Таким образом он, учредя в своем доме все порядки и дав дочерям своим надлежащие наставления и простясь с нами с пролитием немалых слез, предприял путь свой в Константинополь.
И так я, лишаясь покровительства любезного моего дяди, остался в самых еще младенческих летах под смотрением упомянутого моего дядьки Франца. А как обыкновенно все дети больше имеют охоты и склонности к резвостям и шалостям, нежели к наукам, то сей разумный и добродетельный человек умными своими разговорами и прилежностью так меня нечувствительно от резвостей детских отвратил и приучил упражняться в науках, что я ходил в школу с такою охотою, как бы в какую веселую компанию, и книги мне казались вместо приятной музыки; а когда я возвращался из школы домой, то сей дядька рассказывал мне разные нравоучительные истории и толковал, как мне должно обращаться в свете. Я смело могу сказать, что как ни славен был учитель мой Яган, но он не мог столько вселить в меня добродетели и хорошего поведения, как сей мудрый дядька. Он с такою прилежностью и рачением наблюдал все мои поступки, что ни на один час от меня не отлучался и без себя ни одного человека из моих людей ко мне не допускал, опасаясь, чтоб они не могли иногда при мне произносить каких пустых и непристойных слов, как то обыкновенно при молодых господах бывает; почему и учитель мой поведением моим и прилежностию к наукам был доволен, и не только чтоб на меня за леность и худые поступки кричать, но всегда меня пред всеми моими товарищами хвалил и часто говорил, что у него никогда еще такого прилежного и понятливого ученика не бывало. Но сия его похвала была мне не очень приятна, потому что он же обучал нашу принцессу Иринию, чего ради нередко прихаживал к нам в школу сам король и с королевою, и когда случался у них разговор о науках, то учитель мой и при их величествах часто упоминал обо мне с такой похвалой, какой еще во мне и недоставало, и говорил, что он такой острой к понятию наук головы еще не видывал, и через то такое обо мне вложил королю хорошее мнение, что он приказал одному из своих придворных, когда я буду во дворце, всегда обо мне ему докладывать. И хотя я тогда был еще очень молод, но, по позволению королевскому, во дворец в торжественные дни в маскарады и на куртаги хаживал, и в один день, будучи я во дворце, король, увидевши меня, изволил сам ко мне подойти и пожаловать меня к руке, несколько со мною разговаривал, и я ему так понравился, что он приказал своей принцессе Иринии взять меня танцевать. Я, протанцовавши с нею один менуэт, поднял еще одну девицу, которая близко подле меня прилучилась и о которой после я сведал, что она дочь королевского гофмаршала, именем Елизавета, нынешняя моя невеста; только мне в то время примечать ее нимало нужды не было, для того что я, по молодости лет, нимало намерения к женитьбе не имел.
Король, смотря наши танцы, очень меня хвалил и приказал мне, чтоб я в праздничные дни, когда не учатся в школе, всегда ездил во дворец и старался бы с прилежностию продолжать мои науки, обнадеживая меня своею милостию. Я, по приказу королевскому, во дворец хотя и езжал, но очень редко, ибо любезный мой дядька как бы нечто предчувствовал, что часто меня не отпускал. Но, к несчастью моему, по прошествии трех лот после отъезда моего дяди в Константинополь, и Франц, сей добродетельный мужик, будучи семидесяти лет, скончался, которого лишившись, я не меньше об нем сожалел, как о моем родителе, и столько плакал, грустил и рвался, что доходил до беспамятства, отчего пришла ко мне жестокая горячка, от которой принужден был лежать четыре недели в постели. Сестры мои, Люция и Филистина, во время моей болезни очень часто меня навещали, а притом уже и служители мои во всякое время имели ко мне в спальню свободный вход, и все, что им рассудилось, вольно со мною для моего увеселения разговаривали, что прежде при любезном моем Франце никак сделать не смели.
Между тем в одно время прибыл ко мне один из моих приятелей, именем Мелалий. Он был одного дюка сын, и мать его, по горячей к нему любви, держала при себе до девятнадцати лет и избаловала, что он от праздности такую ко всем худым делам сделал сильную привычку, что иногда и сам видел некоторые в себе пороки, но никак уже от оных отстать не мог, и признался, что оные в него вселились по большей части от чрезмерной матерней любви; и хотя отец его, смотря в нем худое воспитание, отдал его для исправления к учителю, но сие было уже поздно.
Сей Мелалий пришел ко мне и, разговаривая со много, спрашивал меня, чем я забавляюсь. Я ему отвечал, что, лишась любезного моего дядьки, я всех забав лишился и ничего теперь, кроме печали, не имею; ежели уже и есть утешение, так только мои книги. «Это для молодого человека очень скучно», — говорил Мелалий. Я ему отвечал: «А для меня всего веселее». — «Нет, — продолжал Мелалий, — молодого человека ничто так веселить не может, как амур, и сия наука так легка и понятна, что без учителя в самое короткое время обучиться можно». — «А для меня, — отвечал я ему, — кажется, всего труднее и бесполезнее, потому: 1) чрез сие можно лишиться тех наук, которые молодого человека могут привести к славе и чести; 2) надобно оное содержать в великой тайности, чтоб никто не мог о том ведать, чтобы через то не лишиться честного имени; 3) в таковых делах человек подвержен великой опасности в потерянии своей жизни; 4) благородную любовницу без всякого страха иметь никак не можно; подлую, которая любить будет из одного интереса, то от того получишь бесчестную славу».
