Несколько дней тому назад они постепенно, маленькими партиями, привезли в Треблинку примерно три тысячи человек. Может быть, они ликвидировали или сократили какой-то маленький штрафной лагерь. А может быть, отряды полевой жандармерии провели в лесу зачистку и доставили всех, кто попался им в руки, в Треблинку, на сжигание – истощенных людей в полосатых одеждах, слишком смелых спекулянтов, а под конец, в нескольких вагонах – цыган. По обветшавшим лохмотьям, которые сжигали на вновь разведенных кострах в «лазарете», мы поняли, что это были люди разного происхождения и разных национальностей. Может быть, это означает новый этап в исторической роли Треблинки? Разве всё не подготовлено и не обустроено для новых поступлений? Что, если они и в самом деле выиграют войну или она просто никогда не закончится? Треблинка так и будет функционировать на окраине цивилизации как предприятие для сжигания всего ненужного? Но тогда почему они так безучастно бродят по лагерю и все время бормочут себе под нос: «Всё – дерьмо, всё – дерьмо»?
Еще несколько дней, а потом мы сделаем то, чего ждет от нас мир. В темноте жилого барака я вижу светло-голубые глаза Давида и скрюченные пальцы его поднятой руки. Когда я шел к нашим нарам, я слышал шепот:
– Можно получить кусок колбасы, две булочки и бутылку водки – они хотят десять бумажек. Мойша, давай пополам, входи в долю, но только быстро, а то упустим.
У нас на нарах выступает Руди Масарек:
– Всего нас сейчас человек семьсот. На той стороне чуть больше двухсот, и здесь, в первом лагере, не полные пять сотен. А знаете, сколько из пятисот умеют еще со времени службы в армии обращаться с оружием? Мы подсчитали, получилось немногим больше сорока.
– Ты сказал, два маленьких ящика с ручными гранатами, примерно шесть автоматов и один пистолет для Курлан-да? Я думаю, этого едва хватит на пять минут.
– Стоп, стоп. – Штанда Лихтблау, зашедший к нам на нары в гости, останавливает Ганса. – А на что бензин, целая цистерна и бензоколонка? Одной тряпки, если ее облить бензином и поджечь, да нескольких продырявленных канистр – при такой погоде этого хватит на пол-Треблинки. Жаль, что я уже не увижу, как она будет гореть. От гаража до бензоколонки не больше пятидесяти метров. Я должен о них заботиться, сказал мой добрейший начальник. Ну, так я о них и позабочусь. Это будет мое сольное выступление – огромный факел в память о моей жене и моей дочери… – У Штанды моравско-остравская манера рубить слова. При этом видны его крупные сильные зубы. Не поймешь, не то он улыбается, не то собирается во что-то вцепиться зубами.
Так случилось, что в те дни бригада, которая заботится о чистоте во всем лагере и особенно о безупречном состоянии всех новых сооружений, снова работала совсем рядом с валом.
– Ну-ну, вшистко ту спшонтач – всё тут вычистить, вы, сукины дети! Приготовьтесь – зайд берайт! Пшиячеле, гаверим, друзья! В следующий понедельник! Иди сюда с граблями! Начнется в четыре вечера! Всё тут вычистить и выровнять! Сигнал – ручная граната! Прендшей – быстрее с носилками! Всё поджечь! – Бригадир уборщиков кричит на идише и на польском. Если из второго лагеря слышно: «Выковыривай кости», то и они должны услышать нас через вал.
Наконец с той стороны приходит ответ:
– Поняли!
Со связками веток на спинах в лагерь возвращается бригада «маскировки». Чем ближе мы подходим, тем больше зловонное дыхание лагеря вытесняет смолистый аромат веток. Когда колонна, спотыкаясь, спускается к рельсам, мы слышим доносящиеся из лагеря крики и выстрелы. Мы незаметно закапываем то, что предназначалось для наших, в песок. Когда мы проходим мимо ворот во второй лагерь, всё уже тихо. По дороге мы узнаём, что случилось. Они расстреляли всю бригаду лесорубов за спекуляции с украинцами. Интересно, Кюттнер только сейчас обнаружил, что украинцы носят в чайниках вовсе не воду, или он что-то чует?
Ворота во второй лагерь наполовину приоткрываются.
Эсэсовцы приказывают нам занести туда связки. И вот я пересекаю границу жуткой мастерской смерти. Если мне суждено остаться здесь, то только до послезавтра. Перед нами появляется группа людей, и я вижу Цело. Он загорел, похудел, но все еще статен. Все здесь одеты в лохмотья. Цело молча улыбается мне. За ним видно каменное здание с остроконечной крышей. Это, видимо, вход в газовые камеры. Так, значит, «труба» заканчивается не прямо у входа, а не доходя до него. Мне кажется, что позади здания я вижу рельсы. Это и есть решетка, на которой сжигают мертвых? Дорога ко входу в здание идет слегка в гору. Песчаная почва хорошо утрамбована. По обеим сторонам – деревья, словно это – аллея. Повсюду зеленые газоны, клумбы, обложенные разноцветными камнями, и песчаные тропинки, пепельно-серые и желтые. Тут появляется еще одно знакомое лицо: Адаш, бывший бригадир из «барака А», кричит Цело и остальным несколько слов на идише, так чтобы мы все могли его понять:
– Чего вы ждете, всё ведь готово или еще нет?
В воскресенье, когда после обеда нет работы, мы выносим одеяла на аппель-плац, чтобы немножко полежать на солнышке. До сих пор ничего подобного не было. Кто-то попробовал, и вот уже на всем аппель-плаце лежат люди. – Как ты думаешь, может, нам вытрясти одеяла?
