай ей комплимент от меня. И спроси ее, передал ли ей мои слова этот чертов официант – спросишь?
– Шел бы ты домой, Мак. Сколько тебе лет вообще-то?
– Восемьдесят шесть. Слушай. Передай ей комплимент. Окей?
– Шел бы ты домой, Мак.
– Ну уж нет. Ух, ты играешь на этом чертовом пианино, – сказал я ему. Я его просто умасливал. Он паршиво играл на пианино, если хотите знать. – Тебе бы надо на радио, – сказал я. – Такой смазливый парень. С такими, блин, золотыми локонами. Не нужен тебе агент?
– Иди домой, Мак, как хороший парень. Иди домой и на боковую.
– Некуда мне идти. Кроме шуток, нужен тебе агент?
Он мне не ответил. Просто вышел. Он закончил причесываться и прихорашиваться, и ушел. Как Стрэдлейтер. Все эти смазливые ребята одинаковы. Как только закончат нафиг причесываться, дают деру.
Когда я, наконец, слез с батареи и вышел в гардеробную, я плакал и все такое. Не знаю, почему, но плакал. Наверно потому, что мне было так чертовски тоскливо и одиноко. Затем, в гардеробной, я не мог найти свой номерок. Но гардеробщица оказалась очень доброй. Она просто так выдала мне мою куртку. И пластинку «Малышка Ширли Бинс» – я так и таскал ее с собой и все такое. Я хотел дать гардеробщице бакс за доброту, но она не взяла. Только сказала, чтобы я шел домой и ложился спать. Я попытался как бы пригласить ее на свидание, когда она кончит работу, но она не согласилась. Сказала, она мне в матери годится и все такое. Я показал ей свои чертовы седины и сказал, что мне сорок два – разумеется, просто валял дурака. Но она была хорошей. Я показал ей свою красную охотничью кепку, и она ей понравилась, черт возьми. Она велела мне надеть ее прежде, чем выйти, потому что волосы у меня еще были как бы влажными. Она вообще ничего.
Когда я вышел на воздух, я уже не чувствовал себя таким уж пьяным, но снова сильно похолодало, и зубы у меня стали адски стучать. Не мог их унять. Я пошел на Мэдисон-авеню и стал ждать автобуса, потому что у меня почти не осталось денег, и надо было начинать экономить на кэбах, и все такое. Но садиться в чертов автобус не хотелось. К тому же, я даже не знал, куда мне направиться. Так, я что сделал, я пошел в сторону парка. Подумал, пройдусь мимо того озерца и посмотрю, как там эти утки, посмотрю, там они или нет – я ведь так и не знал, там они, нафиг, или нет. До парка было недалеко, и мне особо было некуда больше идти – я еще даже не знал, где буду спать, – ну, и пошел. Я не устал, ничего такого. Просто тоска заела.
Но перед самым парком случилось кое-что ужасное. Я уронил пластинку старушки Фиби. Она разбилась кусков на пятьдесят. Она была в большом конверте и все такое, но все равно разбилась. Я, блин, чуть не расплакался, так ужасно себя почувствовал, но все, что я сделал, это вынул осколки из конверта и убрал в карман куртки. Проку в них никакого не было, но как-то не хотелось просто взять их и выбросить. И пошел в парк. Ух, до чего темно там было.
Я всю жизнь живу в Нью-Йорке, и знаю Центральный парк вдоль и поперек [Для редактора: оставим «как свои пять пальцев» для “I knew her like a book”], потому что все время катался там на роликах и на велике, когда был мелким, но я зверски намучился той ночью, пока нашел эту лагуну. Я точно знал, где она – возле самого южного входа в Центральный парк и все такое, – и все равно никак не мог найти. Наверно, я был пьянее, чем думал. Я все шел и шел, и становилось все темнее и темнее, все страшнее и страшнее. За все время в парке я ни одного человека не увидел. И то хорошо. Я то бы я наверно на милю подскочил. Затем, наконец, я нашел, что искал. Там как было: часть замерзла, а часть – нет. Но никаких уток я поблизости не увидел. Я обошел вокруг все это чертово озеро – я, блин, чуть не свалился в него вообще-то, – но не увидел ни единой утки. Подумал, вдруг, если они где-то поблизости, они могли спать или вроде того возле самой воды, возле травы и все такое. Так я чуть не свалился. Но ни одной не нашел.
