Ложь — страница 15 из 69

тали подобием колонны.

Серые от бессонной ночи, от испуга, от усталости, землистые, голодные лица мобилизованных крестьян и бывших солдат повернулись к подходившим к ним офицерам. Резко между ними выделялись фигуры в кожаных куртках, в штатской одежде, с бледными, жесткими лицами, с прямым, смелым взглядом. Знакомое Акантову было смешение людей в толпе, захваченной тисками гражданской войны.

– Смир-рна!..

Арчаков, высокий, тонкий, щеголевато одетый, выправленный, надменный старый барин, в цветной фуражке, аккуратно надетой на лоб, в пенсне без оправы, крепко сидевшем на его тонком породистом носу, со свежепобритыми блестящими щеками, морщась от дурного запаха, шедшего от красноармейской толпы, медленно подходил к пленным. В нем была подтянутость и напряженность охотничьей собаки, почуявшей дичь и готовой сделать стойку. Солнце брызнуло первыми, золотыми, слепящими лучами. Оно осветило лица пленных, их серые, рваные рубахи, плохие штаны, пеструю обувь. Щурясь от солнца, красноармейцы смотрели на подходивших офицеров, «золотопогонников», с тупым подобострастием; они были готовы исполнить любое приказание. Лишь на некоторых лицах была угрюмая злоба, погасившая страх и полная презрения ненависть.

Комендант остановился в десяти шагах от колонны пленных. Солнце отбросило от него и сопровождавших его людей длинные тени. Играя стиком, комендант смело и решительно приказал:

– Коммунисты, выходи!

Никто не шевельнулся. Напряженное молчание и тишина были на площади. Лица одних стали еще подобострастнее, у других еще страшнее стала злоба и ненависть в глазах, и темные желваки заходили над скулами.

– Ну, как хотите, – негромко, но далеко слышным голосом, сказал комендант и с легкой усмешкой пошел к правому флангу колонны.

Он остановился против худощавого парня с темным лицом, покрытым щетиной небритой бороды и с узкими глазами, исподлобья глядевшими на офицеров, и сказал уверенно и твердо:

– С какого года в партии?..

Угрюмый человек повел плечами, тяжело вздохнул и молчал.

– Да ты, товарищ, не стесняйся. Я тебя насквозь вижу. Луганский?.. Злые глаза опустились к земле.

– С какого года?..

– С 1914-го, – рывком, со злобой, выплюнул тот.

– Выходи!

Конвой, следовавший за комендантом, схватил вышедшего и толкнул его в сторону. Арчаков пошел дальше.

– Коммунист?..

– Ваше благородье, – кричали сзади, – это ж Файнштейн… самой он коммунист. Он нас и мутил супротив вас идти, и Ягодка с ним, вот он, Ягодка, третий с флангу стоит – обои коммунисты. Выходи, брат, Ягодка, чего там бузу разводить, братву подводить. Он, Ягодка-то, ишшо когда, в царское время, при Государе Ампираторе, этим самым на заводе занимался…

Быстро и легко шел отбор. Ловкая, хорошо пригнанная одежда, кожаные куртки, добротные сапоги, злые лица, угрюмо сосредоточенные, безнадежные, выдавали коммунистов.

Комендант остановился против невысокого, длиннорукого парня, неуклюже одетого в солдатскую шинель. У него были курчавые черные волосы, и бледное, смертною бледностью покрытое лицо, с большими, умными черными глазами. Глаза эти то загорались мрачным огнем, то погасали, и тогда лютая тоска была в них.

– С какого года? – касаясь стиком груди задрожавшего мелкою дрожью человека, спросил Арчаков.

– Ни с какого, – последовал быстрый ответ. – Никогда в партии не был, и всею душою сочувствую добровольцам.

– Вы его, братцы, знаете?..

Красноармейцы загудели:

– Вовсе мы его не знаем…

– Никогда такого не видали…

– Откеля взялся, приблудился, не знамо, не ведомо…

– Он и на человека не похож…

– Чистый жид…

– Какой-сь то, кубыть, из скубентов…

– Ночью к нам откуда-то втиснулся…

– Наша рота пестрая, всего третий день из деревни… Мы билизованы вовсе недавно…

– Ты кто такой?

– Артист.

– И коммунист, конечно?..

Спрашиваемый пожал плечами. По его опухшему, белому лицу текли крупные капли пота:

– Ну, когда вы лучше моего знаете…

– Фамилия?..

– Бродский.

– Громкая фамилия!.. Выходи!

– Бож-жа мой!.. Да зачем я буду выходить, когда я вовсе ни в чем не виноватый? Ну, они тоже забирают. Они с ружьями, с наганами, разве я могу какое сопротивление оказывать?.. Какой я коммунист? Я даже, может быть, такой же коммунист, как и вы…

– Выходи!..

– Господин полковник! Да зачем так?.. Так, ведь, вы же белые?.. Должна же у вас быть справедливость? Вы не большевики какие-нибудь?.. Вы спросите госпожу Могилевскую, так она вам скажет, чи я коммунист, чи нет?

Арчаков еще раз внимательно, с головы до ног, осмотрел Бродского. Он колебался. В этом некрасивом, нескладном еврее не было той трусливой наглости, по которой он угадывал, всегда без ошибки, коммунистов… Большие, черные, с поволокой, глаза, южные, томные, смотрели с мучительной мольбой, и была в них какая-то уверенность в своей правоте. Эта уверенность подкупала, располагала Арчакова к Бродскому.

– Хор-рр-шо, посмотрим!.. Отведите этого субъекта в сторону, а вы, поручик, попросите сюда эту артистку, она находится в крайней хате, где командир батареи…

Уже окончен был отбор коммунистов, когда на площадь, сопровождаемая Белоцерковским, пришла Магдалина Георгиевна. Она успела переодеться в дорожное платье и, вместо шляпки, была по-крестьянски повязана белым платком. Акантов невольно залюбовался ею, и заметил, что, как только Могилевская увидела отдельно стоявшего подле часового Бродского, она побледнела сквозь румяна, и беспокойные огни загорелись в ее прекрасным глазах.

– Простите, милостивая государыня, – официально сухо обратился Арчаков к Могилевской. – Вы изволите знать этого индивидуума?..

Он подвел Могилевскую к арестанту. Они стояли в углу двора, в длинной тени от пестрого вагона с плакатами.

Прекрасное летнее утро наступило. За станцией раздавались веселые голоса добровольцев.

Воробьи чирикали в кустах жимолости станционного палисадника. Со шляха доносился железо-деревянный треск кидаемых ружей, и кто-то молодым, мальчишеским голосом, кричал:

– Девятьсот семнадцать… Здорово!.. Мальчишечка!.. Девятьсот восемнадцать… Без штыка… Ей-Богу, Артем Иванович, до тысячи наскребем…

Сильнее становился запах горелой соломы, каменного угля и нечистот.

Бродский пронзительно смотрел в глаза Магдалине Георгиевне. Та не опустила своих. Лютая ненависть и презрение были в ее прекрасных глазах. Так продолжалось несколько мгновений, показавшихся Акантову бесконечно долгими…

– Что ж?.. – наконец, задыхаясь от негодования, сказала Могилевская. – Называет себя белым!.. Х-ха!.. Я этого человека знаю… От-тлично знаю… Вы его будете судить?.. Напрасно… Таких людей не допрашивают…

– Он – коммунист?

– Господин полковник… Ну, что они говорят такого. Ну чего они могут про меня знать?.. Они же знают, что я пьянист, им на пьянино аккомпанировал. Они же меня видали, какой я коммунист? Я же белый, как чистый снег…

Магдалина Георгиевна быстро повернулась от Бродского и широкими, быстрыми шагами пошла с площади. Отойдя шагов на тридцать, она остановилась и сказала низким, густым, контральтовым голосом:

– Да, полковник, этот человек – коммунист.

Бродский стоял, низко опустив голову. Было что-то бесконечно жалкое в его фигуре. Арчаков посмотрел на Бродского, потом на Могилевскую, и строго сказал:

– Вы уверены в этом, сударыня?..

Магдалина Георгиевна снова пошла, сопровождаемая Белоцерковским. Она шла с высоко поднятой головой:

– Он предатель, – кинула она на ходу, и взяла Белоцерковского под руку.

Страшным видением показалась тогда Акантову эта женщина, быстро шагавшая мимо серой толпы красноармейцев, мимо трупов и арестованных…

И почему-то, вспоминая все это теперь, в тихую берлинскую ночь, Акантов подумал: «А ведь что-то есть общее между Могилевской и только что виденной мною Дусей Королевой…».

XVII

Днем был суд. Акантов в нем не участвовал. Триста китайцев, часть матросов бронепоезда и двадцать коммунистов, отобранных комендантом Арчаковым, подлежали уничтожению. Дело Бродского было выделено. Оно запуталось.

За завтраком, в помещении пристанционного трактира, комендант говорил Акантову:

– У меня, знаете, Егор Иванович, странное впечатление от этого жиденыша… По приказанию комиссара в Москве собирал труппу артистов для агитационного поезда южного фронта. Так ведь его заставили это делать… Я отнюдь не юдофил, но мне все говорит, что он не коммунист, а вот артисточка-то наша, от которой тут все наши без ума, наводит меня на размышления… И что-то жиденыш этот про нее знает, да пока не говорит, то ли боится, то ли жалеет ее. И, если я кого поставил бы к стенке, так это многоуважаемую Магдалину Георгиевну, а того жиденыша отпустил бы с миром. Иди и больше не греши…

– Что же постановили?.. – спросил Акантов.

– Да приказал пока посадить в подвал, до выяснения личности. И часового не приставлю. Никуда он не убежит… А показания может дать прям аховые… Ключ поручику Гайдуку передал. Мы не красные, мы должны быть, прежде всего, справедливы. Мы должны искать правду…

Расстреливали приговоренных под вечер. Заведовал этим поручик Гайдук, и в его распоряжение был назначен взвод из люто ненавидящих коммунистов людей. Это были убежденные, считавшие, что, в условиях гражданской войны, иного выхода нет. Куда же девать эту заразу?

Комендант Арчаков уехал в штаб. Отряд, занявший станцию, отдыхал, расположившись по квартирам в поселке. О красных не было слышно, и, с обычным презрением к опасности, а, отчасти, и потому, что при отряде не было кавалерии, разведки не было выслано, и охранения не выставляли. Все было тихо кругом. Занятие станции казалось отдельным, случайные эпизодом; вокруг была ровная степь, на много верст было видно кругом, и везде было пусто, и тишина могилы стояла на железнодорожных путях…

В большой зал трактира собрались офицеры отпраздновать блестящую победу. Из вагона агитационного поезда притащили пианино. Белоцерковский обещал придти с Магдалиной Георгиевной. В поселке нашелся самогон, а в броневом поезде оказались и бутылки неплохого вина; ужин готовили на славу.