Ложь романтизма и правда романа — страница 40 из 58

«Поиски утраченного времени» заканчиваются началом войны. Салон Вердюренов становится штаб-квартирой светского триумфализма. Верные подстраиваются под воинственную поступь Хозяйки. Бришо ведет в крупной парижской газете военную хронику – ведь он не скрипач Морель, не желающий «исполнить свой долг». Светский шовинизм выражается и дополняется гражданским и национальным. Поэтому образ шовинизма – больше, чем просто образ. Разница между микрокосмом салона и макрокосмом нации – всегда количественная: желание здесь все то же. На единство структуры наше внимание обращают метафоры, позволяющие постоянно переключаться между масштабами.

Германия для Франции – то же, что и салон Германтов для салона Вердюренов. Правда, г-жа Вердюрен, заклятый враг «скучных», выходит в итоге за князя Германтского и вместе со всеми доспехами и скарбом переходит в стан противника. Строгая параллель между светским и национальным шовинизмом заставляет нас искать аналог этого микрокосмического театрального поворота, который без преувеличения можно назвать «предательством», в масштабе макрокосма. Если в романе эта аналогия и не проводится, то лишь потому, что он заканчивается слишком рано. Событие, которое позволит Прусту завершить эту метафору, – Вторая мировая война, – произойдет лишь через двадцать лет. В 1940‐м некий абстрактный шовинизм охватит Германию, после семидесяти пяти лет поражений наконец торжествующую над теми, кто робко предлагал modus vivendi[80] с наследственным врагом, запертым в своих границах. Схожим образом г-жа Вердюрен правит своим «кланчиком» силой террора и отлучает «верных» за малейший признак слабости к «скучным» – но потом выходит за князя Германтского и закрывает двери салона перед «верными» ради худших снобов Сен-Жерменского предместья.

Естественно, некоторые критики усматривают в этом светском повороте г-жи Вердюрен доказательство ее «внутренней свободы». Нам еще повезет, если они не воспользуются этой так называемой свободой, чтобы «реабилитировать» Марселя Пруста перед нынешними властителями дум и смыть с романиста ужасное подозрение в «психологизме». «Взгляните, говорят они, как легко г-жа Вердюрен отбрасывает свои принципы; такой персонаж совершенно достоин встретиться нам в экзистенциальном романе Пруста – певца свободы

Заблуждение этих критиков – очевидное повторение ошибки Жана Прево, который принял политическое обращение г-на де Реналя за спонтанный порыв. Если г-жа Вердюрен проявила «спонтанность», то ее же проявляют и те вдохновенные коллаборационисты, которые еще вчера были ярыми националистами. На самом же деле не спонтанен никто: в обоих случаях речь идет о законах двойной медиации. Эффектное возмездие в адрес карающего божества при благоприятных обстоятельствах уступает место соблазну «слияния». Именно поэтому подпольный человек бросает свои планы отмщения и пишет оскорбившему его офицеру письмо – столь же бредовое, сколь и страстное. Ничего нового в этих мнимых «обращениях» нет. Нет никакой свободы, что утверждалась бы здесь в настоящем разрыве с внешними обстоятельствами. Возникающая у нас иллюзия перемены связана с тем, что мы не разглядели еще медиации, от которой произрастают лишь «зависть, ревность и бессильная ненависть». В горечи этих плодов сокрыто тайное присутствие божества.

* * *

Структурное сходство двух случаев шовинизма в очередной раз подтверждается изгнанием барона Шарлю – еще более жестокого повторения злоключений Свана. Шарлю к Вердюренам привлек Морель, тогда как Свана – Одетта. Сван был другом герцогини Германтской, Шарлю – ее деверем. Поэтому барона признали человеком в высшей степени «скучным» и опасным. «Выделительная функция» салона сработала против него особенно зверски. В «Любви Свана» порожденные метафизическим желанием оппозиции и противоречия из‐за крайнего сближения с медиатором становятся еще отчетливей и мучительней.

Война уже началась, и обвинения, сопровождающие исполнение приговора, несут на себе отпечаток царившей тогда атмосферы. К традиционному клейму «скучного» прибавляется звание «немецкого шпиона». Микрокосмические аспекты «шовинизма» здесь с трудом отличимы от макрокосмических, и вскоре г-жа Вердюрен смешает их окончательно, во всеуслышание объявив, что «целых два года де Шарлю шпионил в ее доме».

Эта фраза замечательно разоблачает ту систематическую деформацию, какой подвергают реальность метафизическое желание и ненависть. Именно она формирует субъективное единство восприятия. Мы тут же решаем, что эта фраза слишком хорошо характеризует Хозяйку, чтобы сообщить нам что-то о том, в кого целит: бароне де Шарлю. Если индивидуальную сущность нужно искать в нередуцируемом «различии», то эта фраза не может раскрыть сути г-жи Вердюрен, не дав осечку относительно барона де Шарлю. Обе эти несопоставимые сущности она в себе заключать не может.

Однако же это чудо ей удается. Заявляя, что Шарлю целых два года шпионил в ее доме, г-жа Вердюрен характеризует с определенной стороны не только себя, но и барона. Шарлю, разумеется, никакой не шпион. Хозяйка безмерно преувеличивает, но при этом отлично знает, что делает: ее укол ранит Шарлю в самую уязвимую часть его существа. Шарлю – чудовищный пораженец. Ему недостаточно молча презирать «промывку мозгов» – он ведет свои изменнические речи даже на публике. Его душит германофильство.

Пруст долго анализирует пораженчество Шарлю и приводит множество объяснений, но самое важное из них – гомосексуальность. Шарлю охвачен безнадежным влечением к наводнившим Париж красавцам-солдатам. Недоступные военные представляются ему «дивными палачами» и автоматически ассоциируются со Злом. Война, поделившая мир на два враждующих лагеря, подпитывает в его случае инстинктивный дуализм мазохиста. Союзники для него – это «порочные люди», Германия же вынужденно ассоциируется с мучимым Добром. Шарлю тем проще путать собственное положение с положением враждебной нации, что немцы вызывают у него самое настоящее физическое отторжение; он уже не отличает их уродство от собственного, а их военные поражения – от своих любовных. Оправдывая пошатнувшуюся Германию, он надеется оправдать себя самого.

Все эти чувства – по существу негативные. Любовь Шарлю к Германии гораздо слабее его ненависти к силе союзников. Его судорожное внимание к шовинизму соответствует отношению субъекта к медиатору. Weltanschauung[81] Шарлю превосходно иллюстрирует ту мазохическую схему, которую мы описали в предыдущей главе.

Целостность бытия шовиниста предстанет еще более очевидной, если мы исследуем пограничную область между сексуальной жизнью барона и его пораженчеством – а именно его светскую жизнь.

Шарлю – Германт. В салоне его невестки, герцогини Германтской, ему поклоняются, как какому-то идолу. По любому поводу – и особенно перед друзьями из разночинцев – он напоминает о превосходстве своего круга, хотя Сен-Жерменское предместье и не вызывает в нем столь трепетных чувств, как у снобов из числа буржуа. Доступные объекты метафизическому желанию неинтересны по определению. Поэтому его желание направлено не к сен-жерменской знати, а к «пройдохам» из низов. Именно этим «нисходящим» снобизмом объясняется его страсть к Морелю – порядочному распутнику. Над головой музыканта Шарлю мерещится нимб порока, чье сияние он проецирует на салон Вердюренов в целом. Знатный господин плохо отличает буржуазный колорит от тех более ярких красок, которыми расцвечены его тайные наслаждения.

Салон Вердюренов с его шовинизмом, аморальностью и мещанством – очаровательно скверное место в самом сердце другого скверного места, разве что помасштабнее – столь же шовинистической, аморальной и мещанской Франции. Салон Вердюренов дал пристанище обворожительному Морелю; объятая войной Франция полнится красавцами-офицерами. В салоне Вердюренов барон чувствует себя «не в своей тарелке» – равно как и в шовинистической Франции. И все же живет он именно во Франции, и именно к Вердюренам влечет его желание. Аристократичный и добродетельный до зевоты салон Германтов играет в светской жизни барона такую же роль, что и милая его сердцу, но далекая Германия в его политических взглядах. Любовь, светская жизнь и война составляют три круга этой абсолютно единой – или, в своем противоречии, абсолютно двойной – жизни, каждый из планов которой согласуется с логикой одержимости барона и эту логику подтверждает.

«Шовинистической» одержимости г-жи Вердюрен противостоит, таким образом, «антишовинистическая» одержимость де Шарлю – но две эти одержимости не отдаляют охваченных ими людей друг от друга, как мог бы предположить здравый смысл. Они не замыкают их в несоизмеримых мирах, а сближают в сопричастии ненависти.

Одни и те же элементы слагаются в этих двух жизнях на прямо противоположный манер. Г-жа Вердюрен будто бы верна своему салону, но сердце ее – у Германтов. Шарлю будто бы верен Германтам, но сердце его – у Вердюренов. Г-жа Вердюрен хвалит «кланчик» и порицает «скучных». Шарлю хвалит салон Германтов и порицает «ничтожеств». Для перехода из одного мира в другой достаточно лишь поменять плюсы на минусы. Дисгармония двух персонажей оборачивается удивительным негативным созвучием.

Именно эта симметрия и позволяет г-же Вердюрен хотя и гротескным образом, но емко разоблачить в единственной фразе разом и себя, и барона. Обвинить Шарлю в шпионаже для г-жи Вердюрен означает нанести партизанский удар по презрению Германтов. Для здравого смысла остается загадкой, что за интерес немецкое правительство может питать к «обстоятельным отчетам о внутреннем устройстве кланчика». Он видит все безумие г-жи Вердюрен, но чем больше фиксируется на нем, тем сильнее рискует упустить из виду параллельное безумие барона. Г-жа Вердюрен приближается к де Шарлю в той же мере, в какой утрачивает рассудок. Их безумия перетекают одно в другое, запросто игнорируя грань между светской жизнью и войной, которой хочется здравому смыслу. Если шовинизм г-жи Вердюрен направлен против салона Германтов, то пораженчество де Шарлю направлено против салона Вердюренов. Каждый из них, таким образом, идет навстречу безумию, чтобы понять