Ложится мгла на старые ступени — страница 79 из 114

Импортную обувь, хлынувшую потоком в семидесятые, старый подбойщик тоже не одобрял. Почему наша фабричная обувь самая худая, понятно: как всё.

– Но на ихней-то почему загиб от головки на подошву узкий, как палец у чахоточного? – Каблучков вытянул длинный палец. – Место внатяг, рвётся быстро, и уж не починишь – нет запаса. Это перьвое, – он посмотрел на вытянутый палец и загнул его. – Серёжка, кому щиблеты возишь, толкует: конвейер, конвейер! А я ему: отчего же припуск положительный дать нельзя – конвейер, что ли, станет? Молчит, неча сказать. И каблук полый, чуть стоптал – дыра, меняй весь, – дядя Дёма загнул второй палец и к концу речи позагибал на руке их все, – почему?

Разговор был в прошлый приезд; в этот, вручая Антону щиблеты для сына, сапожник сказал, что дотумкал, почему: «Ты надоумил».

Оказалось, Антон в тот приезд рассказал, что в Японии ножички для чистки картофеля сообразили делать под цвет кожуры, чтобы хозяйка вместе с нею выбросила и ножик.

– Обувщики там везде – такие же. Делают, чтоб побыстрее снашивалось. Только не глупо, не внаглую, у них это не пройдёт, а – хитро. Работают умы. Ясно: прибыль, капитализм.

– Демьян Евсеич! – застонал Антон. – Вы же всю жизнь нэп хвалили! Я от вас первого и услыхал, что, когда его ввели, всё изменилось, как в сказке: весной – карточки, осьмушка, а уже осенью – на Невском в витринах куры, гуси, поросята… А ведь то был только кусочек капитализма, да ещё регулируемый государством.

– Именно: регулируемый. А полный когда – акулы капитализма, эксплуатация трудящихся.

Антон кипел, напоминал, сколько стоил при царе фунт мяса, сколько зарабатывал Каблучков-отец и сколько на своё жалованье мяса может купить советский рабочий.

– Зарабатывали неплохо. Но всё равно была безудержная эксплуатация трудового народа, погоня за сверхприбылью.

Антон, ошарашенный, замолчал. В сознании вдруг отчётливо всплыл давний разговор с Юриком. Сверхприбыль! То же слово, жупел, всеобщая отмычка, территория, где братаются сапожники и интеллектуалы. А что если – если они правы?..

Наилучшей обувью Каблучков считал опойковые или хромовые сапоги и сильно огорчался, что они исчезают из обихода и заменяются резиновыми.

– Отсюда и ножные болезни все. В коже нога дышит, ей тепло, уютно, ловко. Придумали ещё – охотничьи высокие сапоги, что до паха, из резины клеи́ть!

– А писатель Тургенев, – сказала библиотекарша Ира, – помните, я показывала вам фото? Снят в таких сапогах.

– Тю, девушка! Да они ж из кожи! Думаешь, стал бы он в этой резиновой душилке охотиться да рассказы сочинять? А Некрасов, который «Крестьянские дети» написал – в школе учили: «Вчера, утомлённый ходьбой по болоту, зашёл я в сарай и заснул глубоко». Да разве так он бы утомился в резине вашей? Он бы без ног был, коли вообще до сарая своего добрался, и проспал бы в нём не час-два, а до утра! По уму стачанный сапог принимает форму ноги хозяина уже через две недели. На отхожие промыслы ране как двигались? Пёхом. Рисуют мужика всегда в лаптях. Может, по деревне в них он и ходил. А за околицу вышел – далеко не ушёл. Подошва-то плоская, как блин. Думаешь, супинатор сейчас придумали? Фигурные стельги ещё мой дед вкреплял! Что сапоги на веревочке из экономии носили – враки. Босиком много не пройдёшь. А в сапогах – от Кимр до Москвы, до Питера, от Москвы до Воронежа отмахивали. Я сам от Кимр шёл – две недели. В сапогах ни колючка не страшна, ни торцы, ни болото, ни гадюка – не прокусит. Одного косаря на речке Медведице, что в Тверской губернии, бешеная лисица за икру укусила. И ничего, доктор потом удивлялся, кожа, говорил, на голенище, наверно, дублёная – нейтрализовала.

Ты царь и король, когда хорошо твоей ноге – в сапоге!

34. Стекольщик Кажека

Третьим известным частником Чебачинска, кроме сапожника дяди Дёмы и печника профессора Резенкампфа, был стекольщик Кажека (кондитер Федерау работал в госсекторе). Когда Антон рассказал о всех троих в доме зеленоглазой Аллы, её отец спросил, как у них обстояло дело с уплатой налогов, потому что он квалифицированно может пояснить, как увеличилось налогообложение после войны: на всю Москву частников с объявлениями – зубных и врачей-венерологов, машинисток – остались единицы. Но Антон знал точно: никаких налогов его герои не платили, об этом не раз шла речь в отцовском доме. «Может, поэтому, – вмешался тесть акцизного, – и выжила провинция. Огромная страна, до всех из столицы не дотянуться».

Кажека без работы не ходил: в Чебачинске почему-то часто бились стёкла. Пётр Иваныч Стремоухов этому сильно удивлялся – в Москве на Усачёвке, где он жил в юности, все дома тоже были одноэтажные, но на его памяти никто ни разу не позвал стекольщика.

