Ложь — страница 14 из 69

– Хор-р-роший, говорят, офицер был!..

– Отличнейший, ваше превосходительство. Георгиевский кавалер за Великую войну…

– Жаль…

– Всех жаль. Детей, особенно, жаль… Чем они виноваты…

– Как это, чем виноваты?.. Зачем бежали?.. Трусость всегда бывает наказана. Я даже и представить себе не могу, как это конница может изрубить пехоту?.. Хорошая пехота…

– Хорошая, ваше превосходительство…

В овраг спускался разведчик. Он шел усталой походкой, запыхавшись, торопился, шел из последних сил, чтобы сообщить что-то важное… Заметив и узнав начальство, он направился к нему:

– Ваше превосходительство…

– Ну-те-с?..

– К железнодорожной станции, с час тому назад, подошли два поезда. Один – броневой, другой – агитационный, он весь в красных плакатах и флагах.

– Сами видели-с?..

– Я был на станции, ваше превосходительство. По-видимому, приехал какой-то театр. Там такой тарарам пошел, гармоника, песни, шум, смех, галдеж… Часовых нет. Сторожевое охранение не выставлено. Я думаю, там будет ночью большое, пьянство, и их можно будет захватить безнаказанно…

– Что вы думаете, поручик, мне-то мало интересно, а за вашу разведку спасибо большое вам.

– Рад стараться, ваше превосходительство.

– Пожалуйте, господа, за мной, – сказало начальство, и стало подниматься из оврага.

Артиллерийские, замученные, лошади, опустив до земли головы, хрустели сеном, подкинутым к их ногам. Пахло разжеванной полынью, дегтем постромок, кожей, сладким запахом конского пота. Ездовые лежали на земле и спали крепким сном. Фейерверкер сидел после своей оседланной лошади. Папироса попыхивала в его зубах. Махорочный душок свивался с запахом лошадей и сена.

Из темноты несся голос начальства:

– Во всем, господа, люблю пулеватость и смелость. Мы – добровольцы, у нас нет отступления. Мы боремся за великое и святое дело. Мы не считаем врага. Грустно, конечно, что побили двенадцатую роту, но унывать не станем. На то и война… Бодрость, бодрость прежде всего… Атаковать будем молча. Окружая станцию подковой… И без выстрела… И без всякого там – ура… Не нужно-с… Излишняя музыка-с… И попрошу не курить и не кашлять… За наших убитых они заплатят вдесятеро… Полковник Акантов…

– Я здесь, ваше превосходительство.

Когда вышли из оврага, темнота окружила. Сильно, по-осеннему вызвездило. Вдали красным дымом курилась станция, с ее станционными огнями, семафорными фонарями и множеством костров. Оттуда чуть доносился гомон многих людей, и чудилось, что там раздается грубый, неистовый смех…

Наступали длинною цепью, окружая станцию, как на облаве. Шли неслышно. Люди скользили по жнивью, обходя снопы, убитых лошадей и красных казаков, минуя селение. Шли так осторожно, что ни одна собака не залаяла…

Пять верст шли, не останавливаясь.

Когда в мутном красном свете костров стали видны вагоны товарных поездов, серые громады броневого поезда и толпа на станционном дворе под высокими тополями, когда слышна стала гармоника и женский голос, певший задорную частушку, часовой-красноармеец, вдруг появившийся в поле, испуганно окликнул:

– Кто идет?.. Товарищ, это вы?..

Никто не ответил. Глухо ударил приклад по черепу, и, как тяжелый куль, мягко свалился на землю часовой.

Цепь побежала, все скорее и скорее, с разных сторон врываясь на станцию.

Тогда раздались первые беспорядочные выстрелы, им ответил грозный треск ручных гранат.

Впустую, лишь на минуту оглушив, грохнуло орудие с броневого поезда, снаряд полетел далеко в степь и там разорвался. Паровоз зашипел, пуская пары, пытаясь тронуться, но добровольцы уже вскочили на него и метали гранаты по вагонам. Несколько мгновений было шумно, га́мно, грохотали гранаты, стреляли из ружей, раздавались крики, трудно было разобрать, что происходило. Сзади, позванивая орудиями, на рысях подъезжала батарея Белоцерковского, – впереди была площадь, ярко освещенная керосинокалильными фонарями, и на ней толпа в серых рубахах. Люди стояли с белыми лицами, с поднятыми кверху руками…

На путях были вагоны с открытыми боками, обращенные в сцену: красный кумач флагов, ярко освещенный сзади, полыхал, как огненные языки.

Несколько добровольцев вели на площадь высокую женщину в костюме русской боярышни. Белая шапка-колпак, расшитая стеклянным жемчугом, была надвинута на брови. Набеленная, нарумяненная женщина беспокойно оглядывалась большими черными глазами. Она показалась Акантову привидением. Она искала кого-нибудь, к кому обратиться за помощью. Молодежь была настроена к ней явно недоброжелательно.

– Артистка! – раздавались голоса. – Артистка! Тем хуже!.. Поднимали настроение этой сволочи, чтобы лучше дралась она против нас!..

– Образованная!.. Понимать могли бы, что делаете?

– Таких без пощады вешать надо на фонарных столбах!

– Позор русской женщины!

– Тем что? Тех гонять, они не понимают, что делают, а вы понимать должны, с кем вы связались…

– Стерва!

