Ловушка с зелёным забором — страница 36 из 38

– Стой, – и хотя голос приглушенный, негромкий, мы застываем на месте. – Хэнде… – Это может означать только «руки вверх!».

Мы оборачиваемся на голос. Из отверстия, где раньше было окно первого этажа, блестят два маленьких кружочка.

Мда, руки вверх – а если я отпущу ручку тачки, то она потеряет равновесие, бутыль соскользнет, будет грохот – и они выстрелят. Поэтому я поднимаю вначале свободную левую руку, а правую – очень медленно, чтобы при необходимости снова быстро схватиться за рукоятку тачки. При этом я слежу за руками Генриха. Одну он уже поднял, вторую, которой он держит горлышко бутылки, он поднимает вверх так ловко, что перед этим ему удается медленно столкнуть бутыль с тачки. Вот хорошо, теперь и я могу наконец отпустить ручку, и в конце концов мы поднимаем руки вверх.

– Эй! – Это звучит так, словно мы должны подойти ближе. Один, два, три шага, фигуры в полутьме дома вырисовываются четче.

– Что это у них на головах… – бормочет Генрих, – что за странные горшки? Да это же они!

Господи, как сказать по-английски «не стреляйте»? Чехи, Czech – это я сказал или не я? Все равно, сейчас они уже не стреляют, один показывает жестом, чтобы мы подошли к ним, за дом, они снова направляют на нас свои короткие карабины, когда мы хотим их обнять. По-английски ничего не получается. Я знаю только несколько слов. Но один из них говорит, коверкая слова, на смеси польского и английского:

– Кде немцы – the Germans?

Темноту вокруг нас прорезает летящий со свистом снаряд, второй, третий, потом сразу несколько. Над головами возникает полосатое облако от сверкающих и свистящих снарядов. Мы бежим наискосок через сады и прячемся за домами. Мы знаем, что здесь участки отгорожены друг от друга не обычной изгородью, а только низко натянутой проволокой. Но наши американцы этого не знают. Тощий парень с плетенным ремнем на кобуре, которого ведет Генрих, все время спотыкается о проволоку. Генрих ловит его и восторженно кричит ему по-чешски, перекрикивая шум стрельбы:

– Так кто из нас пьян – ты или я?

Большинство немцев в форме действительно дома – ушли спать к своим мамочкам. Немногих оставшихся на посту и нескольких гражданских из окрестных домов американцы сгоняют в подвал. Нас они отправляют в другое подвальное помещение, где мы, может быть, сумеем найти что-нибудь съедобное. У них с собой никакой еды нет. Мы получаем от них только сигареты. Итак, ночь нам придется провести в подвале.

– Проше – пожалуйста, – говорит мне тот, который немного знает польский, давая мне прикурить от своей зажигалки. Только теперь я вижу, что лицо под очень большим шлемом, совершенно непохожим на немецкие, совсем молодое. Он, наверное, моложе меня. От своего отца он выучил всего несколько слов, когда еще ребенком приехал в Америку. Может, я должен прямо сейчас рассказать этому мальчику с таким смешным горшком на голове, что произошло там, откуда он сам родом? Глупости, чушь, он сейчас думает только о том, чтобы его самого не убили. Сверху слышны стоны. Дверь за нами закрывается, мы с Генрихом одни в подвале.

– Рудольф, скажи, что сейчас после всех бочек вина ты не хочешь ничего, кроме консервированных фруктов – вишен, абрикосов, грушевого компота. – Генрих с зажженной спичкой в руках осматривает полки, на которых стоят только банки с домашними консервами, пустые и полные. – Сразу видно хозяйку, приятель, вот это была бы хозяйка! Но нет, все-таки нет, она бы все точно отмеряла, держала бы меня в голодном теле. Это же консервы еще от прошлогоднего урожая. Она их подсчитала и распределила на целый год. Сейчас мы вот эти две полочки освободим и возьмем доски, чтобы не спать на голом цементном полу. Но утром нам надо подняться рано, потому что этот ударный отряд, если я все правильно понимаю, тут долго не пробудет.

Когда на рассвете Генрих меня будит, повсюду царит тишина. Американцев не видно. Мы открываем дверь в то помещение, куда согнали немцев. Они смирно сидят на скамейках, спиной друг к другу. Они не знают, что дверь уже открыта. Наверное, американцы повернули ключ, прежде чем уйти.

– Что с нами будет? – спрашивает старая женщина, очевидно имея в виду и старика, который сидит рядом с ней.

Они видели нас вечером вместе с американцами. Значит, с ними будет так, как мы сейчас скажем.

– Ничего, ничего с вами не будет, если вы и дальше будете тут тихо сидеть, пока мы вам не скажем…

«Ничего с вами не случится, – думаю я, – только сверху, через зарешеченное вентиляционное окошко вам в камеру пустят немного дезинфекции».

Генрих закрывает дверь и снова поворачивает ключ.

– А теперь у нас есть часок времени, чтобы все-таки поискать картошку.

Мы бежим наверх по лестнице. Перины и матрасы разрезаны, покрыты пятнами крови, шкафы распахнуты настежь, дверь в кладовку – наверное, она была заперта – взломана, все проколото штыками, повсюду опустошение, все испачкано, покрыто пятнами, ко всему прилипли белые перышки.

