Сделав большой крюк, мы снова приближаемся к железной дороге. Лес становится реже. От опушки леса машина резко сворачивает на тракт. Я смотрю назад. Вдоль леса, куда-то на восток, тракт и железная дорога идут параллельно. Около большой вывески с надписью «Рабочий лагерь Треблинка» едва заметны одноколейное ответвление железной дороги и переход тракта в лесную дорогу. На одной стороне – железнодорожная станция с куда более скромной надписью «Треблинка», а по другую сторону тракта вдаль уходят болотистые луга, перемежающиеся полосами дикого кустарника. В глубоких следах, оставленных скотом, стоит вода, а местами виден черный кусок торфа.
Далеко впереди, где над трактом поднимается пыль, мы видим жилье, вросшую в землю хижину, покрытую, словно косматым мехом, связками соломы.
– Эта железная дорога ведет на восток в Бялысток, а в другую сторону – в Малкинию, – объясняет мне один из «синих». – Похоже, мы едем на лесопильню, за досками. Недавно одна бригада привезла туда срубленные деревья. Смотри, сейчас мы будем проезжать маленькую деревню, она называется Котаски. Люди там выглядят так, словно вот-вот умрут, живут в хижинах, но готов поспорить, что у каждого где-то припрятан мешочек с деньгами и золотом из Треблинки.
– У этих? – вмешивается другой «синий». – Да где там, им достаются только крохи. Большую часть они должны отдавать тем, кто поставляет им товары для спекуляции, которые они обязаны передавать дальше.
– А як не – а если нет? Если они не отдадут?
– Тогда те натравят на них партизан. Или заявят немцам, что они и есть настоящие партизаны.
Вот мы уже проезжаем несколько крытых соломой хижин. Со всех сторон сбегаются дети, подростки, женщины, все босы, одеты в лохмотья, все останавливаются с открытыми ртами, некоторые прикрывают рот рукой, все смотрят вслед промчавшемуся грузовику, не могут отвести взгляд от жуткой картины – раскрашенных всадников антихриста из царства смерти, золота и сказочных богатств, лежащего там, за лесами. За бутылочку водки, за баночку сливок оттуда можно получить сапоги из такой мягкой кожи, что надеваешь их, как перчатки. А за пакет с едой – даже золотое кольцо, от украинских убийц в черных формах, которые убили уже столько хороших поляков.
Мы едем по маленькому мосту через реку Буг, которая огибает городок Малкиния. Дальше шоссе выложено булыжником. Мы проезжаем мимо двух-трех людей. Один в униформе железнодорожника склонился над рулем велосипеда. Смотри-ка, оказывается, за забором существует мир и в нем люди ездят на велосипедах. У первого же большого здания мы сворачиваем в ворота.
Нам придется подождать, еще не все доски напилены. Шиффнер, сегодня без плетки, поворачивается к охранникам:
– Так, слушать мою команду. Вы остаетесь здесь, мы ненадолго уйдем, и предупреждаю, чтобы никаких глупостей, вы знаете, чем это закончится.
Оба, Шиффнер и Бредо, идут к двухэтажному зданию на другой стороне улицы. Оно стоит там такое же одинокое, как маленькая лесопильня на этой. На овальной медной дощечке написано «Почта».
– Куда они?
Более опытный из «синих» выдвигает нижнюю губу:
– К бабам, на почту. Но девушки там не только для того, чтобы ставить штемпели, а господин заведующий продает, кроме марок, еще и водку и деликатесы.
Мы возвращаемся в лагерь, замерзшие от быстрой езды. Я даже не могу есть и сразу после переклички залезаю на нары. Наверное, это простуда. Карлу не лучше. Скоро у меня поднимается температура, а посреди ночи я просыпаюсь от озноба.
На утренней перекличке, когда дождь барабанит по нашим наголо обритым головам, а я облизываю обметанные лихорадкой губы, мы узнаем, что сегодня воскресенье и мы будем работать только до обеда, а после обеда – отдыхать. Впервые после Рождества мы хоть полдня не должны работать…
Мите, словно какой-то злой дух нашептал ему, что мы, Карл и я, отвратительно себя чувствуем, вывел нас из «барака А» на сортировочный плац, помогать в земляных работах. С безучастными, водянистыми глазами он стоит и ждет, пока мы подключимся к работе, потом отворачивается. Внешне он всегда такой безразличный, а внутри, вероятно, весь – напряженное ожидание.
Мы с трудом волочим ноги, шагая взад и вперед с носилками, нагруженными тяжелым, мокрым песком. Наверху носилки наполняют, внизу мы их опрокидываем и снова тащимся наверх, потом – вниз. По плацу ветер почти горизонтально гонит непрекращающийся, плотный дождь, а вместе с ним – мелкий песок, который прилипает к мокрому лицу. Песок проникает в нос, в рот, в глаза, впивается в кожу, в затылок, забивается под ремень и шуршит в ушах. Я снова наклоняюсь к ручкам носилок, и, когда рывком выпрямляюсь с грузом, в голове от повышающейся температуры словно стучит молот. Я бреду в мокром, вязком песке и почти не чувствую удара, который гонит меня дальше. Я облизываю губы, и мой рот наполняется песком. Песок, везде только песок, он, вероятно, с той стороны, такой мелкий, перемешанный с пеплом.
