Ловушка горше смерти — страница 2 из 69

У него не было сил и умения перетряхивать и растягивать крест-накрест шуршащее белье, как делали Манечка и мама, но, преисполненный тайной значительности, он относил стопки сложенного перед глажкой в комнату, громоздя их на стуле…

Мужчина обернулся и встретился с ним взглядом. Взгляд был внимательный и печальный, и в мальчике шевельнулось слово «папа». От немыслимой надежды, что мать признает отцовство гостя, и опасения, что его самого она снова попытается выгнать из комнаты, он спрятал лицо за книгой. Однако Лина ничего не почувствовала и не заметила, как бы напрочь забыв о присутствии сына.

— Как вы нашли нас, Дмитрий Константинович?

— Это не важно. Лина, на кого похож Ванечка? По-моему…

— На бабушку Машу, — перебила мужчину мама. Мальчик в страхе сжался, боясь, что теперь-то она обязательно обратит на него внимание и выставит вон.

Но мамин голос насмешливо продолжал:

— Мой сын вылитая моя мать: круглый, пухлый, светловолосый и страшно упрямый. Она в нем души не чает…

— Да, — сказал Дмитрий Константинович, — на тебя-то он мало похож… Ну что же, я, собственно, прибыл по делу и сегодня возвращаюсь в Москву. Ты всегда была, как бы это поточнее выразиться, несколько угловата в общении, а теперь особенно, так что разговора задушевного у нас не получается…

— А вы предполагали, что я вам на грудь с рыданиями брошусь?

— Упаси Господь, где уж нам на такое надеяться… Я просто полагал, что по прошествии стольких лет, для тебя таких тяжелых, ты будешь помягче к своим старым друзьям и пооткровеннее.

— К друзьям? Вы, Дмитрий Константинович, были моим адвокатом, а дружили мы очень-очень давно, в прошлой жизни.

— Жизнь одна, Лина. Хорошо, пусть будет адвокат. Ты сама облегчаешь мне задачу, ведь я был не только твоим адвокатом. Поэтому перейдем непосредственно к делу. Я привез тебе деньги — пять тысяч долларов, которые ты получишь на основании одного из документов, имеющихся в моем портфеле, дав взамен расписку о получении. Ясно излагаю?

— Да.

— Второе. Мне нет дела, как ты распорядишься этими деньгами: они твои.

Но у меня имеется нечто, непосредственно касающееся твоего сына. Я обязан до истечения восемнадцати лет с момента его рождения выплачивать тебе ежегодно по тысяче долларов на его воспитание и образование…

— Мне не нужно этих денег, — сказала мать. Мужчина быстро оглянулся на диванчик и, понизив голос, проговорил:

— А меня не интересует, как ты к этому относишься. Я связан, ты слышишь — связан не только обязательствами, но и Другими, более сильными чувствами по отношению к этому Ребенку. Поэтому ты откроешь счет в банке, я скажу в каком, и сообщишь мне реквизиты. Туда тебе переведут еще семь тысяч, а затем ты будешь получать в начале каждого года те деньги, которые по завещанию должны пойти на содержание ребенка. Ты любишь своего сына, Лина?

— Вы что, с ума сошли? — громко сказала женщина, и мальчик втиснулся в мягкую подушку и закрыл глаза, умоляя неведомо кого отвести ее гнев от этого мужчины и от него самого.

— Не горячись, — усталым голосом произнес мужчина, — что-то у меня сегодня с тобой ничего не получается. Дело в том, что на какое-то время я уеду.

За границу. По делу. Через год вернусь. Перед отъездом я прослежу, чтобы тебе перевели деньги. Купи мальчику одежду, игрушки, книги, наконец… Купи пианино.

Займись им, возьми преподавателя иностранного языка…

— Зачем? — У мамы был каменный голос.

— Затем, что так надо и так хотел тот, кто…

— Я сама знаю, что надо.

— Бог с вами, Полина Андреевна, — несколько раздраженно произнес мужчина. — Извини меня, я понимаю, что появился внезапно и ты была не готова к такому разговору… А где твоя мама?

— Она нездорова.

— Что случилось? Мария Владимировна…

— У нее рак груди.

— Прости, — сказал мужчина. — Она помнит меня?

— Она прекрасно к вам относится, Дмитрий Константинович.

— И то легче, — смягчая иронией напряжение, повисшее в комнате, проговорил мужчина, — передай ей мой поклон…

— Да, — сказала женщина, как бы останавливая его голос. — Непременно передам.

Мальчик не запомнил, как мужчина покинул их дом, — он был слишком обеспокоен состоянием матери, которая, возвратилась в комнату, швырнула что-то на стол, закурила новую сигарету и метнулась на кухню — и все это не глядя в его сторону, словно он внезапно стал неодушевленным предметом.

Но все это длилось только несколько минут. В кухне что-то загремело, мать вошла в комнату, нет, вбежала, оставив дверь распахнутой, и бросилась к мальчику. Он близко увидел ее мокрое от слез, несчастное, безумно красивое лицо и задохнулся от боли, когда женщина мучительно сильно обняла его.

Однако он запомнил, как она шептала, прижимая его к себе: «Ты мой, самый любимый, навсегда мой, не отдам, не отдам…», и хотя ему было нестерпимо жаль ее, плакать он себе запретил.

