Потом они заговорили про кок-сагыз, и я ушёл: растение это я ненавидел. На кок-сагыз нас гоняли с третьего класса. Считалось, что этот маленький тянь-шаньский кустик-каучуконос изменит нашу экономику, дав стране отечественный каучук. Мы сламывали стебель, разглядывая и пробуя на язык выступившую каплю горького молока, которому предстояло выполнить такую задачу. Наша же была проще: ручной сбор каучуконоса. Кок-сагыз был низкоросл, плантации густо зарастали подорожником, осотом, одуванчиками, его трудно было отыскать, корень у него был трематодный, длинный, сочные кустики ломались в руках, белый клейкий сок, смешиваясь с землёю, образовывал липкую холодную грязь. Горы облепленных этой чёрной с беловатыми пятнами грязью каучуконосов гнили потом возле силосных ям в колхозе; представить, что такое может куда-то сгодиться, было невозможно. Но так обстояло дело у нас – у нас вообще всё, что касалось сельского хозяйства, было плохо. Но где-то колосилась замечательная лысенковская ветвистая пшеница, шумели молодые леса, посаженные гнездовым способом.
В девятом классе Антон начал проходить «Основы дарвинизма». Эти основы преподавала Елена Дмитриевна Дулько. Она только что окончила биофак Свердловского университета, хотя было ей уже под тридцать: её исключили перед самой защитой диплома по генетике; восстановиться удалось только через пять лет; второй диплом она писала на другую тему: «Идеалистические основы и антинаучный характер вейсманизма-морганизма». На уроках она подробно рассказывала, как мичуринская биология отбросила реакционную выдумку – хромосомную теорию с её мистическими генами, мифическими носителями наследственности, и ещё более подробно, пол-урока, об опытах с горохом Менделя. В конце этого урока она вдруг замолчала, а потом стала говорить громко:
– Которые ничего не доказывают! Он был монах! Всё это – идеализм и поповщина! В выдающихся работах академика Трофима Денисовича Лысенко, – заговорила она ещё громче, – было показано! Главное – запомните: приобретённые – признаки – наследуются! – почти в крик повторяла она, стуча в такт указкой по столу. – На-сле-дуются!
Когда проходили Лысенко, голос Елены Дмитриевны вообще становился другим, менялась даже осанка, лицо шло красными пятнами; звонок заставал её посреди фразы, чего никогда не бывало раньше. Мы не понимали причин её волненья, но сидели тихо.
На одном уроке она продемонстрировала фотографию монумента, недавно установленного в городе Остроге: Лысенко сидит рядом со Сталиным, который смотрит на зажатый в своей руке снопик ветвистой пшеницы. Когда вождь умер и мы всей школой, без строя стояли в коридоре у репродуктора и слушали музыку, время от времени прерываемую голосом Левитана, Елена Дмитриевна вдруг захохотала, зарыдала, стала что-то выкрикивать, её увели. Но это было позже, а пока мы изучали теорию и практику Лысенко. Подробней, чем в учебнике, – и яровизацию, и внутрисортовое скрещивание, и летние посевы люцерны, и превращение ольхи в берёзу, ржи – в василёк.
Дед высказывался о Лысенке, но всегда очень кратко: невежда, шарлатан. Может, он плохо знал его теорию и не представлял успехов его практики? Я пересказал одну из лекций нашей учительницы. Что дед не со всем согласится, я предполагал. Но я не знал деда! Он впал в бешенство – это был тот единственный случай, который я потом мог вспомнить за всю жизнь. «Бред сивой кобылы», «безграмотная чушь», «дубовым поленом, да всё по коленам!», «мура собачья» – я и не представлял, что дед знает такие современные слова, как «мура».
– Про превращение сосны в ель или граба в лещину я как агроном, да и просто нормальный человек не буду и говорить. Все же другие его идеи, – дед постепенно успокаивался, – это обычное советское очковтирательство, только более наглое. Но хорошо: возьмем едва ли не единственную более или менее здравую – собственно, после неё он и пошёл вверх, – яровизацию. В нашем известном тебе колхозе её применили. Прибавка была – четыре килограмма на га. А у Лысенки – центнер, шесть пудов! Конечно, «Двенадцатая годовщина Октября» – ужасный колхоз, но зато у него какие чернозёмы. Нет, в прибавке не может быть такой огромной разницы.
Говорили о Лысенке до вечера, а на другой день Антон, отвечая на уроке, привёл один из дедовых антилысенковских аргументов. Дулько его ответ – чего никогда не делала – тут же прервала.
– Это ты откуда взял? – спросила она нервно.
Антон замялся, но сказал про деда.
– А кто твой дедушка?
– Агроном.
– Я тебе пока не ставлю оценки. После урока подойди ко мне.
Елена Дмитриевна сказала, что хотела бы поговорить с дедушкой, а узнав, что ему семьдесят семь лет, добавила, что готова прийти сама, если дедушке трудно. Дед ещё этим летом ходил пешком за двадцать вёрст в Котуркуль и в тот же день к ночи возвращался, но Антон промолчал, не помня, чтоб он хоть раз к кому-нибудь пошёл в гости – не стал даже смотреть дом, который после войны купили тётя Лариса и Василий Илларионович.
Елену Дмитриевну ждали в субботу. Некстати зашёл Бондаренко. Задержал его, впрочем, сам Антон, тут же в него вцепившийся:
– А как вы используете на вашей бойне кровь?