Как долго еще – взад и вперед – и вообще, как долго еще? Ты ждешь, все еще ждешь. Ты уже и так мертв, вот только не можешь умереть. Хоронжицкий, вот он сумел умереть достойно, и тот, который заколол Макса Биалу. Чего ты, собственно, боишься? – Того момента, когда останусь голым. – Ну, вот, видишь, и ты уже слишком долго здесь, слишком долго ждал, слишком много видел…
Наконец в прогретом воздухе наступающей весны карусель, которую в моей голове завела «треблинка», остановилась. В ушах у меня все еще немного шумит, но мне уже не надо так сильно напрягаться, чтобы сохранить равновесие. И самое главное – мои мысли начинают приходить в порядок. Тиф свалил нас с Карлом одновременно, с точностью до одного часа. Даже в этом мы оказались неразлучны. А теперь говорят, что нас укусила одна и та же вошь. Я не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как я перенес кризис в амбулатории, может быть, три, а может быть, и четыре недели. То, чего я не помню, мне теперь рассказывают другие.
Тогда вечером, когда Роберт осмотрел нас, я еще слышал, как он сказал:
– Само собой разумеется, вы останетесь здесь, пока сможете держаться на ногах. Но я сейчас же загляну к Рыбаку и узнаю, когда может освободиться место для вас.
Первые два дня мы еще мерили температуру: 39, 40. Когда на третий день градусник показал у Карла выше 40, он швырнул его в стенку барака:
– Так, теперь отдохнем хотя бы от этого.
Термометр Карл выменял перед этим в «бараке Б». Он был толще и симпатичнее, чем тот, что мне обычно засовывали под мышку дома при ангине.
– Ты должен, ты должен, ну, еще один день. – Давид толкает меня, чтобы я стоял прямо, когда приближается фуражка с черепом. Потом снова поит меня чаем и заставляет глотать таблетки. Бог знает, где он их раздобыл в лагере, и вообще, зачем они ему.
На восьмой день этой ужасной лихорадки борьба кончилась, кончились обещания, что я смогу выдержать. К вечеру язык вывалился у меня изо рта, и я никак не мог засунуть его обратно. Тогда возник вопрос, как продержаться на перекличке. При построении кто-то за моей спиной держал руку с вытянутой вперед ладонью, чтобы я мог облокотиться на нее. Спереди этого видно не было.
– Давно? – поприветствовал меня Рыбак в амбулатории. Он сидел там с широко расставленными коленями в халате, который когда-то был белым. Я показал ему на пальцах: 8 дней. – Тогда завтра у тебя будет первый день кризиса. Он уже начинается. И завтра же у меня будет свободное место, как раз под Карлом. Так что приходи – завтра утром.
Я плелся обратно в барак на свои нары и думал о том, что для «спецвизитов» Мите в амбулаторию я слишком оброс. Ребята со мной согласились, и мы все принялись за мою щетину. Ганс меня держал, Роберт намыливал, Руди брил, а я ругался и обзывал их всех сукиными детьми.
В те дни удавалось пока что все, что придумали в революционном комитете и люди Галевского. После Цело в совещаниях участвовал Руди, который закончил военную службу в чине лейтенанта. Нам, Карлу и мне, Руди Масарек ничего не говорил, потому что у нас была «треблинка». Остальным он тоже ничего не сказал.
Однажды маленький Эдек проскользнул к двери склада боеприпасов и засунул в замок металлическую стружку. К складу боеприпасов можно было подойти только непосредственно из барака эсэсовцев. Строго говоря, это был бетонный куб, к которому с двух сторон примыкали деревянные бараки. Жилые помещения эсэсовцев, оружейная, столовая, кухня – все находилось под одной крышей. Туда имели доступ только немногие из «придворных евреев»: певец Сальве, маленький Эдек, пятнадцатилетний уборщик Генек, старший уборщик и стукач Хаскел, а еще тот, кто вывозил отходы и должен был заботиться о лошади, телеге и конюшне.
Так как дверь не отпиралась, из мастерской вызвали слесарей. Они попробовали открыть замок ключом, обследовали его, потолкали и потрясли дверь и, в конце концов, заявили, что не могут исправить замок на месте, что им придется вынуть обитую металлом дверь и забрать ее в слесарную мастерскую.
Инсценировано всё было примерно так же, как когда удалось вывезти из Треблинки двоих во время погрузки вагонов для «обратного эшелона». Когда слесари начали снова проверять, почему ключ не входит в замок, один из них ударил себе молотком по руке, вскрикнул, ключ упал с верстака на пол, два человека нагнулись, чтобы его поднять, столкнулись друг с другом, начали ощупью искать ключ, остальные стояли вокруг них и смотрели. Они все галдели на идише, перебивая друг друга, а когда один из искавших поднялся с ключом в руке, с криком «Вот!», слепок ключа был уже сделан прямо под носом у эсэсовцев.
Через три дня, когда я лежал на нижних нарах, упершись головой в стенку кухни, освободилось место наверху. Рыбак переложил меня туда, и я оказался рядом с Карлом. Глаза у меня открывались только изредка, и я узнавал старый халат Рыбака. Я и не почувствовал, когда мне вводили иглу, чтобы сделать укол. А что это может быть «лазаретный укол», мне даже и в голову не пришло. В другой раз над нарами показалось круглое лицо Цили с ямочками на щеках, ее руки поднесли к моему рту миску.