– Послушай-ка. Они не сказали, во сколько…
– Он пожалел ее, этот доктор. Поэтому и накрыл одеялом ей лицо и все такое, чтобы она задохнулась. И его сажают в тюрьму пожизненно, но эта девочка, которой он закрыл голову одеялом, все время является ему и благодарит за то, что он сделал. Он убил ее из сострадания. Только он понимает, что заслуживает тюрьму, потому что доктор не должен брать на себя работу бога. Нас повела мама этой моей одноклассницы, Элис Холмборг. Она моя лучшая подруга. Она одна во всем классе…
– Погоди секунду, ладно? – сказал я. – Я тебя спрашиваю. Они сказали, во сколько вернутся, или нет?
– Нет, но очень поздно. Папа повел машину и все такое, чтобы они не волновались насчет поезда. У нас теперь в ней радио! Только мама сказала, чтобы его никто не включал, пока машина едет.
Я начал расслабляться, вроде того. То есть, я наконец-то перестал переживать, поймают они меня дома или нет. Решил, один черт. Поймают, так поймают.
Вы бы видели старушку Фиби. Она была в этой синей пижаме с красными слониками по воротничку. Она балдеет от слоников.
– Значит, хороший фильм, а? – сказал я.
– Классный, только Элис простудилась, и ее мама то и дело спрашивала, не грипп ли у нее. Прямо среди фильма. Всегда посреди чего-нибудь важного ее мама наклонялась через меня и все такое, и спрашивала Элис, не грипп ли у нее. Это нервировало.
Затем я рассказал ей про пластинку.
– Слушай, я купил тебе пластинку, – сказал я ей. – Только я ее разбил, пока шел домой, – я достал осколки из кармана куртки и показал ей. – Я был в стельку, – сказал я.
– Давай осколки, – сказала она. – Я их собираю.
Она взяла их у меня из рук и убрала в ящик тумбочки. Сдохнуть можно.
– Д. Б. приедет домой на Рождество? – спросил я.
– Мама сказала, может, приедет, может, нет. Там будет видно. Может, ему придется остаться в Голливуде и писать про Аннаполис[26].
– Аннаполис, господи боже!
– Там про любовь и все такое. Угадай, кто там будет играть! Какая кинозвезда. Угадай!
– Мне не интересно. Аннаполис, господи боже. Что знает Д. Б. про Аннаполис, господи боже? Как это связано с рассказами, которые он пишет? – сказал я. Ух, и бесит меня этот чертов Голливуд. – Что у тебя с рукой? – спросил я Фиби. Я заметил, у нее на локте был так толсто наклеен пластырь. А почему я это заметил, у нее пижама без рукавов.
– Этот мальчик, Кёртис Уайнтрауб, который в моем классе, толкнул меня на ходу, когда я спускалась по ступенькам в парке, – сказала она. – Показать?
Она стала сдирать этот чумовой пластырь с руки.
– Оставь. Почему от толкнул тебя на ступеньках?
– Я не знаю. Думаю, он меня ненавидит, – сказала старушка Фиби. – Мы с этой девочкой, Сельмой Аттенбери, вылили ему на ветровку чернила и все такое.
– Это нехорошо. Что ты – ребенок, ей-богу?
– Нет, но всякий раз, как я в парке, он повсюду за мной ходит. Всегда за мной ходит. Нервирует меня.
– Наверно, ты ему нравишься. Это не причина заливать чернилами…
– А я не хочу ему нравиться, – сказала она. А затем так странно посмотрела на меня. – Холден, – сказала она, – почему это ты приехал не в среду?
– Ну и что?
Ух, с ней надо держать ушки на макушке. Если сомневаетесь в ее уме, вы сумасшедший.
– Почему это ты приехал не в среду? – спросила она меня. – Тебя ведь не вышибли, ничего такого?
– Я же сказал. Нас раньше отпустили. Отпустили весь…
– Тебя вышибли! Вышибли! – сказала старушка Фиби. И ударила меня кулаком по ноге. Кулаки она пускает в ход только так. – Ведь вышибли! Ох, Холден! – она закрыла рот рукой и все такое. Она такая впечатлительная, господи боже.
– Кто сказал, что меня вышибли? Никто не сказал…
– Вышибли. Ведь вышибли, – сказала она. И снова треснула кулаком. Если думаете, это не больно, вы сумасшедший. – Папа тебя убьет! – сказала она. Затем хлопнулась на живот и накрыла голову подушкой. Она довольно часто так делает. Иногда она прямо с ума сходит.
– Ну, хватит, – сказал я. – Никто меня не убьет. Никто даже не… Ладно тебе, Фиб, убери эту фигню с головы. Никто меня не убьет.
Но подушку она не убирала. Ее невозможно заставить сделать что-то против воли. Она только повторяла: «Папа тебя убьет». Вы бы и не слов разобрали из-за этой подушки.
– Никто меня не убьет. Подумай головой. Между прочим, я собираюсь уехать. Я что могу, я могу найти работу на ранчо или вроде того, на первое время. Я знаю одного типа, у его деда ранчо в Колорадо. Я могу там найти работу, – сказал я. – Я буду с тобой на связи и все такое, когда уеду, если уеду. Ладно тебе. Убери подушку с головы. Ладно тебе, эй, Фиб. Пожалуйста. Ну, пожалуйста.
Она ни в какую, хотя я тянул за подушку, но Фиби чертовски сильная. С ней устанешь бороться. Если уж она решила оставить подушку у себя на голове, она ее оставит.
– Фиби, пожалуйста. Давай выбирайся, – повторял я. – Ладно тебе, эй… Эй, Уэзерфилд. Давай выбирайся.