Наконец, я присел на эту скамейку, где было не совсем нафиг темно. Ух, как же я дрожал, и волосы, блин, сзади, даже при том, что я был в охотничьей кепке, как бы обледенели. Это меня встревожило. Я подумал, вдруг я подхвачу пневмонию и умру. И стал представлять, как на мои похороны придет миллион придурков и все такое. Мой дедушка из Детройта, который все время называет номера улиц, когда едешь с ним в чертовом автобусе, и мои тетки – у меня их штук пятьдесят – и вся моя паршивая родня. Ну и шайка собралась бы. Они все приезжали, когда умер Элли, все это дурацкое сборище. У меня есть такая дурацкая тетка, у которой изо рта воняет, которая твердила, какой у Элли умиротворенный вид в гробу – мне Д. Б. рассказывал. Меня там не было. Я еще был в больнице. Пришлось отправиться в больницу и все такое, когда я поранил руку. Короче, я все переживал, что подхвачу пневмонию, со всеми этими ледышками в волосах, и в итоге умру. Мне стало чертовски жаль папу с мамой. Особенно маму, потому что она все еще не оправилась после Элли. Я все представлял, как она не знает, куда девать все мои костюмы и спортивное снаряжение, и все такое. Одно только радовало: я знал, что она не позволит старушке Фиби присутствовать на моих чертовых похоронах, потому что она была еще мелкой. Только это и утешало. Затем я подумал, как вся их шайка будет закапывать меня на чертовом кладбище и все такое, с моим именем на надгробии, и все такое. А кругом все эти мертвяки. Ух, стоит умереть, тут-то они тебя и прижучат. Чертовски надеюсь, когда я все-таки умру, у кого-нибудь хватит ума просто сбросить меня в реку или вроде того. Что-угодно, только не на кладбище закапывать. Чтобы люди приходили и клали цветочки тебе на живот по воскресеньям, и прочая хрень. Кому нужны цветы, когда ты умер? Никому.
В хорошую погоду мои родители частенько идут и кладут цветочки на могилу старику Элли. Пару раз я ходил с ними, но потом перестал. Между прочим, мне не доставляет удовольствия видеть его на этом дурацком кладбище. Когда кругом мертвяки и надгробия, и все такое. Если бы солнце светило, тогда бы еще ничего, но оба раза – оба, – когда мы там были, начинал накрапывать дождь. Просто ужас. Капли падали на его паршивое надгробие и на траву у него на животе. Дождь разошелся, будь здоров. Все, кто пришли на кладбище, бросились врассыпную по своим машинам. Вот, что меня взбесило. Все, кто приехал, могли рассесться по своим машинам и включить радио, и все такое, а потом отправиться обедать в какое-нибудь приятное место – все, кроме Элли. Я не мог вынести этого. Я понимаю, на кладбище только одно его тело и все такое, а душа – на Небесах, и вся эта хрень, но все равно не мог этого вынести. Просто хотелось, чтобы его там не было. Вы его не знали. А если бы знали, поняли бы, что я имею в виду. Когда солнце светит, еще ничего, но солнце светит только, когда ему хочется.
Спустя какое-то время, просто чтобы отвлечься от мыслей о пневмонии и все такое, я достал капусту и попробовал пересчитать в паршивом свете от фонаря. Все, что у меня осталось, это три доллара, пять четвертаков и никель[24] – ух, сколько я промотал с тех пор, как ушел из Пэнси. Затем я что сделал, я подошел к лагуне и как бы побросал туда четвертаки и никель, где вода не замерзла. Не знаю, зачем я это сделал, но сделал. Наверно, пытался отвлечься от мыслей о пневмонии и смерти. Но не вышло.
Я стал думать, что почувствует старушка Фиби, если я подхвачу пневмонию и умру. Детский сад, конечно, но ничего не мог поделать. Ей было бы довольно худо, если что-то подобное случилось. Я ей очень нравлюсь. В смысле, она меня обожает. Правда. Короче, я не мог отделаться от этих мыслей, поэтому, что я в итоге решил сделать, я решил потихоньку проскользнуть в дом и повидать ее на случай, если умру и все такое. У меня с собой был ключ от двери и все такое, и я что решил сделать – проскользнуть в квартиру, очень тихо и все такое, и просто как бы поточить с ней лясы немного. Единственное, что меня тревожило, это входная дверь. Она скрипит как черт знает что. Дом у нас довольно старый, а управляющий – ленивый козлина, и все там скрипит и трещит. Я боялся, родители услышат, как я прокрадусь. Но все равно решил попробовать.