Между субъектом желания, безропотно принимающим неприятные следствия медиации, и тем, кто к ним жадно стремится – и не потому, что те доставляют ему удовольствие, а потому, что они обладают для него ценностью таинства, – есть множество полутонов. Однако четкой границы между недомазохизмом Дон Кихота и мазохизмом Марселя или подпольного героя все-таки нет. И, конечно, нельзя говорить, что с одной стороны есть «норма», а с другой – «патология». Линию между здоровьем и болезнью проводят наши собственные желания. Романический гений ее стирает, преодолевая еще один рубеж. Никто не в силах сказать, где заканчивается благородный вкус к риску или так называемые «законные» притязания и начинается самый что ни есть отталкивающий мазохизм.
Любое сближение с медиатором – это шаг на пути к мазохизму. Смысл перехода от внешней медиации к внутренней – по существу мазохический. Недовольные, что их медиатор отлынивает, люди, подобно лягушкам из басни, выбирают себе медиатора, который задаст им жару. Любое рабство сродни мазохизму, поскольку раб находит опору в препятствии, каковым является желание соперника, и остается «приклеенным» к нему, как моллюск – к своей раковине.
Именно в мазохизме противоречие, на котором основывается метафизическое желание, раскрывается в полной мере. В своем стремлении к божественному охваченный страстью штурмует неодолимое препятствие, которое взять штурмом нельзя по определению. От большинства психологов и психиатров этот метафизический смысл ускользает, и поэтому их анализ опирается лишь на поверхностную интуицию. Они заявляют, к примеру, что субъекту хочется испытывать стыд, быть униженным, страдать – и точка. Но ведь этого не хочется никому. Все жертвы метафизического желания – читай мазохисты – стремятся к божественности медиатора и ради нее берут на себя, если потребуется – а это требуется, – бремя стыда, унижения и страдания, и даже жаждут такого бремени. Несчастье должно явить жертвам подражания бытие, якобы способное вырвать их из столь убогого состояния. Но едва ли этим «несчастным сознаниям» хотелось когда-либо испытывать стыд, быть униженными и страдать. Нам не понять мазохиста, не уяснив себе треугольной природы его желания. Мы представляем себе желание линейным и проводим прямую, идущую вверх от субъекта к уже известным нам бедствиям. Мы думаем, будто ухватили объект желания, и утверждаем, что мазохист желает того, чего прочие сторонятся.
Другой недостаток этого определения – невозможность любого, и даже теоретического, различения метафизического желания в целом и мазохизма в собственном смысле. Стоит нам отметить связь между желанием и его неприятными последствиями, как мы сразу же заговариваем о мазохизме в полной уверенности, что сам субъект о ней знает, – тогда как он пребывает в совершенном неведении о высших стадиях медиации. Говорить о мазохизме – если не отказываться от попыток дать ему точное теоретическое определение – можно лишь в том случае, когда эта связь – осознанная.
Выставлять страдание – простое следствие или, как в мазохизме, предпосылку желания самим объектом желания – заблуждение весьма красноречивое. Злосчастной судьбе или изъяну «научных» предосторожностей наблюдателя оно обязано не больше других заблуждений в этом же роде. Наблюдатель не хочет нисходить к истине желания до той точки, когда под воздействием этой истины сам же станет предметом своих наблюдений. Сужая прискорбные следствия метафизического желания до объекта, пожелать которого способен лишь мазохист, мы выставляем несчастного каким-то фриком – чудовищем, чувства которого не имеют ничего общего с чувствами «нормальных» людей, то есть нашими. По сравнению с нашими его желания вывернуты наизнанку. Противоречие, которое по отношению к нашему собственному желанию должно было восприниматься как внутреннее, перемещается вовне и служит барьером между наблюдателем и мазохистом, понимать которого попросту опасно. Отметим, что противоречия, в действительности составляющие основу нашей психической жизни, неизменно представляются своего рода «различиями» между Другим и Мной. Установленные внутренней медиацией отношения существенно искажают наблюдения, отмеченные претензией на «научность».
Мы по мере сил отстраняемся от желаний с неприятными последствиями, поскольку боимся узнать в них образ собственных наших желаний – или карикатуру на них. По справедливому замечанию Достоевского, мы убеждаемся в собственном здравомыслии, лишь запихнув соседа в желтый дом[77]. Что у нас общего с мазохистом, этим злодеем, чье желание отсылает к самой сущности нежеланного? Нам, разумеется, было бы лучше не знать, что мазохист хочет в точности того же, что и мы сами: он жаждет автономии и божественного господства, жаждет обрести почет сам и забрать его у Других, но поскольку он понимает метафизическое желание глубже всех своих целителей, то надеется получить все эти бесценные блага от господина, став его униженным рабом.
Наряду с только что описанным нами мазохизмом бытийным существует также мазохизм – и садизм – чисто сексуальный, играющий значительную роль в сочинениях Пруста и Достоевского.