– Вот так солдат, у которого не прикрыт тыл, защищает себя, чтобы на него кто-нибудь откуда-нибудь не напал. Наверное, у них здесь был раненый. Стоны были слышны даже внизу. А может, они разозлились, потому что кто-то стрелял из засады. – Генрих поднимает с постели бинокль, осматривает его и читает надпись. – Париж, наверное, украл или купил на черном рынке во Франции, не подозревая, что теперь он попадет в руки вот такого типа из Богемии. Ты только погляди на это, они не взяли из кладовки ничего, кроме яиц.

Вон разбитая скорлупа. Все остальное может быть отравлено – так они думали, но мы-то так не думаем. Посмотри, как они испортили этот кусочек сала, а всю муку растоптали ногами, вот свиньи. Пока мы собираем брошенные, едва докуренные до половины окурки, гнев Генриха на американцев остывает:

– Знаешь, я бы дал себя завербовать в эту армию уборщиком.

В утренних сумерках Генрих толкает двухколесную тачку, нагруженную картофелем, мукой, горохом, все это в аккуратных мешочках и пакетиках. Банки с домашними консервами и все, что может разбиться, мы погрузили в детскую коляску, которую нашли в подвале. Значит, вот эта дорога через поле и есть славный путь к свободе, и сейчас, толкая перед собой детскую коляску, я начинаю победный марш.

Из дома нам навстречу выбегают Карл и Аннемария. Через поля и обвалившиеся дома видно шоссе, по которому едут американские танки. Из оконных проемов на третьем этаже дома, в котором в последнее время держали французских военнопленных, свисают гроздья людей, а перед ними – триколор, такой большой, что он почти окутывает каждого солдата, выглядывающего на ходу из люка танка.

– Владимир, да нет: Карл!

– Рудольф, нет: Рихард!

– Да, да, Аннемария, и только я по-прежнему остаюсь твоим Генрихом – всегда твоим Генрихом.

ВИЛЛА В АРИСТОКРАТИЧЕСКОМ КВАРТАЛЕ

Нас допрашивают два дня. Мы даем показания на вилле в Нойостгейме, этом аристократическом предместье, которое до тех пор мы знали только как одну из трамвайных остановок между Зеккенгеймом и Маннгеймом. Такую форму, как та, что надета на людях, которым мы рассказываем нашу историю и отвечаем на вопросы, мог бы носить Генрих на сцене. Так они чисты, такие безупречные стрелки на брюках, а на воротничках блестят золотые буквы US и CIC. В обеденный перерыв они берут нас с собой в столовую. Господи, как можно посреди такого количества еды так мало есть?

– Все они нездоровые, ненормальные люди. Это из-за сбора сведений и бумажной работы, – заявляет Генрих. – Как они себя называют? CIC – Counter Intelligence Corps? Значит, интеллигенты, ну, это видно уже по тому, как они носят свою форму.

Они действительно какие-то странные. Кто и когда видел, чтобы человек несколько раз затягивался, а потом всю сигарету, которую нормальные люди выкуривают, выбрасывал?

Когда мы закончили давать показания, нас ведут в другое, еще более роскошное помещение. Там стоят два офицера чином повыше. Один держит в руке листки с напечатанным текстом, и они оба его читают. Второй говорит нам несколько слов. Что это было? Похоже на идиш. Этот офицер говорит так, как разговаривали евреи в Польше, в Треблинке.

– А молиться на иврите вас тоже не учили? – Офицер смотрит прямо на нас. Ну, здрасьте, они нам еще не совсем верят. А этот хочет устроить нам экзамен по ивриту.

Мой покойный дедушка, ты перечислил все мои грехи, когда я, помнишь, пришел на Рош-Хашана – еврейский праздник Нового года – с Пепи Гораком, гоем – не евреем – в синагогу, мы оба были без головных уборов и жевали конскую колбасу. Дедушка, я помню, как ты лежал передо мной в гетто Терезин в собственных нечистотах, со вскрытыми венами. Дедушка, помоги мне сейчас, сделай так, чтобы я вспомнил. Как это было, как это звучало тогда, когда в пятницу вечером, в шаббат, ты благодарил Его? Я же это запомнил, потому что мне понравилось, что Его благодарят не только за хлеб, но и за вино.

«Борух ато Адонай… гамоци лехем мин гаарец – это за хлеб… пери гагефэн – это за вино». Я не мог бы это правильно написать, я даже не знаю, какие звуки, какие слоги соединяются в отдельные слова. А может, этот офицер, этот новый капо вообще ничего не понял, привык к другому произношению? Вот он поворачивается ко второму капо, который, кажется, еще выше по званию, и говорит, всё «о’кей».

– Значит, на сегодняшний день вы окончательно победили, вы дали свидетельские показания. Вот подождите, вы еще станете знаменитыми, теперь мне надо держаться за вас, – рассуждает Генрих после ужина.

Позднее, вечером, на улице и у нас на лестничной клетке кое-что происходит. Двое парней, вероятно патруль, случайно поднимаются в нашу квартиру. Мы плохо понимаем друг друга. Мы пытаемся объяснить им, что мы чехи, а не немцы. Кажется, они оба из Нью-Йорка. Мы хлопаем друг друга по плечам, они ласково похлопывают и Аннемарию. Потом, словно по приказу, направляют на нас свои автоматы. Шлемы, эти смешные ночные горшки, они не надевают, ими они бьют нас. Один толкает своим автоматом Аннемарию в грудь, так что она вскрикивает и падает. Тогда он хватает ее за волосы и тащит на лестницу. Второй выключает свет и направляет на нас луч своего фонаря. С лестничной площадки доносятся стоны и поскрипывание. Потом луч света исчезает, слышен топот убегающих людей. В темноте и полной тишине Аннемария с трудом поднимается наверх.