– Дрянь собачья!

Акантов поспешил на выручку. Каждую минуту мог совершиться самосуд. Акантова обогнал полковник Белоцерковский. Он вгляделся в лицо женщины, и, протягивая ей обе руки, быстро пошел ей навстречу:

– Магда!.. – воскликнул он.

Был необычайно мягок и тепел его голос:

– Магда!.. Но, какими же судьбами?.. Оставьте ее, господа. Я знаю, кто она. Это же наша гордость: артистка Магдалина Георгиевна Могилевская. Ее слушал и ценил сам Государь.

– Спасибо, Николай Иванович, – сказала, освобождаясь из рук молодежи, женщина. – А то ваши юнцы совсем, было, собрались меня вешать… Как же мне было пробраться к вам, моим милым и родным «белым», как не примкнув к труппе агитационного поезда? И как это прямо-таки чудесно вышло, что именно вы, Николай Иванович, меня освободили…

– Господа, – сказал Белоцерковский, – прошу на меня не обижаться. Я беру Магдалину Георгиевну на поруки. И, по праву войны, прошу считать ее моей добычей. Я вам ручаюсь головою, что Магда Могилевская не могла быть большевичкой, и что все так и произошло, как она говорит…

Белоцерковский подал руку Могилевской и повел ее к батарее. Никто ему не препятствовал. Слишком любили в отряде Белоцерковского и его батарею, слишком все было необычно, и так много дела было еще впереди…

XVI

Ночь сползала. Медленно линяли краски. Небо розовело на востоке. Свет керосинокалильных фонарей был больше не нужен. На первом пути стоял большой восьмиосный вагон, ярко размалеванный картинами и плакатами. Наверху было изображено красное восходящее солнце с пестро накрашенными лучами. Над ним по дуге шла надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Под солнцем, более мелко, было написано: «Агитационный вагон политотдела армии южфронта». Посередине вагона, в пестрой раме, был намалеван земной шар, перевитый алой лентой с той же гордой надписью о соединяющихся пролетариях всего мира… Там были измалеваны и огромные буквы: «РСФСР» – «Российская, советская, федеративная, социалистическая республика», – горделивый герб Советского Союза, охватывающего весь земной шар. По сторонам сцены, устроенной в вагоне, были изображены избы и в них – счастливая жизнь крестьян под властью советов. Часть этих картин была ободрана, вероятно, в пору захвата станции, и висела жалкими обрывками. Все это напоминало плохой ярмарочный балаган.

На площади лежали тела убитых красноармейцев, и стонали, еще не перевязанные раненые «красные». Нисколько подальше, в стороне от станционной постройки, под высокими тополями и акациями, окружавшими станционный двор, серой толпой стояли и сидели пленные красноармейцы. Жидкая цепь часовых добровольцев их окружала. Отдельно от них, в углу у пакгауза, были собраны матросы броневого поезда. Их охранял более сильный караул. Все это были крепкие, рослые ребята, в пестрых голландках и широких штанах, с лихо заломленными на затылок матросскими фуражками с алыми лентами. Это был народ прожженный, прошедший огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы, лохматый, курчавый, наглый и самоуверенный. Видно было по всей их повадке, что им и самая смерть не страшна…

У шляха, выходившего со станции в степь, сбоку, на стерне сжатого поля, в колонне поорудийно стояла батарея Белоцерковского. Прислуга спала подле на поле, на земле, крепким утренним сном. На самом шляхе были собраны подводы, и люди Акантовского полка сносили на них винтовки и пулеметы, взятые у пленных. Характерный треск небрежно кидаемых на подводы ружей доносился оттуда на двор.

Рассвет надвигался. Еще не было теней, но предметы яснели и ширилась даль.

С тыла на площадь прискакал комендант корпуса, полковник Арчаков. Он спрыгнул с лошади, бросил поводья сопровождавшему его Кубанскому казаку, и пошел к полковнику Акантову.

Арчакова сопровождал на тачанке его адъютант, поручик Гайдук. Об Арчакове Акантов знал, что он без ошибки угадывал коммунистов, а про поручика Гайдука только слышал, что тот является исполнителем смертных приговоров над коммунистами и предателями. Он его еще никогда не видал. И теперь Акантов всматривался в лицо этого человека, взявшего на себя самую трудную и тяжелую обязанность – казнить коммунистов. Это был небольшого роста, крепко сбитый, офицер, с опухшими щеками и глазами в красных бровях, бритый, в чистом кителе и шароварах «галифе» пузырями, в обмотках на толстых и тугих икрах. Что-то не офицерское было в нем. Арчаков подошел к Акантову и сказал ему:

– Пойдемте, полковник, посмотрим на эту сволочь. Он пошел легкой походкой, похлопывая себя по голенищам запыленных сапог дорогим стиком[21].

Пахло землею, пылью, сухим, погорелым на солнце, листом акаций, и нудно воняло людскими отбросами и порохом ручных гранат. Пахло войною. Офицер, бывший при пленных, скомандовал:

– Смирно!.. Встать!.. Ну, вы, там, красная армия, поворачивайся… Вставай. Нечего буржуев изображать…

– Становись!.. Равняйсь!..

Пестрые ряды подравнялись, разбились на неровные взводы, с