Ловцы троллейбусов — страница 19 из 23

— Не так плохо, — хохотал Директор.

— Ну, возьмем реальную цифру, до восьмидесяти. Хотя, если быть точным, тоже маловероятно. А вот семьдесят… Итого осталось двадцать лет. Однако на всякие случайности все же лучше сбросить процентов двадцать пять. И получается пятнадцать. Вместе со сном, с зашнуровыванием ботинок… А теперь вспомним себя пятнадцать лет назад. Какой был год? То-то и оно. Будто вчера.

И все же он не поддавался меланхолии, во всяком случае, мужественно боролся с ней. Неприятие хаоса, путаницы доходило у него до крайности. Он, например, выступил за перспективное планирование нашего времяпрепровождения, подчинил строгому графику и разнообразил тематически вечера-встречи. Стержнем одного, скажем, становился просмотр телепрограмм. Другого — устные рассказы Редактора. Или сны Калисфении Викторовны. Иногда Веронике поручалось сделать сообщение о цветах. А Вася, оказалось, немного поет под гитару. Правда, репертуар у него был не богат. Редактор начал с ним работать над расширением диапазона. (В этом и было главное различие между мной и Редактором: я систему в окружавшей действительности искал, а он ее созидал и привносил.) В список мероприятий были включены шахматы, карты, танцы. Редактор первоначально полагал внедрить и гимнастику — с использованием шведской стенки, но сам же признал задачу невыполнимой. Остальные пункты соблюдались неукоснительно. (Бывало, возникали споры. Вася хотел смотреть телевизор, а Директор настаивал на преферансе.) Иногда приходилось устраивать рабочие вечера. При свете торшера, расположившись вокруг стола, каждый занимался своим делом. Редактор правил мою рукопись о Директоре. Калисфения Викторовна вязала. Директор просматривал накладные. Вася подсчитывал дневную выручку и вздыхал. Вероника поливала цветы или расчесывала Элизабету шерстку, Я обдумывал план новой работы.

Как-то, желая мне помочь, Редактор принес несколько пожелтевших (вероятно, осенних), исписанных его рукой листков.

— Прочти, прочти, — скорбно и торжественно прижмуривая глаза, шепнул он.

Я пробежал первые строки.

«Пропал черный кот с белым треугольником на груди. Видевших прошу сообщить…»

— Дальше, дальше, — ободряюще кивнул Редактор.

«В районе пересечения Большой Козырной и Малой Бескаштанной пропал большой черный кот с белым треугольником на груди. Цвет глаз — зеленый…»

— Дальше, — морщась, как от боли, но превозмогая ее, распорядился Редактор.

«Семнадцатого мая между тремя и четырьмя часами дня…»

Я прочитал все варианты.

— Ну как? — не пытаясь скрыть волнения, спросил Редактор. — Берет за душу, а?

— Да, — признался я. Он придвинулся ко мне.

— Оцени кропотливую, требовательную работу над словом. Видишь, как от варианта к варианту уточняется, становится объемной картина происшедшего, как углубляется замысел… — Редактор посмотрел мне в глаза. — Помнишь, ты спрашивал меня, почему я не пишу. Сейчас перед тобой ответ. Я считаю, что можно браться за перо, только когда тема волнует чрезвычайно сильно. Я не мог не написать о том, что пропал Котофеич. Скажу больше: когда рухнули стеллажи, я тоже был в сильнейшем волнении. И результат — два письма к тебе. Помнишь их?

— Еще бы, — сказал я.

— Да-да, это прямая связь, — продолжал он. — Если то, о чем пишешь, тебя самого не трогает, то не жди, что возьмет за душу другого. Какова была сила моих посланий! Ты мигом прибежал!

— А табличка на ванной… «Здесь плеск воды и вечно лето…» — продекламировал я. — Это ты сочинил?

— Забавы молодости. Глупость, — сказал он.

Я закончил труд гораздо раньше того дня, когда, по плану Редактора, должно было состояться чтение. Но, разумеется, меня заслушали вне очереди.

— «В нем рано пробуждается тяга к прекрасному, — читал я. — В пять лет он играет на мандолине, а в шесть посвящает себя литературе». — Редактор сидел в центре гостиной — как бы выставленный на всеобщее обозрение. Торжественно звучал в тишине мой голос. — «Работу, которую он выполняет, отличают стройность концепции о недопустимости мельтешения и неприятие всех и всяческих сравнений».

Когда я закончил, зааплодировал только Директор. Женщины уткнулись в носовые платочки. Сам Редактор, казалось, был в не силах пошевелиться. Подбородок его дрожал. Он все же поднялся, раскрыл объятия и вымолвил:

— По-моему, ты нашел себя. Мы обнялись.

— Вася, чеши за шампанским, — прищелкнув пальцами, резюмировал Директор.

Вася не шелохнулся.

— Оглох, что ли?

Вася недобро скривился.

— Не поеду никуда.

— Как это? — опешил Редактор. — В такой день…

— Нет, я чувствую, воспитательная работа у нас никуда не годится, — вздохнул Директор. — Придется тебя, Вася, на почту вместо Снегуркина отослать.

— Все для себя! — завопил Вася. — Я больше всех работаю — и хоть бы кто слово доброе сказал.

— Думаю, со временем и ты заслужишь… — пообещал Директор.

