Ложь романтизма и правда романа — страница 13 из 58

Ансельмо женится на молодой и прекрасной Камилле. Брак этот устраивает Лотарио, ближайший друг счастливого жениха. Вскоре после свадьбы Ансельмо просит Лотарио о странном одолжении: он умоляет его приударить за Камиллой, чтобы, по его выражению, «убедиться в ее верности». Лотарио возмущенно отказывается, но Ансельмо настаивает, давит на друга тысячью способов и обнаруживает всем этим, сколь навязчиво его желание. Лотарио долго отнекивается, но в конце концов оказывается вынужден согласиться, чтобы успокоить Ансельмо. Тот организует молодым людям свидание тет-а-тет, якобы отправляется в путешествие, а потом неожиданно возвращается и горько упрекает Лотарио в том, что тот не играет своей роли всерьез. Одним словом, ведет себя безумнее некуда, и в итоге Лотарио и Камилла бросаются в объятья друг другу. Поняв, что он обманулся, Ансельмо в отчаянии кончает с собой.

Перечитав этот текст в свете «Вечного мужа» и «Пленницы», мы едва ли сочтем его деланым и безынтересным. Достоевский и Пруст позволяют нам докопаться до подлинного его смысла. «О Безрассудно-любопытном» – это «Вечный муж» Сервантеса; различия между двумя этими рассказами сводятся лишь к технике и деталям сюжета.

Павел Павлович зазывает Вельчанинова к своей невесте; Ансельмо просит Лотарио соблазнить его жену. В обоих этих случаях подтвердить, что сексуальный выбор удачен, может лишь престиж медиатора. В самом начале повести Сервантес долго убеждает читателя в том, что его протагонисты были друзьями, что Ансельмо испытывал к Лотарио бесконечное уважение и что при помолвке этот последний послужил посредником между двумя семействами.

Хотя ясно, что их пылкая дружба сопровождается острым чувством соперничества, оно остается в тени. В «Вечном муже» скрытой остается другая сторона «треугольного» чувства. Мы видим ненависть обманутого мужа и мало-помалу начинаем догадываться, что она скрывает за собой преклонение. Именно потому, что Вельчанинов обладает в его глазах невероятным сексуальным престижем, Павел Павлович просит его выбрать украшение в подарок своей невесте.

Герои обоих рассказов – казалось бы, безвозмездно – предлагают любимую женщину медиатору подобно тому, как верующий приносит жертву своему божеству. Однако если верующий приносит что-либо в жертву затем, чтобы сделать приятное своему богу, то герой внутренней медиации – ровно наоборот. Он подталкивает возлюбленную к медиатору, чтоб заставить соперника испытать к ней желание и затем над ним восторжествовать. Он желает не в своем медиаторе, а скорее против него. Единственное, чего хочет герой, – чем-нибудь фрустрировать медиатора; единственное, чего в глубине души он желает, – так это решительной победы над нахалом. И Ансельмо, и Павлом Павловичем всегда движет лишь сексуальная гордыня, которая ввергает их в унизительные неудачи.

«О Безрассудно-любопытном» и «Вечный муж» подводят нас к возможности неромантической интерпретации Дон Жуана. Ансельмо и Павел Павлович противостоят тем самодовольным и словоохотливым «прометеевским» щеголям, коих в изобилии порождает наш век. Именно гордыня превращает Дон Жуана – равно как, рано или поздно, и каждого из нас – в раба. Настоящий Дон Жуан не автономен; наоборот, он не в силах избегнуть влияния Других. Сегодня эта истина скрыта, но о ней свидетельствуют и некоторые соблазнители у Шекспира, и сам Дон Жуан у Мольера:

…я эту чету влюбленных случайно встретил дня за три или за четыре до их путешествия. Я еще никогда не видел, чтобы два человека были так довольны друг другом и выказывали друг другу больше любви. Нежные проявления их взаимного пыла взволновали меня, они поразили мое сердце, и любовь моя началась с ревности. Да, мне было невыносимо смотреть на то, как им хорошо вдвоем, досада распалила во мне желание, и я представил себе, какое это будет для меня наслаждение, если я смогу нарушить их согласие и разорвать эти узы, оскорблявшие мою чувствительную душу[44].

* * *

Точки соприкосновения между «О Безрассудно-любопытном» и «Вечным мужем» не объяснимы литературным влиянием. Различия касаются только формы, сходства же обнажают суть. Сам Достоевский, разумеется, их никогда бы не заподозрил. Как и большинство читателей XIX столетия, испанский шедевр виделся ему только сквозь призму романтических толкований, и его мнение о Сервантесе было, вероятно, самым ошибочным. Все его замечания относительно «Дон Кихота» свидетельствуют о влиянии романтизма.

Для критиков включение «Повести о Безрассудно-любопытном» в текст «Дон Кихота» – большая интрига. Можно задаться вопросом о том, сколь органично она в нем смотрится; единство шедевра кажется отчасти подорванным. Именно это единство и послужило нам проводником по романному жанру. Отправляясь от Сервантеса, к нему мы и возвращаемся – с заявлением, что гений романиста объемлет крайние формы желания от Другого. Зазор между Сервантесом Дон Кихота и Сервантесом Ансельмо велик, поскольку в него укладываются все произведения, рассмотренные нами в этой главе, но вместе с тем и преодолим, поскольку Флобер, Стендаль, Пруст и Достоевский в нем держатся за руки, образуя непрерывную цепь от одного Сервантеса к другому.

Сочетание в одном и том же произведении внешней и внутренней медиации подтверждает, на наш взгляд, единство романической литературы – а оно, в свою очередь, подтверждает единство «Дон Кихота». Мы доказываем одно через другое подобно тому, как доказываем шарообразность Земли тем, что она обращается вокруг своей оси. Созидательная мощь отца современного романа столь велика, что легко воздействует на все «пространство» романа. В западном романе нет ни одной идеи, не восходящей к Сервантесу. Идея же всех этих идей, центральная роль которой подтверждается нами ежеминутно и позволяет добраться до остальных, – это треугольное желание; оно послужит основой для нашей теории романического романа, введением в которую и является эта первая глава.

Глава IIЛюди станут богами одни для других

Любой герой романа ждет, что обладание чем-либо радикально преобразит его существо. В «Поисках утраченного времени» родителей Марселя гложут сомнения, стоит ли им отпускать его в театр, потому что он слаб здоровьем. Ребенку их колебания непонятны: заботы о самочувствии кажутся ему пустяком по сравнению с тем огромным наслаждением, какого он ожидает от представления.

Объект является всего только средством достичь медиатора. Желание порождено самим его бытием. Пруст сравнивает это мучительное желание быть Другим с жаждой:

…чувство пресыщения уступило во мне место жажде, – похожей на ту, от которой изнывает сухая земля, – жажде той жизни, которая до сих пор не уделила моей душе ни единой капли и которую моя душа тем более жадно поглощала бы – не торопясь, всецело отдаваясь впитыванью.

У Пруста это желание «впитать» бытие медиатора часто представляется в форме потребности в инициации в новую жизнь: спортивную, деревенскую, «беспорядочную». Престиж, каким внезапно наделяется тот или иной незнакомый рассказчику образ жизни, неизменно ассоциируется с какой-то встречей, которая это желание пробуждает.

В обоих «крайних точках» желания смысл медиации предельно прозрачен. Дон Кихот объявляет нам истину своей страсти, а Павел Павлович не может дольше ее скрывать. Желающий субъект хочет стать своим медиатором; хочет похитить у него его бытие совершенного рыцаря или неотразимого соблазнителя.

Подобный замысел равно действует и в любви, и в ненависти. Оскорбленный в бильярдном зале незнакомым ему офицером, герой «Записок из подполья» (иначе повесть называют просто «Подпольем») страдает от мучительной жажды мести. Его ненависть можно было бы назвать «законной» или даже «разумной», если бы в одной из записок «подпольного человека» он не излагал своего плана сломить и увлечь офицера:

Я сочинил к нему прекрасное, привлекательное письмо, умоляя его передо мной извиниться; в случае же отказа довольно твердо намекал на дуэль. Письмо было так сочинено, что если б офицер чуть-чуть понимал «прекрасное и высокое», то непременно бы прибежал ко мне, чтоб броситься мне на шею и предложить свою дружбу. И как бы это было хорошо! Мы бы так зажили! так зажили! Он бы защищал меня своей сановитостью; я бы облагораживал его своей развитостью, ну и… идеями, и много кой-чего бы могло быть!

Подобно герою Пруста, герой Достоевского мечтает впитать, поглотить бытие медиатора и грезит идеальным союзом его силы со своей «развитостью». Ему хочется стать Другим, оставаясь самим собой. Но откуда это желание и почему он предпочитает этого медиатора стольким другим? Почему его выбор образца для обожания и поношения так поспешен и так мало в нем здравого смысла?

Прежде чем пожелать утвердиться в существе Другого, необходимо испытать непреодолимое отвращение к своему собственному. Подпольный человек и в самом деле – жалкий и чахлый, госпожа Бовари – мещаночка из провинции. Желание этих героев переменить себя хорошо понятно. Однако, если рассматривать их по отдельности, возникнет соблазн счесть их желание оправданным и упустить его метафизический смысл.

Чтобы ухватить этот смысл, следует перейти от частностей к общему. Все герои отрекаются от основополагающей привилегии индивида желать по собственному выбору, и этот единодушный отказ несводим к личным качествам столь различных героев. Необходимо дойти до универсальной причины. Все герои романа ненавидят самих себя, и это чувство касается не каких-либо «качеств», а сути. В точности об этом говорит рассказчик в самом начале книги «В сторону Свана»: «Земля и живые существа – все, что не было мною, – казались мне тогда более ценными, более значительными, живущими более реальной жизнью». Тяготеющее над героем проклятие неотделимо от его субъективности. И даже князь Мышкин – чистейший из всех героев Достоевского – и тот не избегнул тревоги и переживания своей исключенности и отдельности: