Ганс резко поворачивается и останавливает его:
– Иди, иди сюда – тутей – я сказал! – Он притягивает мальчишку к себе и покровительственно склоняется к нему. Ой, мальчишка и впрямь боится Ганса. – Ты куда идешь?
– Я спрятал в мешке у моего гавера, – он улыбается и отвечает на идиш, – у моего товарища кусок хлеба.
– Ага, а теперь ты хочешь выйти, не так ли? – Ганс кивает, добродушно, но и немного насмешливо. Мальчишка повторяет свой ответ еще раз, теперь по-польски. – Та-ак, у тебя есть еще порция хлеба, у товарища, гм, ты отдал ему на сохранение, гм. – Парень кивает при каждом слове. – А теперь идешь ее забрать, гм.
Ганс делает паузу, а потом продолжает добродушным, насмешливым тоном:
– Значит, так. Во-первых, у тебя больше нет хлеба, потому что ты его сожрал, как только взял в руки. Не перебивай, дай мне сказать до конца. Сожрал тут же, как получил, так же, как и я. – Ганс отгибает большой палец, потом указательный. – Во-вторых, ты бы не дал хлеб своему дружку на сохранение, даже если бы они тебя за это кастрировали, потому что ты точно знаешь, он бы его съел. И в-третьих, но об этом даже не хочется говорить, – Ганс словно ведет горький разговор с самим собой, а малыш смотрит на него, не соображая или, наоборот, понимая слишком хорошо, – если ты был настолько глуп и доверил ему свой хлеб, то он его уже давно умял. Так, а теперь я тебе скажу, куда ты идешь. Ты идешь провернуть какое-нибудь дельце, что-нибудь толкнуть с твоим гавером, с твоим приятелем, скрутить папиросу или еще что-нибудь. – Ганс делает движение пальцами, словно он скручивает самокрутку, и неожиданно кричит: – И ты не можешь сказать мне правду? Тебе надо и мне врать? Я что, ну, вроде капо Фрица из соседнего «барака Б», которому следует отдавать часть от всякой мелочи, какую удается выменять? И вообще, марш за работу! Если только можно сказать, что ты работаешь!
– Гонза, Гонза – Ганс, не дури! – предостерегает Карл. Ганс дает мальчишке пинка, чтобы тот ушел. Подходит Давид, и я слышу, как он шепчет:
– Если бы ты родился во время или сразу после погрома, когда все вокруг твоей мамы рушится и горит, ты тоже был бы таким. Ты бы даже не понимал, когда ты говоришь правду, а когда – ложь. И в тебе с того самого момента сидел бы идише мойре – страх. – Светло-голубые глаза Давида становятся огромными, и снова обнажаются передние зубы. – Вот от этой идише мойре – от еврейского страха – нам и надо освободиться.
На какое-то время наступает полная тишина.
– Там на той стороне тоже работают с тележками. Только они перевозят не песок.
– Они сейчас выкапывают первые эшелоны.
– Но тогда им приходится собирать все в шапки, ведь трупы наверняка уже распались.
– И они их сжигают. – Давид втягивает носом воздух. – Чувствуете запах или мне кажется?
Боксы готовой одежды выметены начисто. Нас, последних 15 человек из «барака А», выводят к большой куче шлака в нижнем конце платформы, сразу у ворот. Оттуда мы должны переносить шлак в «барак А», посыпать пол в боксах и в проходе, проще сказать, везде и утрамбовать. Из той же кучи берут шлак «синие» и «красные» и засыпают им всю «вокзальную площадь».
Эсэсовцы снова потеряли всякий интерес к работе. Они почти не обращают внимания на людей, перетаскивающих вагонетки. Лопаты начинают перекидывать песок и шлак медленнее. Все расслабились, некоторые стоят, опершись на лопаты. Время от времени кто-то толкает вагонетку вниз, потом она снова медленно ползет наверх, а за ней плетутся люди.
В двух боксах «барака А», где мы могли бы управиться с засыпкой и утрамбовкой пола за полтора часа, мы возимся уже второй день.
– Смирно, – раздается от двери, и через барак проходит Лялька. Он даже не говорит, как обычно, «продолжайте», а оставляет гротескные фигуры с выпученными от голода и слабости глазами стоять смирно. Он останавливается недалеко от нас, скользит оценивающим взглядом по пустым боксам, ненадолго задерживает взгляд на нас, потом отводит глаза в сторону и произносит официально и торжественно в пустоту барака: – Итак, с завтрашнего дня снова начнут поступать эшелоны, снова начнется работа. – Он кивает самому себе и исчезает в проеме двери.
– Ганс, бригадир Ганс! – кричит какой-то голос из соседнего барака предварительной сортировки.
Ганс вылетает, через некоторое время он несется назад, роняет по дороге плетку, поднимает ее и останавливается, только почти упав на наш стол, который мы только что поставили на влажный и утрамбованный шлак.
– Никаких эшелонов из Польши, все издалека. Мне это Легавый сказал. Я должен все идеально подготовить. Завтра ожидают два больших эшелона из-за границы.
Остаток дня почти никто не прикасается к работе. По сортировочному плацу медленно прогуливаются эсэсовцы, по двое или фуппами, тихо беседуя, словно они не видят спорящих людей у вагонеток. Весь лагерь лихорадит в беспокойном ожидании.
Возбуждение от сообщения о заграничных эшелонах достигает высшей точки вечером в бараке.
– Интересно, откуда – вероятнее всего, из Терезина. Кто у тебя еще там из родных? А, ты был там не так долго, вот я, я знаю там всех. Если кого увижу, могу подбежать к Сухомелу и сказать ему, чтобы он оставил кого-нибудь, это, дескать, мой брат.
– И сослужишь ему отличную службу, особенно если он будет с женой и ребенком. А что, если твоих знакомых там будет пятнадцать, двадцать человек?
– Неужели ничего нельзя сделать, если придет такой эшелон?
– Мы ничего не сделали раньше, а ты хочешь сейчас?
Сейчас, когда мы все голодные, как бродячие собаки? Погляди вокруг себя. Я хотел бы заглянуть большинству вот сюда, – Роберт показывает себе на грудь, – думают ли они о людях, которые приедут завтра, или о жратве, которую те привезут с собой.
– Послушай, а откуда ты все так хорошо знаешь? – спрашивает Ганс скорее растерянно. – От кого?..
На утренней перекличке мы получаем строгий приказ, чтобы никто не смел уходить со своего рабочего места в бараке. Они прогоняют даже людей с сортировочного плаца и распределяют их по рабочим баракам. Примерно через полчаса после этого прибывают первые вагоны.
На этот раз я наблюдаю за перроном через щель в досках, стоя в пустом боксе. Товарные вагоны, вагоны для скота – значит, все-таки польский эшелон, а может, русский. Люди спокойно выходят из вагонов, без толкотни, без суеты. Видно, что они проделали долгий путь. Вероятно, они побывали и в карантине. Их одежда и веши помяты, испачканы, но это – хорошая одежда, дорогие вещи. Их лица выглядят здоровыми и имеют непривычно коричневый цвет. Черные волосы, я вижу сплошь черные, как смоль, волосы. У большинства на левой стороне на отвороте пальто – маленькая желтая звезда. Такой я еще никогда не видел – подожду, пока несколько человек пройдут мимо. Звезда совсем маленькая, без надписи, с черной каймой. Теперь я вижу, что она прикреплена как брошь. Не из ткани, из какого-то другого материала, кажется из дерева. Я слышу, что они говорят на совершенно незнакомом языке.
– Дай посмотреть! – Давид Брат подпрыгивает, прижимает лицо вплотную к доскам и пытается окликнуть сквозь шум на перроне кого-нибудь из пробегающих мимо «синих »: – Моник, послушай, Моник!.. Митек!.. Эй, Куба, откуда?
– Болгария, Балканы, – слышим мы ответ через дощатую стену. В застывшую тишину, про которую никто не знает, как долго она продолжалась, падают первые слова, это снова Давид:
– Смотрите, вон они уже бегут, раздетые, – он показывает на сортировочный плац.
Среди раздетых тел выделяется черно-зеленая форма Легавого. Он бежит первым, кричит что-то вроде «хейа-хейа», все время оборачивается и ведет всю процессию раздетых людей в сопровождении остальных эсэсовцев и охранников прямо к бараку предварительной сортировки, что рядом с нами. Он показывает им, где они должны сложить одежду, где пальто, где нижнее белье – все отдельно. Потом он ведет их бегом назад, и вот обнаженные люди появляются снова, на этот раз с ботинками в руках, они бегут в направлении «галантерейного барака» – «барака Б». Я не мог предположить ничего подобного под разорванной одеждой. Мускулистые тела слегка дрожат на холоде пасмурного облачного дня. Густые волосы, широкие плечи, прекрасно сложенные фигуры. Мимо пробегает молодой статный мужчина со смуглой кожей, развевается грива черных волос, профиль, словно высеченный на камне. Вот приближаются два юноши, им не больше восемнадцати. За ними – пожилой мужчина с поседевшей бородой, гордая осанка, хорошо развитая грудная клетка, под кожей перекатываются мускулы. Этих троих я уже где-то видел – эти трое, со стариком, это – Лаокоон и его сыновья из легендарной Трои, завоеванной греками, я знаю их по учебникам и по картинам, висевшим в школьных коридорах. А мимо уже бегут другие.
– Глядите-ка, – кричит Карл в удивлении. – На плацу не осталось ничего. Им приказали все отнести прямо к баракам и, собственно, предварительно отсортировать. И ни одного удара, ни одного взмаха плеткой. Они вообще ни о чем не догадываются. – Движением головы он указывает на одного из эсэсовцев. – Они это подготовили, организовали. Вот почему никому из нас нельзя выходить из бараков…
На сортировочном плацу стоят брошенные, покрытые пылью вагонетки. Одна тачка так и осталась опрокинутой над маленькой горкой песка. Никто ее не перевернул, когда вчера разнеслась новость об эшелоне. Теперь на долю этих тачек случайно выпала странная задача. Они успокаивают статных обнаженных людей, они без слов говорят им: не бойтесь – видите, здесь работают, это – совершенно обычный рабочий лагерь, здесь вы будете работать.
Последние обнаженные фигуры исчезают за углом около вала, позади боковых ворот к плацу-раздевалке, откуда они выбегали с одеждой в руках, и сразу же за ними закрывается зеленая стена.
– Так, а теперь, как следует запыхавшись от бега, прямо по «трубе» в душевую, – комментирует Ганс. – Болгария, Греция – если так пойдет и дальше, то скоро они привезут сюда и евреев из Палестины…
– Всем выйти на перрон, разгружать вагоны! – В двери появляется Легавый, в уголках рта у него застыла слюна.