– Та мни шо, шо не можно, – сказал Гнат. – Вона – як человек.
Пришедший в гости писатель, которого папа Даши звал просто «Вася», подарил Даше свою книжку про дельфинов и рассказал про собаку, которая в городе Вашингтоне садилась в автобус и сходила на нужной остановке – наверное, считала их в уме.
– А твой Буян Первый мог бы так же притвориться, как антифашистский пёс? – интересовалась Даша.
Антон отвечал: вне всякого сомненья. Буян охранял коня Мальчика, никого не подпускал к корове, заразившейся сибирской язвой, и потом к её могильнику, и растерзал множество волков, с которыми сражался бок о бок с быком Черномором, его преследовало сразу несколько бандитских шаек – одни зарились на его изумительную шкуру, другие – на сало, чтобы лечить своих бандитских детей, заболевавших туберкулёзом в сырых разбойничьих пещерах, третьей была корейская группировка; Буян сражался на три фронта. Поэты сочиняли про него стихи: «Был у него огромный, геройский пёс. Был этот пёс отважен и дьявольски силён, на сказочных героев похож был он». Ему поставили памятник, фотография которого была помещена в книжке, – правда, там всё перепутали и подписали, что это памятник собакам академика Павлова в Колтушах. Буян постепенно вырастал в легендарного пса, совершившего множество подвигов; о некоторых из них Даша вскоре прочла в книге Сетона-Томпсона «Животные-герои».
Сначала Даша ходила по чужим псам. На третьем этаже нашей хрущобы жила пара, союз которой был обязан их псам, во время выгуливания коих они и познакомились. Я прозвал их Собачкиными, и Даша однажды позвонилась к ним в дверь и спросила: «А Собачкины здесь живут?» Но вскоре Даша тоже включилась в Буяноэпос. Буяна V она нашла весной – на пустыре, щенок был грязен, невероятно блохаст, но по морде – типичный Буян. Однако наступало лето и разлука предстояла нешуточная – Антон вёз Дашу и её двоюродную сестру Таню в Чебачинск. «Возьмём его с собою!» – рыдало дитя. «А это идея, – сказала жена. – Почему бы вам действительно его не захватить? Тем более что я собираюсь в командировку». И Буян поехал в Чебачинск.
Поезд шёл двое с лишним суток, ввиду чего заготовили мешок тряпиц – каждая в отдельном целлофановом пакете. Им повезло: в купе на нижней полке оказалась очень смирная старушка – из тех, что жизненные испытания воспринимают покорно и безропотно. Она только вздыхала и бледно улыбалась, когда Буян из доброжелательности и общей приязни время от времени становился лапами на полку, где она лежала, и быстро-быстро облизывал ей лицо. К учебному году внучек отправили в Москву с оказией – знакомой учительницей, которая категорически отказалась взять собаку. Дашу успокоили тем, что она на следующее лето своего Буяна увидит, и она действительно проводила с ним потом каждые каникулы.
В Чебачинске Буян V жил долго и счастливо. Был не молчан, но и не пустобрёх. По утрам он, вымахавший в здоровенного пса, становился на задние лапы и заглядывал в окно кухни: не пора ли завтракать? Дед Даши вход в конуру завесил старым стёганым одеялом, которое Буян, залезая, отгибал лапою. Даша, переняв от своего отца тягу к рациональному и наилучшему предметоустройству мира, долго приставала ко всем, почему так больше никто не утепляет собачьи конуры, зёв которых открыт и зимой, и в них собачкам должно быть очень холодно.
Буянская традиция прервалась, когда Даша принесла угольно-чёрного щенка, оказавшегося сукой. Назвали её Жучка. Американский славист сказал: «Я думал, что это имя встречаем теперь только в романе Пушкина: „В саляски Жючку посадив“». Сучонка была настолько типической Жучкой, что иначе её наречь было нельзя никак.
Даша называла её «псица» – не потому, что не знала соответствующего слова (меня тошнило от ублюдочных сочетаний «собака-девочка» и «собака-мальчик»; мы псов называли нормально: кобель, сука). Так она именовала Жуку из глубокого уважения к этому серьёзному и полного достоинства зверю. Это была именно псица, и, я думаю, подсознательно у Даши это слово ассоциировалось с «волчица», и не простая, а капитолийская из учебника древней истории.
Жучка всегда ложилась на одно и то же место – под мой письменный стол, справа от кресла.
Место это она не меняла, но всякий раз устраивалась так долго, как будто оно было результатом мучительного выбора и душевной борьбы. Но зато, устроившись и положив голову на лапы, она уже не двигалась и лишь иногда глубоко вздыхала – видимо, от полноты чувств; из-под стола виднелся лишь её нос. О, если б я был живописцем, Жука, я бы чудно изобразил этот чёрный нос, его пупырчатую влажность, напоминавшую мой первый школьный портфель под дождём, я бы… – я опускал руку и забирал в ладонь тёплую морду вместе с этим влажным холодным носом или мял тёплое шелковистое ухо. Это Жуке не очень нравилось, но она была тактична и не могла просто встать и уйти, а делала вид, что услышала шум за дверью и уходила узнать, в чём дело; вернувшись, она, однако, ложилась уже подальше. Была она очень здоровая, шерсть блестела, как у вороного кровного рысака; собачники во дворе спрашивали, какими витаминами мы её пользуем, вопрос был трудный – нельзя ж было им сказать: ест то, что остаётся от обеда. У всех здоровых собак – хорошие белые зубы. Но у Жуки они были особой, пронзительной белизны. Мама, которая из провинции привезла сложные стоматологические проблемы, увидев Жуку, реагировала неожиданно: «Мне бы такие зубы!»
То лето началось неудачно: из плана издательства выкинули книгу, заболела нога, нельзя стало бегать. В августе пришло письмо от деда. Антон ушёл в очередной отпуск, добавив к нему два неиспользованных, и уехал в Чебачинск.
30. В Москве
Это после долгого перерыва пребыванье в Чебачинске Антон вспоминать не любил. В памяти город детства был оазисом, Афинами с учителями-ссыльными и жителями-ссыльными. Прошло четверть века. В городе – приличная библиотека, центральные газеты приходят не через неделю, а на второй день, вместо трёх-четырёх радиоприёмников на весь город, в каждом доме – телевизор. Но и учителя, и жители стали необразованны, безграмотны, узки, неталантливы.
– Источник, давно не пополняясь свежим людским материалом, иссяк, – отвечал на сетования Антона Егорычев. – И слава Богу! Но заглох и оазис. Прими во внимание и естественные причины. Это дед твой – долгожитель, да и я уже отчасти. Все давно бежали в столицу. Так было всегда.
– Не скажите. Когда читаешь подряд русские газеты конца века, берёт тоска и зависть. Казань, Нижний Новгород, Киев по интеллектуальному уровню не уступали столицам. Полистайте «Казанский телеграф» или «Одесские новости». То, что сделали с провинциальными культурными гнёздами, – одно из тягчайших преступлений большевиков.
Антон взволновался, но Егорычев ушел проветривать парник. Через десять минут Антон уже говорил на эту тему с дедом.
– Да, гибли и другие империи и государства: уже на моём веку – Австро-Венгрия, Британская империя. Но нигде планомерно не уничтожали торгово-промышленный, земледельческий, научный цвет нации, а оставшихся образованных не заставляли стыдиться своей образованности… Дабы создать эту прослойку – к семнадцатому году уже отнюдь не тонкую, – России понадобилось двести лет. Чтоб построить всё сызнова, надобно если и не двести, то… Боюсь, твоя дочь этого не увидит.
К деду Антон ходил каждый день. Говорили часами. То, о чём стали писать потом, дед знал тогда или на десять, двадцать лет раньше: не надо так активно осушать болота – истоки многих рек, естественный дренаж; сухие торфяники порождают систематические пожары, избавиться от коих можно, только обводнив территорию обратно; земледелие вернётся к натуральным удобрениям, потому что минеральные обладают способностью накапливаться в клетчатке овощей и фруктов. «Вернётся и лошадка! И не только по экономическим причинам, когда начнут сякнуть нефтяные запасы. Она тысячи лет жила с человеком, она его сестра, друг. Разве сравнить с нею неживую машину? Когда поймут – какие-нибудь англичане, на своих я уже не надеюсь, – что человек в деревне без лошади не ковбой, не бауэр, не хлебороб-землепашец, а сельскохозяйственный рабочий, тогда вернётся сивка».
Дед часто говорил о своём конце, поддерживать тему было мучительно.
Вспоминался почему-то только прежний Чебачинск, Озеро. Встретив пушкинское «Кудесник, ты лживый, безумный старик», Антон вспомнил Ваську Гагина, который предпоследнее слово заменял на «беззубый» и так читал со сцены. Стихотворный текст Вася, как древний скальд, полагал всеобщим достояньем; в строку каждый пусть внесёт что может и как свою её произнесёт.
Я на Пушкина не посягал, но и поправлял строки поэтов не желторотым отроком, а кандидатом наук, автором нескольких десятков работ по истории русской культуры! Когда я видел своих подопечных на экране телевизора, то тут же вспоминал мои варианты их стихов, я писал этим поэтам письма и два-три, кажется, отослал. Но хуже всего: я был тогда совершенно уверен, что мои варианты лучше; уверенность не проходила и потом.
Познакомившись с известным поэтом, я начал советовать ему, что надо исправить в его стихотворении, ставшем популярной песней. Друзья погибли на войне, вспоминают о них только матери; девчонки, их подруги, все замужем давно. «Но помнит мир спасённый, – оптимистически заканчивалось стихотворение, – мир какой-то и живой Серёжку с Малой Бронной и Витьку с Моховой». Я стал горячо доказывать: надо переменить только одно слово, даже не знаменательное, а служебное, союз на частицу, вместо «но помнит» – «не помнит». Я не сомневался, что первый, трагический вариант был мой – стих ведёт себя сам. Поэт холодно заметил, что он сказал именно то, что хотел сказать.
Любовь к зауми странным образом уживалась в Антоне – влияние астронома Леонида Сергеевича – с отвращеньем к бессмыслице. Не мог слышать строку столь любимого им Окуджавы: «Оставьте ваши „ах“ на сто минут».
– Ты что, хочешь улучшить всю советскую литературу? – сказал Юрик. – Идеи о тотальном улучшении всех стихов – извини, старик, это уже паранойя. Бредовость своих мыслей об идеальном предметоустройстве в масштабах планеты ты, кажется, с годами просёк. По крайней мере, я давно не слышал твоей чуши про то, что надо выделять из бюджета деньги домовладельцам, чтобы они снесли вдоль шоссе и желе