Ложь романтизма и правда романа — страница 12 из 58

й культ, равно как и былое недоверие, мешает нам разглядеть в Достоевском завершение современного романа, его высшую стадию.

Весьма относительная эзотеричность Достоевского не ставит его ни выше, ни ниже французских романистов. Туману здесь нагоняют читатели, а не писатель. Впрочем, самого Достоевского с его убежденностью в том, что русские опережают западный опыт, наши сомнения не удивили бы. Без каких-либо промежуточных ступеней Россия перешла от традиционно-феодальных структур к современнейшему из обществ: ее минуло буржуазное междуцарствие. И если Стендаль и Пруст в качестве романистов этого междуцарствия представляют высшие области внутренней медиации, то Достоевского интересуют самые низменные ее области.

Желание Достоевского и типичные для него характеры отлично представлены в его «Подростке». Едва ли отношения между Долгоруким и Версиловым можно рассматривать иначе, кроме как в понятиях медиации. Отец и сын влюблены в одну женщину. Страсть Долгорукого к генеральше Ахмаковой скопирована с отцовской. Медиация отца к сыну – отнюдь не внешняя медиация прустовского детства, о которой мы говорили в связи с Комбре, а внутренняя медиация, превращающая медиатора в ненавидимого соперника. Несчастный бастард равен своему безответственному отцу, но вместе с тем становится его завороженной жертвой и по необъяснимым причинам его отвергает. Чтобы понять Долгорукого, его следует сравнивать не с детьми или родителями из предшествующих романов, а с прустовским снобом, одержимым лишь теми, кто отказывается его принять. Однако же и это сравнение не вполне точно, поскольку дистанция между отцом и сыном меньше, чем дистанция между двумя снобами. Поэтому испытания Долгорукого мучительнее, чем у прустовских снобов или ревнивцев.

* * *

По мере приближения медиатора роль объекта уменьшается, а его собственная – растет. Достоевский, с его гениальной интуицией, ставит во главу угла медиатора, а объект уводит на второй план, так что композиция романа приходит наконец в соответствие с подлинной иерархией желания. Будь «Подросток» написан Стендалем или же Прустом, его сюжет бы выстраивался вокруг главного героя или генеральши Ахмаковой. У Достоевского же в основе повествования медиатор – Версилов. С нашей точки зрения, впрочем, «Подросток» – не самое смелое его произведение, а лишь компромисс между возможными решениями. Это смещение центра тяжести удачнее и наглядней представлено в «Вечном муже». Холостой богач Вельчанинов – зрелый Дон Жуан, одолеваемый хандрой и скукой. Несколько дней подряд он мельком замечает какого-то человека, одновременно таинственного и знакомого, тревожащего и безликого. Вскоре его личность раскрывается: это некий Павел Павлович Трусоцкий – муж бывшей любовницы Вельчанинова, которая недавно скончалась. Павел Павлович едет из своей провинции в Петербург, чтобы отыскать любовников покойной. Когда один из них, в свою очередь, умирает, объятый горем Павел Павлович идет вслед за траурным шествием. Самым гротескным образом и с небывалым усердием обманутый муж обхаживает Вельчанинова, а о прошлом ведет речи более чем странные. Явившись к сопернику глубокой ночью, он пьет за его здоровье, целует в губы и изощренно мучит его бедной маленькой девочкой: кто ее настоящий отец, мы так и не узнаем…

Жена умирает, но остается ее любовник. Объект исчезает, но медиатор, Вельчанинов, продолжает вызывать неодолимое влечение. Медиатор этот – идеальный рассказчик, поскольку, находясь в самом центре действия, практически в нем не участвует. Он описывает события с тем большим тщанием, что никогда не смеет интерпретировать их и боится упустить при этом какую-нибудь существенную деталь.

Павел Павлович задумывает второй брак. Завороженный, он снова является к любовнику первой жены, просит его помочь с выбором подарка для новой избранницы и приглашает его пойти к ней вместе. Вельчанинов пытается отпираться, но Павел Павлович настаивает, умоляет и в итоге получает желаемое.

У девушки двоих «друзей» принимают весьма радушно. Вельчанинов хорошо говорит, садится за пианино. Его светское обхождение производит фурор: ему старается угодить вся семья – и в том числе та, кого Павел Павлович почитал уже своею невестой. Незадачливый претендент тщетно силится ее очаровать, но никто не принимает его всерьез. Дрожа от желания и тревоги, созерцает он это новое бедствие… Несколько лет спустя Вельчанинов снова встречает его на железнодорожной станции. Вечный муж не один – его сопровождает очаровательная женщина, его жена, и вместе с ней – молодой и нарядный военный…

Сущность внутренней медиации в «Вечном муже» раскрывается так просто и доходчиво, как только возможно. Никакие отступления не могут отвлечь или запутать читателя. Текст кажется столь загадочным именно потому, что он совершенно прозрачен, и та ясность, с какой он освещает романический треугольник, слепит нам глаза.