Разъяснил Чибисов, инженер по стеклу. Мастер из его конторы, направленный в известный дом на Лубянке вставить стекло в форточку, вместо этого захотел в холле пройти сквозь стеклянную отгородку два на три («По цельным окнам тени ходят», – подумал Антон), весь окровавился, но уникальное стекло разбил вдребезги. Чибисов отделался, считал, легко – непосредственный виновник загорал где-то под Магаданом. «Стекло местного производства? – спросил Чибисов. – Толщина по всему зеркалу не единообразная? Пузырьки в толще просматриваются? В зеленоватый, как у бутылки, оттенок переходит? Всё понятно». И долго, со словами «внутреннее натяжение», «высокотемпературная кремниевая масса», давал объяснение, из которого Антон понял главное: оконные стёкла местного стеклозавода и должны лопаться – как при самой небольшой динамической нагрузке, например при закрывании створок, так и при статической, то есть сами по себе, даже если к окну никто и не прикасался.

Инженер Чибисов про стекло знал всё. Например, как изобрели автомобильные стёкла. Они долго не давались. Форд замучился. Назначил своим специалистам огромную премию. Не помогло. Тогда он опубликовал про премию в газете. И про главное условие: стекло должно выдерживать сильный удар или, по крайности, осколки не должны лететь в морду водителю. Вскоре в его берлинский филиал притащился какой-то немец и заявил, что стекло надо обклеить с обеих сторон прозрачною плёнкой, он уже пробовал, при ударе получается звёздчатый эффект, даже мелкие осколки остаются на месте. Но как до этого додумался химик, а не стекольный инженер?

У немца была привычка: записывать в гроссбух всё, что произошло в лаборатории, в том числе и вещи необъяснимые. Увидев объявление Форда, он нашёл старую запись: такого-то числа со шкафа упала пустая колба, но не разбилась. Объяснения этому немец не нашёл, но факт описал, а колбу поставил на место. Теперь он снял колбу и внимательно изучил. Её негерметично закрыли, и раствор испарился, оставив на стенках тонкую плёнку. «Какие бывают хорошие привычки!» – сказал отец, поглядев на Антона.

Уже в университете Антон решил вести такие записи и даже сделал одну: «На снегу лежала надорванная сигаретная пачка. Но я сразу увидел, что она не пуста, хотя такая лёгкая вещь примять снег, конечно, не могла. Каким образом я это определил? Загадка только ли зрительных рецепторов?» Через несколько лет к этой записи он добавил ещё одну: «Я вошёл в комнату, из которой только что вышла мама. На столе лежало три новых журнала. Я мгновенно понял, что она открывала „Звезду“. Предпочтение она отдавала как раз двум другим: „Новому миру“ и „Знамени“. У книжки журнала не топорщилась обложка, не оседали на глазах листы. Но мама подтвердила, что заглянула в оглавление именно этого журнала. Как я это понял? Работа тех же необъяснимых рецепторов». Ни к каким результатам эти наблюдения не привели. Но, может, ещё приведут, утешался Антон. Ведь и гроссбух немца ждал двадцать лет.

По стеклу Чибисов знал всё, а Кажека умел всё. У шофёра Грязнова захворал какой-то психической болезнью отец – не выносил малейшего шума, а окна обеих комнат выходили на центральную улицу, по которой после войны уже ездили иногда автомобили и, что хуже, мотоциклы.

– Сделаю, – успокоил шофёра Кажека, – будет тихо, как в морге, поцелуй меня в сердце. Принеси негодную камеру от своего ЗИСа.

– Зачем?

– Сказал – неси. Ну что стоишь, – рассердился Кажека, – так твою, поцелуй меня в лицо ниже пояса!

Из камеры стекольщик нарезал узких лент и проложил ими все пазы, где стекло входило в переплёт рамы, пригнёл штапиками. Сами рамы сделал тройные. С улицы не доносилось ни звука.

Чибисов сказал, что подобные резиновые прокладки применили в остеклении Эмпайр-стейт-билдинг и с тех пор приспособились делать и во всех других американских небоскрёбах.

До Чебачинска Кажека жил в Москве; по пьянке в пивной возле Пушкина что-то сказал, что – не помнил, но в протоколе понаписали такого, что целой пятьдесят восьмой со всеми подпунктами не хватит, спустя два-три года получил бы вышку.

Стекольщик он был уличный. С особым на наплечном ремне плоским ящиком, из которого торчали листы стекла разного формата, появлялся на улице часов в десять, не раньше, – стекло свет любит и само на Божий свет поглядеть даёт.

– Стё-о-окла вставлять! Вставлять стёкла-а-а! Стёкла вмазать, зимние рамы вставить!

Выкрикивал он недолго, но так как молчать не умел, то без перехода начинал какую-нибудь песню. Имел небольшой, но приятный тенор, однако славу ему составил прежде всего репертуар: редкие песни бурлацкие, разбойничьи, шахтёрские, каторжные, жестокие романсы.

Ковром устлана лодка,

Украшены снастя.

Приди, моя красотка,

Приди, мое дитя.

. . . . . . . . . . .

Ах, краса та неземная

Вся в натуре декольте.

Кончалось печально:

Волны бурные стыдливо

Скроют мой красивый труп.

Или:

Он был красив и к роскоши привычен,

Пил винь шампань и устерс ел в обед.

Всегда притом был Жорж нигилистичен,

Дарил Жанетте жёлтых роз букет.