Но она ни в какую. Иногда с ней невозможно договориться. Наконец, я встал и вышел в гостиную, взял несколько сигарет из шкатулки на столе и засунул в карман. У меня все кончились.
22
Когда вернулся, она уже убрала подушку с головы и все такое – я знал, что она уберет, – но на меня все равно не смотрела, хотя лежала на спине и все такое. Когда я подошел сбоку к кровати и снова присел, она отвернула свое чумовое лицо. Она чертовски дулась на меня. Прямо как фехтовальная команда в Пэнси, когда я оставил нафиг все рапиры в подземке.
– Как там старушка Хэйзел Уэзерфилд? – сказал я. – Пишешь о ней новые рассказы? Тот, что ты прислала мне, у меня в чемодане. Он на вокзале. Очень хороший.
– Папа тебя убьет.
Ух, ей как втемяшится что-нибудь, так уж втемяшится.
– Нет, не убьет. Худшее, что он мне сделает, это снова устроит головомойку, а потом отправит в эту чертову военную школу. Вот и все, что он мне сделает. И между прочим, меня здесь к тому времени уже не будет. Я уеду. Я… Я наверно буду в Колорадо, на этом ранче.
– Не смеши. Ты и верхом-то ездить не умеешь.
– Кто это не умеет? Еще как умею. Конечно, умею. Там за пару минут научат, – сказал я. – Хватит теребить, – она все теребила этот пластырь на руке. – Кто тебя так подстриг? – спросил я ее. Я только заметил, как по-дурацки ее подстригли. Как-то коротковато.
– Не твое дело, – сказала она. Иногда она очень заносчива. Она умеет быть такой заносчивой. – Наверно, снова провалился по всем предметам до последнего, – сказала она, заносчиво так. Это было, по-своему, даже смешно. Иногда она ведет себя как, блин, училка, а ведь она всего лишь ребенок.
– А вот и нет, – сказал я. – Я сдал английский.
Затем, просто по приколу, я ущипнул ее за мягкое место. Оно заметно так выдавалось, когда она лежала на боку. Там и щипать-то было не за что. Я так, легонько, но она все равно попыталась шлепнуть меня по руке и промазала.
А затем вдруг сказала:
– Ну, зачем ты это сделал?
Она имела в виду, почему меня опять вытурили. Она это так сказала, что мне стало как-то грустно.
– Господи, Фиби, не спрашивай. Меня уже столько спрашивали об этом, что тошнит, – сказал я. – На то есть миллион причин. Это была одна из худших школ, где я учился. Там полно показушников. И подлецов. Ты в жизни столько подлецов не видела. К примеру, если вы трепались у кого-нибудь в комнате, и кто-нибудь хотел войти, его могли не пустить, если он какой-нибудь лоховатый, прыщавый парень. Всегда кто-нибудь закрывал свою дверь, когда кто-нибудь хотел войти. И у них было такое, блин, тайное братство, в которое я сдрейфил не вступить. Там был один такой прыщавый, занудный парень, Роберт Экли, который туда хотел. Несколько раз пытался вступить, а его не пускали. Просто потому, что он зануда и прыщавый. Мне даже говорить про это не хочется. Школа – просто дрянь. Поверь на слово.
Старушка Фиби ничего не говорила, но она слушала. Я видел по ее шее сзади, что слушала. Она всегда слушает, когда что-то ей рассказываешь. И что смешно, она понимает, в половине случаев, о чем ты, блин, говоришь. Правда.
Я стал дальше рассказывать про Пэнси. Вроде как захотелось.
– Даже пара хороших преподов, они тоже показушники, – сказал я. – Есть там один такой, мистер Спенсер. Его жена всегда угощала тебя горячим шоколадом и все такое прочее, и они действительно были довольно хорошими. Но ты бы его видела, когда этот директор, старик Тёрмер, заходил на урок истории и садился у задней стены. Он всегда заходил и просиживал у задней стены где-то полчаса. Считалось, что он там инкогнито или вроде того. И вот, сидит он так, сидит, а потом давай перебивать старика Спенсера и откалывать пошлые шуточки. Старик Спенсер каждый раз из кожи вон лез, хихикая, улыбаясь и все такое, словно бы Тёрмер был чертов принц или вроде того.
– Не ругайся столько.
– Тебя бы вырвало, ей-богу, – сказал я. – Потом еще, в День ветеранов[27]. Есть у них такой День ветеранов, когда все придурки, окончившие Пэнси года с 1776-го, возвращаются и везде там болтаются, со своими женами, детьми и кем угодно. Ты бы видела одного такого старика, лет под пятьдесят. Он что сделал, он зашел к нам в комнату, постучал по двери и спросил, не будем ли мы против, если он зайдет в туалет. Туалет там в конце коридора – не знаю, за каким чертом его к нам занесло. И знаешь, что он сказал? Сказал, что хочет посмотреть, остались ли его инициалы на двери одной уборной. Он что сделал, он вырезал свои чертовы дурацкие убогие инициалы на двери одной уборной лет девяносто назад, и хотел посмотреть, на месте ли они. Так что мы с моим соседом проводили его в туалет и все такое, и нам пришлось стоять там, пока он искал свои инициалы на всех дверях уборных. И все это время он разговаривал с нами, расссказывал нам, что в Пэнси он провел счастливейшие дни своей жизни, и давал нам кучу советов на будущее и все такое. Он такую тоску на меня нагонял! Не хочу сказать, что он плохой парень – неплохой. Но не нужно быть плохим, чтобы нагнать на кого-то тоску – можно быть и