Матфей потоптался по пятачку, утрамбовывая свежий снег в серую кашу. В башмаках хлюпало. Это потянуло за собой воспоминания об Ане. Воспоминания отогрели.
Он окончательно очнулся. Сколько прошло времени, прежде чем очнулся?
Пятки кололо. Навалилась усталость.
Он сел на мокрую лавочку возле подъезда. Тупо уставился на втоптанную в грязь, очевидно, его сорок пятыми ботами, ярко-красную листовку. Название скорее угадывалось, чем читалось: «Купи слона! Получи скидку на бегемота!»
Он долго тупил — никак не мог сообразить, зачем кому-то слоны и бегемоты. Опять и опять взгляд возвращался на злосчастный клочок бумаги, пока не дошло, что призывают купить не слона, а сланец, и скидку предлагают не на бегемота, а на путешествие к берегу моря. Но от этого смысла объявлению не добавилось. Однако эта бессмысленность была в рамках обычной рекламы. Поэтому он, наконец-то, смог собрать мозги в кучу.
В памяти всплывали дома, площади, проспекты, мимо которых его несло. Забег длился долго — сутки, двое или и того дольше. Будь Матфей еще жив, он бы уже умер, как загнанная тварь.
Многоэтажка знакомая, он шесть лет прожил здесь с мамой. Это его дом. Он вернулся к своему дому.
В дверях пикнул домофон, из подъезда вышел сосед. Матфей соскочил и успел подставить ногу к закрывающейся двери, забежал в дом. Лифт привычно вызывать не стал: пока эта металлическая коробка приедет, можно десять раз спуститься и подняться на четвертый этаж.
На их лестничной площадке стояла обитая красным бархатом крышка гроба с массивным распятием по центру. Кто-то видимо умер.
Матфей всегда хотел, чтобы его кремировали, и вот такая крышка не вдавливала бы его своими массивными символами насилия в землю — на корм червям.
Дверь открыта. Вошел. Первая мысль была, что ошибся квартирой. Вторая: что за дичь происходит? Много людей малознакомых или вовсе не знакомых, все в чёрном, копошатся муравьями по комнатам. На зеркалах — белые заплатки из простыней.
Стол на их с мамой кухне сдвинули в угол, а вместо него притащили откуда-то огромную раскладную громадину, застелив её допотопной скатертью. Это уродливое сооружение заняло почти половину вполне себе большой кухни.
У плиты, которую угваздали до неузнаваемости, суетились незнакомые женщины. Кто-то чистил картошку, кто-то варил кутью. Говорили все вполголоса. В общем, атмосферка та еще, как на похоронах.
Запоздало дошло, что он действительно на похоронах. На своих похоронах.
Захотелось послать всю эту праздную толпу куда подальше. Побыть одному. Дать себе возможность обдумать, осознать свое положение.
Взгляд Матфея, скользнув по лицам, вытащил одно, которое вычерчивалось желтоватой бледностью и черными кругами под глазами.
Мама не плакала. Покачиваясь, она слонялась по квартире. Глаза блестели, как в лихорадке. Лицо окаменело. Побелевшие губы беззвучно кривились, пытаясь что-то сказать. Она снимала с головы платок, растерянно глядела на него и, аккуратно расправив края, складывала в шкаф. Выходила из комнаты, бродила маятником. Потом вздрагивала, проводила рукой по голове, охала, спешила в комнату, доставала из шкафа и вновь надевала платок. Снова делала круг по квартире, снимала платок, клала его в шкаф, и вновь охала, и вновь надевала и так до тошноты.
Сначала к ней еще подходили с вопросами организации. Но поняв, что толку спрашивать у неё о чем-либо нет, люди лишь косились и перешептывались, что хозяйка от горя тронулась.
Матфея же добивало непробиваемое равнодушие живых, озабоченных какой-то ерундой вроде того, что ложек на всех не хватило и нужно сходить за ними к соседям или, что в комнате с покойником решили завешать всё простынями, потому что народу много, и так проще. А не тем, что человеку рядом с ними срочно нужна медицинская помощь и банальное человеческое участие.
Он ходил за мамой по пятам, пытаясь хоть как-то помочь. Но она не слышала его, не отзывалась на прикосновения. Это вводило в отчаяние. Он подходил к людям, просил их вызвать скорую или поговорить с ней. Но никто, абсолютно никто, не слышал его.
Лишь бабка Люся, что жила в соседней квартире, наконец-то, проявила участие и заговорила с мамой.
— Свет, зайди уже, попрощайся с сыном, а то люди невесть что подумают о тебе, — всезнающим тоном, нравоучительно высказалась соседка.
— А он куда-то уезжает? — потеряно спросила мама.
— Так умер он. Ты чего? — прошипела бабка Люся.
Мама глянула на нее отсутствующим взглядом.
— Ерунда какая, — и попыталась обойти бабку.
— Света, не дури, похороны же, — взяв ее за локоть, соседка попыталась отвести ее к гробу, но мама вырвалась и толкнула бабку.
Бабка отступила, удивленно выпучив глаза.
