Ложь — страница 39 из 69

– Жизнь, – говорил он страшным шепотом, наклоняясь к Лизиному лицу, почти касаясь сухими, жаркими губами пылающих щек и вдыхая аромат густых и нежных волос, – это только мгновение, один миг… Это бесконечно малая величина в пространстве тех миллиардов веков, что существует вселенная. И – никакого Бога!.. Никогда не позволяйте себе думать, Лизе, что есть Бог… Нет ни еврейского, грозного Иеговы, нет и благостного Бога христиан, и самого Иисуса нет и не было… Только легенда, сказка, выдумка… Все умирает и никогда не воскреснет…

Лиза стала ходить к профессору Ротшпану по два, по три раза в месяц. Она уславливалась о свидании заранее, устраивалась так, чтобы можно было возможно дольше остаться у него, в таинственном кабинете ученого, где открывались перед нею великие научные истины, где манила ее в неизведанные глубины бездна.

Теперь на громадном столе ученого не только лежали книги и рукописи, но стоял поднос, графины с ликерами и блюдца с конфетами, и вазочка с фруктами. И как заманчиво было слушать о бесконечности. Лиза представляла себе ее мрачную продолженность в миллиарды веков, и ощущала себя искоркой, загоравшейся в темном пространстве, которому нет конца.

– Сумейте, Лизе, умно и красиво сгореть. Не бойтесь стыда и воспоминаний. Все проходит… Не бойтесь минутной боли и отвращения: это – ворота в непостижимое блаженство, из которого зарождается новая жизнь. И какое великое счастье дать эту жизнь… И, это самое главное: не бойтесь смерти… Именно потому, что нет будущей жизни, нет и смерти. Придет к вам час невыносимой муки, сдавит ваше сердце тошнота ужаса совершившегося, покажется вам ваше положение стыдным и ложным, будьте смелой, возьмите на себя – самой гордо уйти из жизни. О, какое это дерзновение, какое величие духа – покончить с собой!..

– Но это больно!.. Это, должно быть, ужасно страшно, – в томительном испуге говорила Лиза.

Темная пелена расстилалась перед ее глазами. Она не видела кабинета. Близко от нее было лицо с горящими, как раскаленные угли, глазами, и это лицо казалось ей прекрасным. Она не отдергивалась, как первое время, от прикосновения горячих, цепких пальцев, и ей не было ни странно, ни страшно от того, что профессор крепко сжимал ее гибкую талию и все старался привлечь ее к себе и посадить на колени. Ловкая и сильная, Лиза инстинктивно, следуя девическому целомудрию, осторожно, стыдливо увертывалась от него, и только слушала, слушала…

Она видела заманчивую бездну, куда увлекал ее Ротшпан. В отдаленном мраке мелькали яркие малиновые и зеленые огни, возгорались, расплывались трепещущими кругами и погасали. И было так, как бывает, если лечь ничком и прижать крепко веки к глазам: плыли таинственные искры-огни… Сквозь эту игру светящихся точек, Лиза слышала голос Ротшпана:

– О, нет, Лизе… Это один миг. Это только сладкое и дерзкое мгновение. Секунда острой боли, и все прошло, все кончено, вся боль и оскорбление жизни исчезнут во мраке…

Ротшпан доставал из ящика стола блестящий маленький револьвер и объяснял его устройство.

С еврейским бессердечием, выношенным веками предков, воспитанных на Библии и Талмуде, считавших всякого гоя низшим существом, животным, призванным служить евреям, Ротшпан, как лакомое блюдо, готовил себе Лизу, чтобы овладеть ею, а потом внушить ей покончить с собой.

Он уже владел ее душою, подчинил ее волю, выпил до дна все хорошее в ней, и он овладел бы и ее телом, если бы Лиза не сопротивлялась в бессознательном детском страхе, ускользая от его попыток. Он все-таки достиг бы своего, но тут пришла в Германии новая власть, и все переменилось. Ротшпан почувствовал, что кончились дни еврейского владычества и безнаказанности, и он испугался…

Однажды утром, женщина, приходившая убирать его квартиру, нашла старого профессора висящим в спальной на крюке, в петле, свитой из двойной толстой веревки. Вытянутые ноги едва касались пола. Лицо было налито кромешным ужасом…

Лиза неутешно и долго оплакивала профессора, раскрывшего перед нею тайны жизни, но то новое, свежее и здоровое, что началось тогда в Германии и быстро несущимся потоком, как-то сразу, охватило все население, захватило и Лизу своим мощным течением.

Девочки надели белые блузки и черные юбочки, накинули на плечи желто-коричневые кофточки, нашили на рукава значки своих отрядов и стали маршировать стройными рядами за юношами.

И вот однажды впереди раздался звон гитары, бодрая песня сделала шаг смелее и тверже, и Лиза увидела впереди колонны светло-русую голову Курта…

Как после тяжелой и долгой болезни, оправлялась Лиза и постепенно вступала на новый путь горячей самоотверженной любви к Родине и служения ей, путь, благословенный Богом и указанный ей фюрером Адольфом Хитлером.

Чистое обожание Вождя Германского народа так незаметно слилось в сердце Лизы с настоящей первой любовью к русому молодцу Курту Бургермейстеру.

Но от тяжкой отравы ротшпановского учения, поразившей Лизу в нежные годы ее созревания, у нее навсегда остался безотчетный страх перед евреями и мистическое преклонение перед их знаниями и силой.

Теперь она поступила на работу в еврейский дом.