Сексуальный мазохист стремится воспроизвести в своей эротической жизни интенсивнейшие обстоятельства метафизического желания. Он ищет партнера-палача, потому что хочет, чтобы его наказали. В идеале партнер и медиатор – это один человек, но идеал недостижим, поскольку, если провести его в жизнь, он уже не будет желанным, а медиатор утратит все свое божественное могущество. Мазохист вынужден, таким образом, подражать своему невозможному идеалу. При своем сексуальном партнере он хочет играть ту же роль, какую играет – или якобы играет – в повседневной жизни при своем медиаторе. Жестокости, которых требует для себя мазохист, в его сознании неизменно связаны с теми, которым мог бы подвергнуть его подлинно божественный медиатор.
В связи с этим даже про такой чисто сексуальный мазохизм нельзя сказать, что субъект «хочет» страдать. Он хочет, чтобы рядом был медиатор, хочет контакта с божественным. Вызвать в сознании образ этого медиатора он может только путем воссоздания той реальной или вымышленной атмосферы, которая соответствует их отношениям. Если страдание не заставляет мазохиста вспомнить о медиаторе, никакой эротической ценности оно для него не несет.
Садизм переворачивает «диалектику» мазохизма с ног на голову. Устав быть мучеником, субъект желания решает стать палачом. Ни одна теория садомазохизма не могла до сих пор объяснить необходимость подобного перехода – однако в треугольной концепции желания все трудности разрешаются.
В бытийном театре эротической жизни мазохист выступает в роли самого себя и разыгрывает свое настоящее желание, садист же играет роль медиатора. Едва ли перемена одной комедии на другую может нас удивить – ведь мы помним, что все субъекты метафизического желания подражают своему медиатору, стремясь завладеть его бытием. Садист подражает богу в его важнейшей функции, каковой отныне является мучить, а своему партнеру отводит роль жертвы. Садист пытается создать видимость, что уже достиг своей цели, пытается занять место медиатора и видеть мир его глазами в надежде, что эта комедия мало-помалу выльется в реальность. Насилие для садиста – очередная попытка достичь божественного.
Садист не может создать видимость, будто он и есть медиатор, не превратив жертву в свое альтер-эго. Это узнавание себя в страдающем Другом сохраняется и в случае, когда его жестокость удваивается. Таков глубинный смысл того странного «сопричастия», которое столь часто наблюдается между жертвой и палачом.
Часто можно услышать, что садист мучит других потому, что сам чувствует себя жертвой. Это верно, но это еще не вся правда. Чтобы захотеть стать мучителем, нужно верить, что, заставляя кого-то страдать, твой мучитель возносится к области бытия, бесконечно возвышающейся над твоей. Стать садистом можно лишь при условии, что ключ от волшебного сада – в руках палачей.
Садизм служит еще одним свидетельством того, насколько высок престиж медиатора, – но на сей раз человеческое лицо оказывается скрыто под маской какого-то адского божества. Безумие садиста ужасно, но смысл его – все тот же, что и у всех прежних желаний. И если садист прибегает к отчаянным мерам, то потому, что час отчаяния пробил.
Подражательную природу садизма признают и Достоевский, и Пруст. После банкета, на котором подпольный человек заискивал, унижался и был якобы мучим весьма посредственными палачами, он взаправду мучит попавшую ему в руки несчастную проститутку. Он подражает своему представлению о том, как ведет себя ватага Зверкова: он стремится к той божественности, какой его тревога наделила этих посредственных людей в прежних сценах.
Порядок сцен в «Записках из подполья» имеет большое значение. Сначала идет банкет, а сцены с проституткой – уже потом. Бытийные аспекты мазосадической структуры предшествуют сексуальным. Вместо того чтобы отдать предпочтение этим последним, как делают многие врачи и психиатры, романист делает акцент на фундаментальном индивидуальном проекте. Возникающие в связи с сексуальными мазохизмом и садизмом проблемы могут быть решены лишь при условии, что мы увидим в этих явлениях отражение жизни в целом – а всякому отражению, очевидно, предшествует отражаемое. Это сексуальный мазохизм отражает бытийный, а не наоборот. Модные же толкования, повторимся, часто переворачивают подлинный смысл и иерархию явлений. Точно так же мы ставим садизм перед мазохизмом и говорим о садомазохизме, тогда как следовало бы говорить о мазосадизме, а сексуальное систематически предпосылаем бытийному… Подобное переворачивание вещей с ног на голову стало уже настолько привычным, что им одним можно объяснить переход от подлинного – то есть метафизического – порядка к тем заблуждениям, каковыми нередко являются «психологии» и «психоанализы».
Сексуальные мазохизм и садизм суть подражания второго порядка: это подражание тому подражанию, в какое жизнь субъекта уже превратилась в свете метафизического желания. Пруст, подобно Достоевскому, прекрасно знал, что садизм является копией – комедией, которую мы с магической целью страстно разыгрываем перед самими собой. М-ль Вентейль заставляет себя подражать «порочным людям»: ее хула на отцовскую память – всего лишь мимикрия, одновременно преувеличенная и наивная: