Ложь романтизма и правда романа — страница 21 из 58

Во множестве мест мы видим, как друзья Дон Кихота разыгрывают помешанных, чтобы излечить соседа от его собственного безумия; они преследуют его, прячутся, изобретают тысячи уловок и так, постепенно, достигают тех вершин сумасбродства, которых уже достиг сам герой. Тогда-то Сервантес и подготавливает их встречу. Мгновение он выжидает, а затем делано удивляется виду этих целителей – не менее безумных, чем их пациент.

Не следует, подобно романтикам и любителям поправлять за писателями их ошибки, утверждать, будто Сервантес решился наконец прижать «врагов идеала» к ногтю и отомстить за все пережитые Дон Кихотом обиды. Один из серьезнейших доводов в пользу романтической интерпретации – то, что Сервантес, по всей видимости, не выказывает особенного сочувствия к тем, кто поставил себе задачу исцелить его героя. А поскольку он против тех, кто пытается наставить Дон Кихота на путь истинный, он за этого последнего. Так работает наша романтическая логика, но Сервантес куда проще и вместе с тем тоньше. Едва ли что-нибудь может быть ему менее близко, чем нравоучительная концепция романа в духе Виктора Гюго. Сервантес попросту хочет показать нам, что Дон Кихот распространяет вокруг себя онтологическую болезнь. Действие этой заразы, очевидное в случае Санчо, затрагивает всех, с кем сталкивается герой на пути, – и особенно тех, кто возмущается или же заявляет, что он безумен.

Хотя бакалавр Самсон Карраско и наряжается рыцарем лишь затем, чтобы привести несчастного малого в чувство, он включается в игру еще до того, как Дон Кихот выбивает его из седла:

– Вот потому-то и говорят, что от зависти глаза разбегаются, – заметил другой слуга. – Но коли уж речь зашла о сумасбродах, то большего сумасброда, чем мой господин, еще не видывал свет, – это про таких, как он, говорится: «Чужие заботы и осла погубят». Ведь для того, чтобы другой рыцарь образумился, он сам стал сумасшедшим и теперь разъезжает в поисках того, что при встрече может ему еще выйти боком.

Из оруженосца вышел бы хороший пророк. Унижение, причиненное Дон Кихотом вызывает в Самсоне Карраско ресентимент. Бакалавр не может уже сложить оружие, не заставив торжествующего соперника глотать пыль. Этот психологический механизм, очевидно, завораживает Сервантеса, и по ходу романа он продолжает приводить примеры его работы. Альтисидора, молодая служанка герцогини, симулирует страсть к Дон Кихоту, но взаправду приходит в ярость, когда тот ее отвергает. Разве этот ее гнев – не зарождение страсти?

Поистине демоническая изощренность онтологического недуга дает нам ключ к пониманию множества эпизодов. В частности, она позволяет объяснить, почему центральными темами второй части «Дон Кихота» становятся неуклюжее подражание Авельянеды[51] и успех первой части. Двусмысленная природа этого успеха – замечательно донкихотская. Имя рыцаря шествует вместе с произведением, молва о его подвигах доносится до самых границ христианского мира – и тем больше становится шанс заражения. Мы подражаем подражателю par excellence: произведение, разоблачающее метафизическое желание, ставится под его стяг и оказывается его наилучшим союзником. Что сказал бы Сервантес, доведись ему ознакомиться с теми бредовыми интерпретациями, которых наплодилось с конца XVIII века, какого мнения был бы о Шамиссо, Унамуно, Андре Суаресе? Романист с иронией говорит нам, что, считая себя разоблачителями онтологического недуга, мы становимся немножко похожи на всех тех добрых самаритян, что следуют по пятам за Дон Кихотом по дороге безумия.

Что метафизическое желание по природе заразно – для романического откровения существеннейший момент, и Сервантес без устали к нему возвращается. Во время пребывания Дон Кихота в Барселоне неизвестный окликает его следующими словами:

– Черт бы тебя взял, Дон Кихот Ламанчский!.. Ты – безумец, и если б ты безумствовал один на один с самим собой, замкнувшись в своем безумии, это бы еще куда ни шло, но ты обладаешь способностью сводить с ума и сбивать с толку всех, кто только с тобою общается и беседует, – достаточно поглядеть на этих сеньоров, которые тебя сопровождают.

Дон Кихот – отнюдь не единственный персонаж Сервантеса, чье желание заразно. Другим примером этого странного явления для нас служат Ансельмо и Лотарио. Отпор, данный Лотарио в ответ на безумные требования его друга, не столь энергичен и уж точно не столь решителен, как того, казалось бы, требуют приписываемый персонажу характер и природа его отношений с Ансельмо. Лотарио словно охватывает какое-то помутнение.

Это же помутнение приводит Вельчанинова к невесте Павла Павловича. Мы, опять же, ждем от него куда более решительного отпора. Однако же он принимает приглашение и, подобно Лотарио, присоединяется к игре своего партнера по медиации, становясь, как говорит Достоевский, жертвой «неясного влечения». Да и можно ли покончить когда-либо с перечислением сходств между «Вечным мужем» и «Повестью о Безрассудно-любопытном»!

Метафизическое желание всегда заразно, и становится таковым еще больше по мере того, как медиатор приближается к герою. Однако по своей сути заразность и сближение – это один и тот же феномен. В случае с внутренней медиацией желание соседа «подхватывают», подобно чуме или холере, в результате простого контакта с зараженным.

Очевидно, что тщеславие и снобизм произрастают только на почве, загодя удобренной теми же тщеславием и снобизмом. Чем ближе медиатор – тем большее опустошение вызывает медиация. Ее коллективные проявления преобладают над индивидуальными. Последствия этой эволюции необозримы и обнаруживают себя далеко не сразу.

В мире внутренней медиации зараза столь всеобъемлюща, что каждый может стать медиатором своего ближнего, даже не осознавая той роли, которую ему предстоит играть. Становясь, сам того не ведая, медиатором, этот индивид, может статься, и сам не способен желать спонтанно. Поэтому он будет копировать копию собственного желания, и то, что изначально было для него всего лишь капризом, разовьется в жестокую страсть. Известно, что, если делишь желание с кем-то, оно усиливается. Два одинаковых треугольника с противоположными смыслами накладываются, таким образом, один на другой. Желание будет все быстрей и быстрей циркулировать между двумя соперниками, набирая силу с каждым движением туда и обратно подобно электрическому току в заряжающейся батарее.

Итак, есть субъект-медиатор и медиатор-субъект, образец-ученик и ученик-образец. Каждый из них подражает другому, настаивая на том, что его желание важнее, да и возникло раньше. Каждый видит в другом ужасающего в своей жестокости мучителя. Все отношения здесь симметричны; соперники верят, что их разделяет бездонная пропасть, но ни об одном из них нельзя сказать ничего, что не было бы верно в отношении и другого. Такова эта бесплодная борьба противоположностей, становящаяся все жестче и суетней по мере того, как люди сближаются между собой и желание их усиливается.

Чем сильнее ненависть, тем больше она приближает нас к презираемому сопернику. Все, что нашептывает она одному, нашептывает она и другому, внушая желание любой ценой отличаться. К вящему своему гневу, братья-враги всегда идут одной и той же дорогой. Они напоминают тех рехидоров из «Дон Кихота», которые в поисках пропавшего осла бродили по горам, перекликаясь между собой, – и столь дивным было их подражание, что каждый из компаньонов постоянно направлялся к другому, полагая, что животное нашлось. Но никакого осла уже не было: его съели волки.

Аллегория Сервантеса переносит страдания и тщеславие двойной медиации в плоскость комически-двусмысленную. Того романтического индивидуализма, который всегда, несмотря на все свои попытки этот факт скрыть, является плодом противостояния, романисты придерживались нечасто. Современное общество уже стало не чем иным, как негативным подражанием и попыткой свернуть с избитых путей, что неуклонно тянут весь мир в трясину. Эту-то неудачу, механизм которой воспроизводится вплоть до мельчайших повседневных деталей, и описывают романисты. Вот, например, как совершают свои «прогулки по набережной» буржуа на отдыхе в Бальбеке:

Все эти люди (…) желая показать, что им ни до кого нет дела, притворялись, будто не видят тех, кто шел рядом или навстречу, но украдкой все-таки поглядывали на них из боязни столкнуться и тем не менее натыкались и некоторое время не могли расцепиться, потому что ведь и они, в свою очередь, служили предметом тайного внимания, скрытого под наружным презреньем.

* * *

Идея двойной, или взаимной, медиации позволит нам закончить некоторые описания, наброски которых были сделаны нами в первой главе. Г-н де Реналь, как мы видели, копирует свое желание иметь гувернера с воображаемого желания Вально. Его фантазия – это плод вполне субъективной тревоги: никогда Вально не хотел сделать Жюльена гувернером своих детей. Старик Сорель с его «Мы найдем и получше» – всего только гениальный плут: никто ему никаких предложений не делал. Что г-н мэр интересуется его сынком-лоботрясом – неожиданность прежде всего для него самого.

Немногим позже, однако же, мы наблюдаем, как Вально предлагает Жюльену место. Неужели Стендаль спутал Вально, каким видел его в своих грезах г-н де Реналь, с настоящим, которому Жюльен и даром не сдался? Стендаль ничего не напутал: точно как и Сервантес, он раскрывает заразную природу метафизического желания. Если раньше Реналь имитировал желание Вально, то теперь Вально имитирует желание Реналя.

В итоге ситуация становится безвыходной. Все силы мира объединились, чтобы открыть г-ну де Реналю истину, которую г-н де Реналь до сих пор отказывался признавать. Будучи деловым человеком, он всегда подозревал о намерениях Вально в отношении Жюльена; едва ли он усомнится в них сейчас, когда его ложное подозрение подтвердилось фактами. Возникая из иллюзии, реальность придает ей некое подобие истинности. Этот процесс несколько напоминает то, как народы и политики с честнейшими глазами перекладывают друг на друга ответственность за возникающие между ни