– Стой! Сомкнуть ряды! Равняйсь! С сегодняшнего дня это будет новым наказанием для лентяев и симулянтов! Разойтись по баракам! Без ужина! – заканчивает Юоттнер наши мучения.
На нарах, прижавшись к маленькому зарешеченному окну, мы еще видим, как их уводят. Ганс Бург – самый молодой из нашей чешской группы…
И еще один, скорее мальчик, чем юноша. Его фамилию, Майер, Легавый установил на основании записки, которую с некоторых пор каждый сортировщик должен вкладывать в тюк с переработанной одеждой. Потом, когда вещи погружают в вагоны, чтобы увезти, эти записки вынимают. При одной из выборочных проб Легаш попадает в десятку. На ветхом женском пальто второго сорта, которое он приказал принести на середину сортировочного плаца и там поднять, как знамя, сияет желтая звезда. Которую нужно было снять. Она – словно знак судьбы, который женщина из пятитысячного эшелона из Гродно передала этому мальчику из Варшавы.
Челку с его светлой, по-мальчишечьи постриженной головы они уничтожили сразу, а теперь они уничтожат и всю его шестнадцатилетнюю жизнь.
– В назидание всем он будет расстрелян на месте у вас на глазах, – объявляет Легаш об этом новом штрафе, после того как всех нас выстроили полукругом лицом к песчаному валу, отделяющему нас от второго лагеря. – Так, раздеться, – говорит он тихо, но достаточно громко, чтобы мы все слышали.
Теперь смотри хорошенько, сейчас ты увидишь, совсем близко, со всеми подробностями, как пристрелят одного человека перед многими другими людьми. Такое выпадает не каждый день.
Мальчик медленно раздевается. Один глаз немного прищурен, и это придает лицу со слегка загнутым носом и тонкими, четко очерченными губами какое-то лукавое выражение. Да нет, он просто раздевается, чтобы ополоснуться, а не для того, чтобы его застрелили. О чем он подумал, когда взял в руки это пальто? Полураздетый, он садится на землю, смотрит налево и направо на эсэсовцев, которые стоят по обоим краям полукруга, словно спрашивая их: «Обувь тоже снимать или не надо?» Несколько раз он пытается, сидя, снять то один, то другой сапог.
Стой, подожди, пока ты стягиваешь сапоги, ты еще жив! Сейчас мы все бросимся, нападем, у нас на ногах сапоги, мы растопчем… Кто куда? С какой стороны? Мите повелительно ударяет одного из нас плеткой. О нет, не жди ничего. Мы еще поможем тебя разуться. Ну, вот, видишь, сапоги сняты. Он не плачет, не умоляет, как некоторые до него, а они были постарше. Он только озабоченно оглядывается по сторонам и ждет, ждет, что они шлепнут его пониже спины, улыбнутся и скажут, как это часто бывало там, в прошлой жизни:
– Смотри, больше никогда так не делай, забирай свои тряпки и проваливай… Над валом поднялось холодное зимнее солнце, и на фоне этой огромной темно-красной мишени бежит скользящей походкой – словно одетый в черное горевестник – охранник, с восторгом размахивая над головой винтовкой:
– Господин унтершарфир-рер, позвольте мне… расстрелять… разрешите…
– А ты хорошо стреляешь? – спрашивает Мите. Охранник, всего на несколько лет старше осужденного, делает жест, означающий уверенность в себе, и, когда Мите кивает, занимает удобную позицию, вполоборота к нам, винтовка все еще поднята у него над головой. Он смеется, он радуется. Загорелый украинский парень делает еще несколько шагов назад, потом снова шаг вперед, вот он остановился, ставит ноги поудобнее. А мальчик, совсем ребенок напротив него, продолжает растирать руки, при взгляде в отверстие винтовочного ствола он еще больше прищуривает левый глаз, бровь над правым глазом ползет вверх, голову и плечи он поворачивает вбок, чтобы избежать того, что произойдет в следующую секунду, он немного отступает назад…
Выстрел – на груди появляется маленькое красное пятнышко, и в тот же момент тело с распростертыми руками взлетает вверх, потом падает на землю. Выпрямленные ноги упавшего уже тела судорожно дергаются, они сдвигаются и раздвигаются. Мите наклоняется над ним, приставляет пистолет прямо ко лбу и двумя выстрелами прекращает подергивание ног.
Вот, теперь ты еще раз видел в мельчайших подробностях, как жизнь превращается в смерть.
Мите и Кюттнер вместе вваливаются в амбулаторию. Легавый спрашивает Рыбака, нужны ли для ухода за больными три человека. Рыбак тихо отвечает, что двое, Роберт и еще один помощник, работают днем, а он сам – в основном по ночам. Кюттнер поворачивается к Мите со словами:
– Он, видно, хочет ввести ночную смену, – и решает, что со следующего дня Роберт, «медик», снова должен вернуться к сортировке медикаментов в «барак Б».
Этот налет Легавого преследует, кажется, какую-то цель. За этим что-то кроется. До сих пор проводилась общая чистка, просеивание и уменьшение наличного состава в периоды, когда не поступали новые эшелоны. Зимний холод, голод и болезни выполняли грубую работу. Было достаточно ввести упражнения по строевой подготовке на плацу – уже бегали и «барак Б», и «красные», и даже «синие» – и еще кое-какие наказания, чтобы выбраковать «доходяг». Это получалось и тогда, когда приходили пустые вагоны и их надо было загрузить. День, второй, третий бегали люди с тюками на спинах к перрону и обратно в бараки, где отсортированные вещи были сложены в стопки до потолка. С температурой выше 40 градусов они симулировали здоровье, силу и полную работоспособность. Некоторые падали сами, другим помогали эсэсовцы и охранники. Одно было хорошо в этой гонке: вечером, когда ты падал на нары, тебя уже не мучило чувство голода. Каждый день из Треблинки уходило несколько нагруженных товарных вагонов. На них были написаны мелом пункты назначения – Бремен, Аахен, Швейнфурт…
– Они подчищают тут все, отгрузка франко-дом, – говорил обычно Ганс.
Горы снаружи и стопы в бараках таяли. За деревянными загородками пустых боксов мы двигаемся, словно домашний скот, нервничая, потому что нигде нельзя спрятаться, нельзя передвигаться незаметно. Только в боксах с дамским и мужским бельем и в боксе мужских костюмов осталось немного тюков, да еше в так называемом «боксе А» лежат несколько отрезов ткани. Очевидно, это они оставили для себя: одежду и материал для швейной мастерской.
Первым из нашей группы, кому пришлось лечь в амбулаторию, оказался Цело, «треблинка» протекает у него довольно тяжело. Но Легаш решает в его пользу.
– Да-а, этот человек еще может быть нам полезен, – говорит он Рыбаку во время одного из «спецвизитов». Значит, понижение Роберта и отправка его обратно на сортировку медикаментов объяснялись все-таки настроением Кюттнера.
Унтершарфюрер Сухомел, до войны в тридцатые годы – портной, принадлежавший к немецкоязычному меньшинству в чешском Крумлове, а здесь – жовиальный шеф команды «золотых евреев», испытывающий «земляческую» симпатию к нескольким «славным ребятам из Богемии», попавшим в этот «польский сброд», присылает Цело из немецкой кухни суп и апельсин. Смотри-ка, апельсин – настоящий апельсин с толстой кожурой, еще не начал портиться, еще испускает аромат чудесного огромного мира.
Все здороваются с Цело, когда он в первый раз после болезни появляется на перекличке и идет на работу – наш Цело.
– Нужно найти самый медленный темп, за который не наказывают «смертельными гонками». – Цело и его коллега, бригадир Адаш переходят от одного бокса к другому. Мы понимаем, так мы должны выиграть примерно 8 дней. Это – срок операции «Н». Роберт, который сейчас лежит в амбулатории, к тому времени будет в порядке. Критические дни болезни уже миновали.
К вечеру в «барак А» влетает Легавый, достигший степени кипения, достаточной для плавки чугуна. Он приказывает пересчитать все оставшиеся вещи, и тут выясняется, что в боксе «мужские пиджаки» всего 132 тюка вместо указанных 205. То есть не хватает 73 связок мужских пиджаков, по 10 штук в каждой. Не рассортирована еще небольшая кучка, примерно 20 штук. Кроме них, в Треблинке больше нет ни одного пиджака, ни одной артистической блузы.
Все мы в «бараке А» знаем, как это могло произойти. Хороших еще не «переработанных» пиджаков уже давно не было. Поэтому спекулировали отсортированными. Открывали уже отсортированные, перевязанные партии «товара» и обменивали их на дополнительную порцию хлеба, на несколько кусков сахара у кого-нибудь из мастерских внизу, из кухни. Когда куртка или пиджак, в котором ты ходил, пачкались или рвались, ты их просто бросал в кучу лохмотьев или в огонь. Кроме того, были в бараке и такие ребята, и их было много, которые как будто выполняли ожидаемую дневную норму, а на самом деле работали не так много. Они не могли иначе, их трясла лихорадка – «треблинка». Идиоты – они все время ждали новых эшелонов, новых поступлений, чтобы задним числом все привести в порядок. А тем временем перекладывали вещи из одной связки в другую, надувая при этом и Цело с Адашем.
Последний щелчок каблуками, гауптшарфюрер Кюттнер поднимает глаза от своего журнала:
– Так, оба бригадира «барака А», выйти из строя! – Внимание, это что-то новенькое, такого еще не было, все во мне бьет тревогу. – Это уж, знаете ли… Так как я вижу, что вся вина лежит на двух бригадирах… – Почему вдруг так торжественно? Если бы это был Лялька, но Легавый? – …То в наказание они оба отправляются простыми рабочими во второй лагерь! – Во второй лагерь, в «лагерь смерти». Но там он для нас все равно что мертв, ему конец, нам конец, всей нашей затее, всему. – Снять повязки бригадиров, староста лагеря, уведи их!
Я стою среди самых высоких в предпоследнем ряду. Так, сейчас что-то должно произойти, надо закричать и броситься вперед, всем, – ну, тогда закричи и бросайся вперед первым, ну же, ну! В центр выступает Лялька и рычит, перекрикивая поднявшийся шум:
– Молчать! Это еще что за дебош?
К нему присоединяется Кюттнер:
– Первый лагерь! Смирно! Все, что напоминает мужской пиджак, – снять, сложить здесь! Справа налево, по очереди. – Он делает плеткой указательное и одновременно угрожающее движение, вторую руку он держит на кобуре. – Личный состав – семьсот тридцать четыре человека, тут в куче должны лежать семьсот тридцать четыре пиджака или куртки. И я вас предупреждаю, если у кого-то найду еще пиджак, тот будет иметь дело со мной, а потом, понятно, – в «лазарет».