«О милорд, — говорил мне Мелалий, — я вижу, что вы очень деликатны и разборчивы. А для меня так все равно, какая бы ни была любовница, благородная или подлая, я этого не разбираю».
Маркграфиня при сих словах, прервав милордову речь, сказала:
— Возможно ли статься, чтоб у благородного человека была такая безрассудная имажинация?
— Извольте выслушать, ваше высочество, — говорил милорд. — Я ему отвечал, что я и по выбору никакую еще по моим летам любить не хочу, а он мне на сие сказал: «Видно, братец, что вы еще любовных дел не знаете или не имеете в том счастия, потому так и рассуждаете». — «Пожалуй, — говорю я ему, — прекратим сей разговор, а лучше будем говорить о чем-нибудь другом, чтобы мне не так было скучно». — «Да о чем же, — сказал Мелалий, — ежели говорить о науках, они мне и в школе довольно наскучили». — «А для меня, — сказал я ему, — всего приятнее».
«Дайте же мне посмотреть свою руку», — говорил Мелалий. Я тотчас подал ему руку, и он, смотря мне на руку, сказал: «Вы мне теперь запрещаете говорить о любви, а я, по моей хиромантической науке, объявляю, что хотя вы теперь у себя никакой любовницы и не имеете, но через четыре года много от любви будете странствовать и будете иметь себе одну девицу невестою; но, не женясь на ней, другую весьма знатную и прекрасную особу с великою честию своего благополучия в невесты себе получите, чрез которую боги обещают вам быть великим человеком, только притом с великою осторожностию и рассуждением вам поступать надобно, потому что ежели вы хотя малое какое ни есть сделаете в то время преступление, то будете чрезмерно несчастливы, и сие вам сказываю в память моего имени. Однако я думаю, — сказал Мелалий, — что я вас моими разговорами несколько обеспокоил: прошу прощенья».
Я, благодаря за его посещение, просил, чтобы он и вперед меня не оставлял.
По нескольких днях, как я совсем от болезни моей освободился и стал ходить в школу, то в одно время, идучи я с Мелалием домой, зашли ко мне и только стали пить чай, вошел ко мне камердинер и сказывает, что сестры мои прислали лакея звать меня к себе. Я приказал им сказать, что тотчас буду, и, обретясь к Мелалию, говорил: «Ежели вам не противно, то прошу сделать компанию вместе со мною», на что он с охотою согласился.
Приехав к своим сестрам, спрашивал я у Люции, зачем она за мной присылала. Она мне показывала полученные из Константинополя от отца своего, а моего дяди, письма, в которых было нечто и для меня нужное. Между тем приехала к ней одного нашего генерала дочь, именем Анна-София, с тремя девицами, своими приятельницами, и, по нескольких разговорах, сестра моя приказала подать карты, и, разбившись партиями, сели играть: я, Люция и Анна-София в ломберт, а сестра Филистина, Мелалий, Христина, дочь португальского доктора, и Доротея-Луиза в кадриль.
Анна-София, играючи в карты, очень пристально на меня смотрела и, наклонясь к Люции на ухо, спрашивала обо мне: «Как, матушка, мне кажется, я сего кавалера видала, только не знаю где». Люция, усмехнувшись, отвечала: «Это Георг, мой двоюродный брат». — «Ах, матушка, — говорила Анна-София, — я его не узнала: как он перед прежним стал хорош!»
Я, видя, что они шепчут, привстав немного с кресел и усмехнувшись, сказал: «Не подозрителен ли я, сударыни, вашим разговорам?» — «Нет, братец, — отвечала Люция, — Анна-София вас не узнала и опрашивает, кто вы таковы? и что она вас видела, да только не помнит где…» Я на сие отвечал: «Я, сударыня, с покойным моим родителем бывал у вашего батюшки». — «Простите, сударь, мне, — говорила она, — я, ей-ей, вас не узнала, и ежели смею просить вас, чтобы с сестрицею вашей меня своим посещением удостоить», и, говоря сие, закраснелась. А я отвечал ей: «Я, сударыня, за великое почту счастье, ежели вам нижайшее мое почтение будет не противно».
Потом, играя в карты, случилось мне у ней одну игру перебить, и сделался у нас в том маленький спор, при чем она с великою стыдливостью, будто бы в шутку, сказала: «Я, сударь, во многих компаниях о чести и остроте вашего ума слыхала, а теперь вижу, что вы ни малой учтивости даме сделать не хотите!»
Я отвечал ей: «Ежели вам, сударыня, сие надобно, то в угодность вашу, а не по правилу ломберта, могу сказать, что вы в том правы, только опасаюсь, чтобы после вы не могли назвать меня лжецом». Она, взглянув на меня, сказала: «Ах, какие это глаза, я еще отроду таких глаз ни у кого не видывала!» — «Сударыня, — отвечал я ей, — я еще по сие время и сам про свои глаза не знал, что они у меня не такие, какие у прочих; да что ж вы изволили в моих глазах приметить? Я бы за великое почел одолжение, если б вы худобу моих глаз объявить мне изволили, ибо я всегда почитаю себе за одолжение, когда кто мне в мою осторожность открывает мои недостатки; а вы, как я думаю, по вашему разуму, конечно, ни в чем ошибиться не можете и меня в том из сомнения выведете». — «Я, сударь, — отвечала она, — другим временем о том объявлю». И, обратись к Люции, шепчет: «Ей-ей, свет мой, у него самые воровские глаза!»