– Никак, – удивился тот. – Стекает себе по сливам в траншею.
– «Собираемая при убое кровь, – затараторил Антон, – может быть перерабатываема или в пищу, для изготовления колбас, или на выработку светлого и чёрного альбумина, клея, пуговиц, красок…»
– Это ты где вычитал? В брошюре, что я у твоего дедушки видел?
– Нет, в книжке «Зависть».
– Что за чепуха.
Антон принес тоненькую потрёпанную книжку, которую ему дал преподаватель русского языка и литературного чтения в пятых классах, ссыльный куйбышевский доцент.
– Юрий Алёша, – прочёл вслух боец скотобойни. – Зависть. – Перевернул страницу, прочёл: «Он поёт по утрам в клозете». Что за чепуха, – повторил Бондаренко. – Когда это напечатано?
Интересный разговор прервала появившаяся Елена Дмитриевна. Дед встретил её в своём знаменитом, сшитом ещё до первой мировой войны бостоновом костюме, усы его были тщательно подстрижены.
– Рад познакомиться с коллегой, тем более с такой очаровательной дамою, – дед пожал учительнице руку, при этом низко наклонившись; она руку испуганно отдёрнула.
– Я пришла поговорить о вашем внуке, – сказала она тоном, показывающим, что тут не до светских любезностей. – Точнее, о его судьбе, его будущем. Которое меня беспокоит.
– Чем же оно беспокоит вас, глубокочтимая Елена Дмитриевна?
– Вы, Леонид Львович, получили агрономическое образование давно. В последние годы как в теории, так и в практике сельского хозяйства произошли большие перемены.
– Не могу компетентно судить о теории, но в практике – пожалуй. Урожайность по сравнению с довоенной упала на 18–25 пудов… на 3–4 центнера с га.
– Не знаю, откуда у вас такие цифры, – на лице учительницы появилось первое красное пятно, – в печати их не было. Но я не об этом. Антон, слыша в школе одно, а дома другое…
– Антон, – сказала появившаяся на пороге мама. – Дай дедушке поговорить с педагогом.
Антон со вздохом поднялся. Когда через полчаса мама куда-то ушла, он шагом Чингачгука подкрался к закрытой двери. За нею бушевали страсти. Говорили не о нём.
– Овсюг порождается пшеницей и овсом и сам порождает овёс! – гремел дед. – Сосна превращается в ель, малиновка в кукушку! Неужели вы можете верить в эту чушь? Ведь вы биолог, Елена Дмитриевна, а не какой-нибудь пишущий о Лысенке Фиш, – («Фиша прочёл!» – поразился Антон), – понимающий – простите за плохой каламбур – не больше рыбы в сухопутных растениях и животных. Кукушка не откладывает яиц. Что за детский лепет! В учебники вошло – ещё знаменитый Дженнер наблюдал её кладки.
– Но вы не можете отрицать, – нервно говорила Дулько, – теоретическую ценность учения о наследовании благоприобретённых признаков.
– Могу. Чистейшей воды ламаркизм – вы не хуже меня знаете, что всё это давно опровергнуто.
– А новое учение о клетке Ольги Борисовны Лепешинской? А идеи Вильямса? Или вы с трудами этих ученых не знакомы?
– О Лепешинской квалифицированно как не цитолог судить не берусь, хотя чтоб клетка возникала не из клетки, а неизвестно из чего… Что же касается Вильямса – его я читал, а «Травопольную систему земледелия» даже преподавал. Там есть здравые идеи, но из неё тоже сделали панацею на все случаи жизни. Да и самоё систему лысенковцы извратили. А что Вильямс пишет об урожайности? «Земля будет работать на социализм», средний урожай социалистических полей будет 100 центнеров с га – это же 600 пудов! А реально по Союзу до войны, когда он всё это писал в «Правде», было 60 пудов с га – тогда ещё публиковали цифры. Сейчас же во многих районах – 30. Столько собирали, наверное, при Владимире Красное Солнышко, да, я думаю, и поболе!
Дед был прав. Для местного колхоза «Двенадцатая годовщина Октября», где мы проработали все школьные годы, 50 пудов считалось – потолок. Антон однажды рассказал деду, как в романе про кавалера золотой звезды на собрании главный герой взял обязательство собрать 250 пудов с га, а какая-то председательша – 180, и ей никто не хлопал; дед очень смеялся.
Заскрипела калитка – вернулась мама. Антон с сожаленьем открался от двери. А когда минут через двадцать кто-то её распахнул, дед говорил о летних посевах люцерны, – видимо, и эта директива Лысенко не годилась, а про люцерну дед всё знал: роясь как-то в его тумбочке, Антон нашёл пожелтевшую газету с дедовой статьей «Сейте люцерну!». Жалко, он не прочитал статью, а попросить у деда было неудобно, потому что сам он про неё ничего не говорил, как и про свою статью «Пчелиное молочко» – продукт, видимо, потрясного вкуса. Учительница была уже в пальто, когда дед перешёл к гнездовым посадкам деревьев – работники лесополос, не зная, что это высокая теория, отсутствие внутривидовой борьбы, а просто видя, что одни саженцы угнетают другие, самостийно такие посадки разреживали.
От внутривидовой борьбы было рукой подать до Дарвина, стало ясно, что теперь всё пропало совсем.