V

Странное заведение был «Торговый дом Брухман и Ко». Наружу не было никакой вывески. Внутри, в двадцать втором этаже дома, почти сплошь занятого конторами и магазинами, на белой двери была широкая медная доска и на ней надпись черными буквами:

«Madame Brouchman. Modes et robes. New-York. Paris».

За дверью – ряд комнат: они уходили анфиладой вглубь квартиры, связанные общим коридором, и их двери были всегда закрыты. Лиза даже не знала, сколько именно комнат в помещении. Брухман сразу установила порядок: без дела ходить из комнаты в комнату не полагается.

В первой и, по-видимому, самой большой, комнате, как во всякой модной мастерской, вдоль стен стояли шкафы с платьями, с полками, с материями и прикладом. Посередине комнаты были манекены, между шкафами – кабинки для переодевания при примерке. В стороне у окна стояла швейная машина. Тут и пахло мастерской: материей, нитками, горячим утюгом, духами и пудрой дам, примеряющих платья, и терпким, трудовым потом Сары Брухман и мастериц.

Сюда и посадили Февралевых и Лизу.

Иногда посылали то Лизу, то Татушу в другие комнаты за прикладом, отделкой, вышивкой или вставкой:

– Лиза, пойдите в третью комнату, спросите мисс Эдит, готова ли вышивка для миссис Эдельштейн?

Лиза шла через комнаты. В них по две, по три сидели девушки мастерицы. Все они были молоденькие, хорошенькие. Они любопытными, ревнивыми глазами провожали Лизу. В этих комнатах, как будто, и не работали. В них пахло духами, а не трудом. Во второй комнате радио под сурдинку играло танец, и две мастерицы танцевали, а третья их поправляла. Материя скроенного платья валялась в углу на полу. В третьей комнате, где помещалась мисс Эдит, пахло сигарным дымом, у двери, за рабочим столом сидела красивая брюнетка, а на столе, между ворохом шелка, спокойно уселся толстый мужчина лет сорока, с красным, пухлым лицом, с жирными губами; он плотоядно смеялся и курил. Две другие мастерицы сидели в обществе молодых людей, и Лизе показалось, что одна из них при входе Лизы встала с колен одного из мужчин.

Это присутствие мужчин в модной дамской мастерской показалось странным Лизе. Лиза спросила брюнетку, где мисс Эдит…

Брюнетка оглядела с ног до головы Лизу и спокойно сказала:

– Мисс Эдит, это – я.

– Миссис Брухман просила узнать у вас, готова ли вышивка для платья госпожи Эдельштейн?

Мисс Эдит не сразу ответила. Она пересмеивалась с сидевшим на столе толстяком.

– Новенькая? – спросил толстяк.

– Да, – с презрительным смешком ответила мисс Эдит. – Еще трех привезла на днях Сара… Мамаша – штука со смаком, а девчонки – дурочки… Смотри, толстый осел, не вздумай влюбиться… – и, обернувшись к Лизе, коротко кинула: – Не готова и не скоро будет готова. Видите, я занята…

Лиза, как ошпаренная, выскочила из комнаты.

В мастерской госпожа Эдельштейн тяжелым гиппопотамом вертелась перед зеркалом. Брухман и Татуша ползали подле нее на коленях, подшпиливая подол.

– Я же вас просила, миссис Сара, покороче… У меня же, сами знаете, ножка красивая, – говорила Эдельштейн, выставляя толстую, нескладную ногу, обутую в розовато-желтый чулок и в прекрасные американские башмаки…

– Ну, что? – поднимая голову на Лизу, спросила Сара.

– Не готова. Мисс Эдит сказала, что она занята.

Сара встала с колен и внимательно посмотрела на покрасневшую Лизу.

– Ах, да… Что, у нее ее дядя Самуил был?.. Ну, миссис Эдельштейн, не извольте беспокоиться, все будет готово к следующей примерке…

Вечером, когда Февралевы и Лиза уходили домой, Брухман говорила Лизе со сладкой улыбкой:

– Так это же нужно знать, Лиза, что такое Нью-Йорк. Так это же город сумасшедших. Тут, уверяю вас, каждый третий человек немножечко с сумасшедшинкой в глазах. Тут разве можно держать строгий порядок в мастерской; тут с этим считаться приходится…

– Но отчего же сумасшедших не посадят в больницы? – спросила Наталья Петровна.

– Ах, милая мадам, ну, разве можно построить столько больниц… Так это же надо треть Нью-Йорка посадить в сумасшедшие дома… Ну и приходят иногда к нам. Так разве их выгонишь?.. Это же надо полицию звать…

Мельхиор, стоявший, в штанах и жилетке, с сантиметром, перекинутым через шею, вмешался в разговор:

– Ну, что тут удивительного, что люди в нашем городе сходят сума… Тут такие есть профессии… Иной, еще мальчишкой, как сел на лифт, так только и делает, что целыми сутками летает с восьмидесятого этажа в первый и обратно. Света солнечного никогда не видит. Камень и камень, да железная коробка кабины. Ну, или сопьется, или с ума спятит…

Сара подтвердила слова мужа:

– Ужасно, как много пьяных у нас по ночам. В Харлеме, где негры, ночью хоть и не ходить. Затащат, и что хотят, то и сделают…

– Свобода, – тяжело вздыхая и напяливая на плечи рыжий пиджак, сказал Мельхиор. – В Харлеме?.. Гм-м… В Харлеме?.. Там, представьте, мадам, негры по ночам бегают с острыми бритвами. Ночью окружат белого: чик! – ему нос и уши отрежут. Поди, ищи, кто это сделал? Все негры одинаковые…