Его тихая, всегда вежливая, покладистая мама, которая никогда не повышала на людей голос! Никогда! Яростно тыча в бабку пальцем, выговаривала:
— Закрой свой поганый рот! Мой сын жив! Он тебя переживет, старая карга! Он жив, а все это ерунда. Он не мог умереть! Устроили тут спектакль! Выметайтесь, вы! — на щеках у нее выступили красные пятна, в нарастающем голосе слышалась истерика. И вдруг оборвала себя улыбкой, опустила руки, взгляд её опять стал отсутствующим. — Он все обои в комнате разрисовал. И это вам не детские каракули, а настоящие картинки из жизни нашей семьи. Мы не стали менять эти обои. Они в моей комнате, в нашем доме, можете поглядеть. Я его отвела в художественную школу… И мне сказали, что он исключительно талантливый ребенок… Исключительно талантливый, так-то…
Бормотание становилось все бессвязней.
Бабка отошла и зашепталась с кучкой женщин, смахивающих на потрепанных куриц.
— Батюшке надо сказать.
Услышал Матфей и от злости чуть не умер второй раз.
— Врачу надо сказать, тупые вы клуши! — заорал он, но бабы даже ухом не повели. Он сжал кулаки. — Бред!
Вскоре перед Матфеем предстал батюшка во плоти, с солидной, ухоженной бородой.
Матфей заподозрил, что борода накладная для придания пущего эффекта важности.
Батюшка был в черном одеянии, на груди висела толстая цепь с большим золотым крестом.
— Мда, златая цепь на дубе том…
На женский щебет поп царственно кивнул, и молча вышел. Вздохнув, достал телефон и вызвал скорую.
Скорики приехали быстро, осмотрели маму и поставили ей сильное успокоительное. Велели понаблюдать за ней. Священник снова кивнул и, когда врачи уехали, остался с ней. Рассказывал случаи про прихожан. Матфей с запозданием понял, что священник знаком с мамой и даже больше, чем просто знаком.
Мама смотрела сквозь священника, рассеянно кивала, кажется, даже не слушая, но попа это не смущало. Вскоре она уснула. Священник бережно укрыл её одеялом, поглядел на маму как-то странно, грустно и с нежностью, вздохнул, перекрестился, вышел из комнаты, осторожно притворив за собой дверь.
Матфей никак не мог понять, откуда мама знает попа. От этого душу колола обида. У мамы были от него секреты. Вместе с тем, почти невольно он проникся уважением к этому чуваку. Он слышал от знакомых, что на похоронах священники проявляют себя краше всего. Отжав с родственников деньжат, они пять минут бубнят молитвы перед гробом, размахивая кадилом, а потом скороговоркой раздают указания, как правильно проводить обряд похорон, и скорее сваливают в свои джипы, чтобы людишки не задавали глупых вопросов. Ну, а если кто задаст, то гнев божий в виде сурового осуждающего взгляда гарантирован.
У мамы выровнялось дыхание. Матфею полегчало. Он немного посидел рядом, вздохнул и тоже вышел из комнаты.
К себе заходить не хотелось. Именно в его комнате стоял гробик с его трупиком. А пялиться на себя в гробу — удовольствие разве что для некрофила. Тем более, судя по звукам, священник проводил отпевание, а это вообще стремно.
Хоронить атеистов по православным обычаям глупо в превосходной степени. Но всё держится на законсервированных традициях, ведь иначе бабки на лавках затыкают пальцами, а покойнику покоя не будет от не покоя близких.
Поэтому Матфей сел за стол, угрюмо разглядывая тех, кто почтил его своим присутствием. Постепенно люд мало-мальски узнавался. В основном с универа и со школы, соседи, пара приятелей, среди них Гошан. И все — одинаково чужие.
Сидор в армии, видимо не отпустили, это ладно, ясен пень, без претензий. Но вот то, что папаша не удосужился прийти — отчего-то выбешивало.
Как хотелось свалить отсюда подальше. Он и прежде ненавидел такие вот застольно-кухонные сборища с тупыми разговорами, с тупыми ритуалами — никому не понятными, но почему-то живучими. Но сейчас, когда виновником сего торжества был он, его просто бомбило.
Душили обида и злость. Может, потому что Матфей представлял свои похороны иначе. На своих похоронах он представлял себя главным героем, о котором все говорили только в плюсах, и те, кто был неправ, резко это дело осознавали и каялись. Пусть такой воображаемый, подростковый наивняк был нарисован им, когда он узнал, что отец — предатель, но устоялось же в определенный стереотип, который по любому должен был воплотиться. Ведь от своих похорон должно быть хоть какое-нибудь удовольствие. Хоть какая-то справедливость в этом мире должна восторжествовать в конце концов.
Но все оставалось ровно таким, каким было при жизни. Отец просто взял и не пришел. Матфей не мог уложить это в голове. Конечно, он думал об отце плохо, но не настолько же плохо.
Мелькнула надежда, что тот, убивается в его комнате перед гробом. Пришлось заглянуть, проверить.
Гроб с венками в изголовье стоял посреди комнаты. Вокруг него сидели люди, прикладывая платки к глазам. Бабки причитали. Было в этой картине что-то по-сектантски фальшивое. То ли дело кострище язычников — зрелищно. Особенно со стрелами и лодкой. По телику показывали.
Отца здесь не было. Комната выглядела чужой. Все завесили белыми простынями: стеллажи с любимыми книгами, коллекцию старых пластинок и патефон — его гордость, плейстейшен и любимую гитару, и картины тоже. Он так и не смог продать их на «Авито». Только ноут сдал в ломбард.