— Мы включим твою просьбу в перспективный план, — подхватил Редактор. — И рассмотрим в ближайшее время. Не забывай, ты ведь самый молодой член нашего коллектива.

— Мне не надо потом, я сейчас хочу! Чем вы лучше? — Вася понесся к двери. — Никогда вы меня больше не увидите! Пешком будете ходить!

Редактор тряхнул головой, освобождаясь от наваждения. Глаза его покраснели и влажно поблескивали. Он увлек меня в кухню, где чувствовал себя, как дома.

— Великолепно! Да ты и не мог написать иначе, — воскликнул он. — В вашем доме творческая фантазия разыгрывается сама собой. Только знаешь, вычеркни кусок о накопителях. Ну его. А что еще ты создал за это время?

— Ничего, — признался я. — Разве только записывал сны Калисфении Викторовны.

— Принеси, — потребовал Редактор.

Тут же, на кухне, он сел читать, подперев пухлые щечки ладонями.

Не провожатый, а конвойный

Через несколько дней Вася появился. Как ни в чем не бывало занял место за столом. По лицу его блуждала загадочная улыбка. В общих разговорах участия не принимал; слушая других, иронически кривил губы.

— Ничего не сделаешь, придется писать, — кивнув на Васю, шепнул мне Редактор. — Нельзя же без средства передвижения оставаться?

— Я его совершенно не знаю, — сказал я.

— Могу подсказать хороший ход. Вася являет собой пример того, как человек может изменить свою судьбу.

Слышавший нас Директор посмотрел на Редактора, отстранясь и чуть искоса.

— Увы, человек не может изменить свою судьбу.

— То есть как? — Брови Редактора поползли вверх. — А ты, твой пример? Кем ты был до того, как стал Директором?

— Кем был, тем и остался. Фокусником, иллюзионистом. Станешь спорить? А уж Вася… Этому не измениться никогда. Случается, — продолжал Директор, — человек просто перескакивает на другую дорожку, как игла проигрывателя на заезженной пластинке. Меняется его окружение, обстановка. Но внутренне… Судьбу, если это действительно судьба, не переиначишь. Судьба не провожатый, а конвойный.

Редактор приумолк, но вскоре опять воспрял.

— Вот и нет. Прежде я во всем сомневался, писал письма друзьям… А теперь…

— Всегда ты был Редактором, — устало осадил его Директор. — Вспомни, что изображено на картине в гостиной?

— Ну, море. Люди, — нехотя отозвался Редактор.

— Как ты думаешь, почему они беспечно продолжают гулять, хотя на них несется огромная волна?

— Не знаю, — дернул плечом Редактор.

— Им бежать некуда. Они это понимают. Мудрецы. И мы все гуляем на краю обрыва. Скрашивая жизнь, об этом забываешь. Играючи, она длится, продолжается. Но отсей шелуху — и останется твоя суть. Судьба. Кстати… — Директор посмотрел на меня. — Можешь дополнить мой портрет высказыванием о судьбе. И об обрыве. Я считаю, это придаст интересную грань моему облику.

И без его напоминания я собирался возобновить записи в своей тетради. К этому меня побудило следующее обстоятельство.

По-прежнему я регулярно посещал библиотеку, где штудировал поваренные книги всех времен и народов. Но как ни увлекательно проходили занятия кулинарией, мысли мои были заняты другим. В книге «Испанская кухня XVI! века», посреди раздела «блюда из чернослива», я обнаружил рукописную страничку постороннего текста — отрывок без начала и конца. О чем он рассказывал? О Севере, о льдах и торосах… Об усатом капитане… И о художнике, которого тот повстречал на снежной равнине, — с подрамником и мольбертом. Вот, собственно, и все, на этом запись обрывалась.

Рядом с кулинарными рецептами она была так неожиданна и неуместна, как маслина в клубничном мороженом. Это была нота какой-то посторонней мелодии, обнаружившая себя случайно. А может быть, в отлаженной и компактно увязанной системе жизни всегда остается такой торчащий хвостик: дерни — и размотается клубок нового знания?

Я спросил Калисфению Викторовну, не помнит ли она какого-нибудь сна о капитане, где бы он совершал путешествие не в жаркие страны, а на Север. Она помнила.

— Так что ж вы раньше-то молчали? — огорчился я.

— Я не молчала. Я предлагала вам целый ряд материалов. — Она гордо выпрямилась и приняла позу человека, оскорбленного в лучших чувствах. — Судовые журналы, например.

Вместе мы достали с антресолей ящик пропыленных амбарных книг, в которых капитан делал заметки о своих путешествиях. Я листал пожелтевшие страницы и видел снег, торосы и сугробы — да такие, что хотелось назвать их уж по крайней мере сугорбами, а то и вовсе отсечь первый слог, эту мелкую иноземную монету, которая не имела никакого отношения ни к зиме, ни к Северу, ни к моим размышлениям. Ох, как полезно было бы почитать эти записи моему другу Володе!

Я больше не поворачивал капитана лицом к стене, я с интересом приглядывался к нему. А однажды, в поисках тишины и возможности продолжить свое оборванное на полуслове письмо я заглянул в бывшую свою квартиру. В ней все оставалось по-прежнему, хотя повсюду разрослись пальмы и без конца звенел будильник, который мадам Барсукова не выпускала из рук — постоянно опробовала.