Пример с Павлом Павловичем не позволяет нам долее сомневаться в том, что в желании доминирует Другой – впервые этот принцип был заявлен Стендалем. Герой всегда стремится убедить нас, что его отношение к желаемому не зависит от соперника; теперь же мы видим, что он нас обманывает. Медиатор недвижим, а герой обращается вокруг него, как планета – вокруг звезды. Поведение Павла Павловича кажется неприятно-чудачливым, но оно в точности соответствует логике треугольного желания. Павел Павлович может желать лишь благодаря посредничеству Вельчанинова – как сказали бы мистики, в Вельчанинове. Потому-то он и приводит его к своей избраннице, чтобы Вельчанинов тоже испытал к ней желание и послужил тем самым гарантом ее эротической ценности.

Некоторые критики охотно усмотрели бы в Павле Павловиче «латентного гомосексуала». Но гомосексуальность, будь то латентная или нет, никак не объясняет структуры желания. Она лишь отдаляла бы Павла Павловича от так называемых «нормальных мужчин». Сводя треугольное желание к гомосексуальности, для гетеросексуала по необходимости непрозрачной, мы ничего не увидим и не поймем. Если же объяснить все наоборот, результат будет куда интереснее. Отправляясь от треугольного желания, нужно попытаться понять некоторые формы гомосексуальности: прустовскую гомосексуальность, например, можно определить как перенос эротической ценности, в «нормальном» донжуанизме сохраняющей привязку к объекту, на медиатора. Подобный перенос не только a priori возможен, но и вполне вероятен на острых стадиях внутренней медиации, которые характеризуются все более ярко выраженным преобладанием медиатора, тогда как объект отходит на второй план. В некоторых пассажах «Вечного мужа» это эротическое отклонение в сторону завораживающего соперника раскрывается с предельной ясностью.

Романы проясняют друг друга, и критика должна заимствовать свои методы, концепты и даже самый смысл своего существования из самих же романов… Чтобы понять, чего хочет Павел Павлович, нам следует обратиться к Прусту «Пленницы», который этому герою довольно близок:

Если мы подвергнем наши отношения возможно более тонкому анализу, то обнаружим, что женщина часто нам нравится из‐за предпочтения, которое она оказывает нашим соперникам, хотя мы очень страдаем от этого соперничества; вместе с предпочтением исчезает и очарование женщины. Можно привести печальные и предостерегающие примеры предпочтения, оказываемого женщине мужчиной, который, прежде чем узнать ее, совершает ошибки, женщине, которая затягивает его в омут и которую он на протяжении всего их романа должен завоевывать. И можно привести обратные и ни в малой мере не драматичные примеры того, как мужчина, чувствуя, что он охладевает к женщине, неумышленно применяет правила, которые он извлек из их отношений, и, чтобы не терять уверенности, что он любит ее по-прежнему, ставит ее в опасные положения, так что ему приходится ежедневно следить за ней.

Тон Пруста кажется непринужденным, но в нем просвечивает всепроникающая тревога, знакомая и Павлу Павловичу. Герой Достоевского тоже «спонтанно», если не осознанно, применяет правила, на самом деле не «выработанные» им, но тем более успешно управляющие его жалким существованием.

Треугольное желание едино. Мы начинаем с Дон Кихота и кончаем Павлом Павловичем – или, как это делает Дени де Ружмон в своей книге «Любовь в западном мире», начинаем с «Тристана и Изольды» и очень скоро кончаем «психологией ревности, пронизывающей наше исследование». Определяя эту психологию как «профанацию» мифа, воплощенного в поэме о Тристане, Ружмон открыто признает наличие связи между «благороднейшими» формами страсти и болезненной ревностью в описании Пруста или же Достоевского – «желанной, спровоцированной, исподтишка подстегиваемой», как верно отмечает Ружмон: «И нам даже хотелось, чтобы любимое существо впало в неверность, так что мы могли бы вновь начать его добиваться и „почувствовать любовь“».

Приблизительно таково же на самом деле и желание Павла Павловича: Вечный муж стал рабом ревности. Вооружившись нашим анализом и свидетельством Дени де Ружмона, теперь мы сможем изобличить скрытую за всеми формами треугольного желания дьявольскую западню, в которую медленно затягивает героя. Треугольное желание едино, и мы думаем, что нашли этому блестящее подтверждение даже в том вопросе, где скептицизм кажется более чем оправданным: речь идет о тех двух труднее всего согласуемых в рамках одной и той же структуры «крайностях» желания, которые представлены, с одной стороны, Сервантесом, а с другой – Достоевским. Если ясно, что Павел Павлович является собратом прустовскому снобу или стендалевскому тщеславцу, то кто признает в нем хотя бы и дальнего, но все-таки родственника славному Дон Кихоту? Восторженные почитатели этого героя сочли бы такое сближение святотатством. Дон Кихот для них – небожитель. Как мог создатель этого утонченного героя предчувствовать то болото, в котором увяз Вечный муж?

Ответ на этот вопрос нужно искать в одной из тех «повестей», коих в романе Сервантеса великое множество. Хотя все эти тексты выдержаны в одном, пасторально-рыцарском, духе, к жанру романтического романа они нас все же не возвращают. В одном из них – «О Безрассудно-любопытном» – описывается треугольное желание, которое представляется вполне схожим с желанием Павла Павловича.