– Ты что, рехнулся, приятель? На одну ночь? Давай ложись и отдыхай.
– Ну, после завтрашнего дня у нас будет достаточно времени, чтобы лежать и отдыхать.
– Вообще-то нам следовало бы сегодня подвести баланс. Сколько всего людей здесь убили?
– Секундочку. Когда мы приехали, они уже уничтожили двести, может быть, даже триста тысяч. В первые месяцы темп был высоким: в один день «обрабатывали» десять тысяч, на следующий – пять, потом – пятнадцать.
– И как долго продолжался этот темп?
– Мы приехали десятого октября. Во второй половине декабря поток эшелонов прекратился. Потом в январе прибыли завшивевшие эшелоны из Гродно, Бялыстока, а в марте – роскошные с Балкан. За ними – эшелоны после восстания в Варшавском гетто, а под конец – остатки из каких-то других лагерей, в основном бродяги и цыгане.
– Это тысяч шестьсот…
– Теперь добавь двести—триста тысяч до нас, вместе получается больше восьмисот.
– Я думаю, больше. Не забудь, иногда они привозили в одной партии и по тысяче, а то и больше.
Карл, который до сих пор лежал на животе, переворачивается и оглядывает весь аппель-плац, пеструю смесь грязных одеял, полуголых тел и бритых голов:
– Значит, это всё, что осталось от миллиона человек. После утренней переклички Кюттнер посылает бригаду «маскировки» на дровяной плац. Мы должны работать там вместо колонны лесорубов. Сюда пригоняют еще людей. Среди них и Роберт. Вдоль забора, как всегда, патрулируют охранники с автоматами через плечо. Иногда они громко переговариваются с охранниками на сторожевой вышке на нашем конце лагеря. Время от времени какой-нибудь эсэсовец обходит дровяной плац, кажется, для того только, чтобы выполнить приказ Легавого, отданный после инцидента с лесорубами. Многие из эсэсовцев сейчас в отпуске. К тому же очень жарко. Почва, газоны и деревья высохли, даже утро не приносит прохлады. К середине дня жара растет, и лагерь погружается в вялую истому. Но под ней кроется взволнованное напряжение.
Спереди, от дороги, идущей вдоль эсэсовского барака, слышно отдаленное тарахтенье. Приезжает подвода, запряженная лошадью, чтобы вывезти мусор после уборки, и сразу же наша пила застревает в бревне. Теперь телега стоит перед входом, непосредственно у склада боеприпасов. Они грузят «мусор», на этот раз вместе с взрывателями.
– Люди, я вас прошу, делайте что-нибудь, тащите что-нибудь, пилите, нельзя, чтобы вы просто так стояли! – Кляйнманн взволнованно ходит среди нас взад и вперед и заставляет всех работать, так что мы не можем заметить, когда подвода трогается с места.
Через какое-то время до нас доходит известие, что гнездышко уже опустело. Наш связной – Люблинк, который работает где-то на пересечении между «гетто», эсэсовским бараком и украинскими бараками. Сообщения и распоряжения получает тот из нас, кого посылает Кляйнманн, якобы в туалет.
Толкотня у кухни в обеденный перерыв не такая большая, как обычно. Пока стою в очереди, я вижу, что некоторые пожимают друг другу руки. Перед моими глазами встает картина: на Йом Кипур в городке, где жили мои родители, евреи пожимают друг другу руки и желают счастья… Они приехали отовсюду, из окрестных деревень, издалека, и собрались вместе на большой праздник – день примирения.
Несмотря на жару, мы идем со своими мисками в барак, на нары. Мы хотим повидать Руди и поговорить с ним.
– Два ящика уже распределены… Это тридцать штук… В мастерских… Там, в нижнем туалете… У меня на голубятне, что сказал бы об этом Лялька-Франц… Еще пять карабинов… Да, только пять… У Курланда наверху есть пистолет… И еще бутылки с бензином. – Руди уже не в состоянии говорить связными предложениями. Да и никто из нас тоже. – Ребята… если кто-нибудь из вас… скажите тем, дома… – Руди берет нас, одного за другим, за руку, но Ганс отмахивается:
– Подожди до вечера, пока всё снова не отменят…
Внизу появляется худое лицо Давида. Он пришел, чтобы попрощаться. С нар напротив слышен напевный, ритмический, монотонный голос, перекрывающий шум барака. Давид хватает меня за руку: слышишь? Это – псалом царя Давида: «Если я пойду и долиною смертной тени, не боюсь зла, потому что Ты со мной»…
Роберт, уставший, сидит на своих одеялах. Опершись локтями о колени, он крутит головой в разные стороны, чтобы видеть всё происходящее в бараке.
«Один есть дом у нас – Треблинка…» Колонны маршируют после дневного построения и поют песню о Треблинке. Кляйнманн использует начало работы для сообщений, которые со стороны кажутся распоряжениями:
– Начало ровно в четыре часа. Мы должны позаботиться об охраннике около нас, о том, который у забора, и о том, что у ворот; и, само собой разумеется, о любом эсэсовце, который будет в это время находиться здесь. Карабины и всё, что стреляет, сразу же отдавать Йосику и Герцлю, они умеют с этим обращаться, они служили. Другого оружия, кроме того, что мы отнимем у них, у нас нет. Может быть, мы по лучим еще бутылку бензина сюда, на дровяной плац. Нужно поджечь сразу всё. Мы должны взять на себя эту сторону украинского барака. – Кляйнманн смотрит в направлении сторожевой вышки по ту сторону забора. – Ну, оттуда до нас довольно большое расстояние, но и его нельзя полностью упускать из виду.