Он не плакал даже тогда, когда впервые в жизни увидел свою мать. К тому времени он довольно тщательно исследовал отведенное ему жизненное пространство и уже начал обустраиваться в нем. Там шел непрекращающийся ремонт, были руки, слова и запахи Манечки, а также котенок, которого он подобрал на предпоследней ступеньке лестницы, ведущей вниз к их двери. В три года он освоил счет — каждый раз, спускаясь по лестнице с ним за руку. Маня повторяла: «Будем, Ванюша, считать ступеньки. Их четырнадцать. Начали: одна, две, три, четыре…» Так что к пяти годам мальчик без особого напряжения помогал ей пересчитывать замусоленные, пахнущие ржавым железом бумажки, раскладываемые Маней на кучки:

«Один рубль, два… три… десять…» — в общем, простая арифметика; куда сложнее было успеть зафиксировать число крикливых ворон, летящих на городскую свалку, или густых молочных капель, сливающихся в тугую пенную струю, которую молочница Фрося направляла в Манечкин бидон из крана своей грязно-желтой железной «коровы».

Бочка молочницы стояла каждое утро наискось от их подъезда, около часовой мастерской, и всякий раз, когда они с Маней отправлялись за молоком, на узкой, мощенной булыжником проезжей части улицы строем стояли сонные курсанты военно-инженерного училища. Строй тянулся по направлению к учебному корпусу, что находился на проспекте. Мальчик слушал, как вразнобой гремят их тяжелые сапоги, и, благополучно дойдя до «четырнадцати», дальше всякий раз сбивался со счета: «шестнадцать… двадцать… один, два…»

Тот же путь проделывали каждое утро и тогда, когда появилась мама, — вплоть до дня переезда на новую квартиру…

Мама вернулась осенью.

Харьков в ту пору, на семидесятом году каменного стояния империи, вероятно, более, чем иные крупные города, напоминал запущенный заезжий двор, боком поставленный при большой дороге на юг. Летом он продувался пыльными ветрами, а ранней зимой и весной погружался в туманную дремоту, слякоть и грязь. Только короткая ранняя осень давала этому городу холодную прозрачность воздуха, чистые краски, темную голубизну неба. В одно такое почти морозное утро бабушка взяла мальчика с собой на вокзал.

Она была как бы не в себе — мальчик это заметил, несмотря на поглощенность предстоящим путешествием. Бабушка нервничала, поджидая трамвай, поглядывала на часики, то и дело теребила ворот своего давно вышедшего из моды широкого плаща. Одной рукой Манечка до боли сжимала его маленькую шершавую холодную ладонь, другой же то шарила по карманам в поисках носового платка, то подхватывала сползающую с плеча сумку, то вновь трясла кистью, сдвигая рукав и пытаясь усмотреть на часах точное время.

Наконец подполз нужный трамвай: полупустой, с немытыми окнами и сонным вагоновожатым. Они спешно погрузились через переднюю дверь, и мальчик сразу же сел к окну. Трамвай вздрогнул, мимо проплыло и пропало позади уродливое громадное здание Госпрома. Вагон еще раз вздрогнул, убыстряя бег, понесся по склону, резко свернул раз, еще раз и только затем размеренно и скучно поплелся к вокзалу.

Мальчик там был впервые. Однако ничего особенного, такого, чтобы запомнилось или заинтересовало, он не увидел. Теперь бабушка быстро вела его, крепко прижимая к боку, словно поклажу, мимо снующих по привокзальной площади людей. Дыхание его сбилось от быстрого шага и чужих запахов. Он не мог вздохнуть полной грудью, потому что чистый воздух кончился, как кончились золотые разлапистые листья на деревьях и прозрачное синее небо.

Однако еще более получаса им пришлось постоять на перроне. Он утомился считать вагоны и следить за лицами мечущихся туда-сюда людей. Под ногами был заплеванный мерзкий асфальт, несло гарью.

— Манечка, чего мы ждем? — спросил он наконец недовольно. — Я домой хочу.

— Ангел мой, — сказала бабушка, — мы ждем твою маму, но поезд что-то опаздывает, потерпи чуть-чуть…

Голос бабушки как-то не соответствовал возникшему в мальчике при слове «мама» волнению. И только вспомнив кое-что, он понял, в чем причина несоответствия. С такой же интонацией Манечка говорила с молодой соседкой, у которой муж был чернокожий. Дочь этой пары, иссиза-смуглая, глазастая, с пепельными губами и худыми нервными ногами, была его сверстницей.

— Как Ванечка себя чувствует? — елейным голоском запевала соседка, одновременно не давая своей кудрявой дочери приблизиться к мальчику.

— Нормально, — сквозь зубы отвечала бабушка Маня, глядя поверх ее сожженного перекисью перманента.

— Упитанный тем не менее, — ворковала дальше соседка. А мосластая вертлявая девчонка выкручивалась из материнских цепких рук, шипела и корчила рожи, будто ее поджаривали на углях.

— Почему это «тем не менее»? — отбросив дипломатию, спрашивала бабушка, теперь, в свою очередь, тоже как бы задвигая внука за спину.

— Я хотела сказать, что он не слишком рослый мальчик. Но все они в этом возрасте таковы. Ведь правда? Несмотря на то что мама у него высокая.

— Откуда вы знаете, вы же ее никогда не видели?

— Так говорят. — Соседка, понизив голос, заглядывала за бабушкино плечо, ища глазами мальчика и одновременно притискивая готовую впиться зубами в ее запястье девчонку. — А кстати, где сейчас ваша дочь? Что-то ее не видно…