Лубочная книга — страница 73 из 79

Научиться чтоб всему,

Чтобы все понять, осмыслить,

Что доступно есть уму.

Почему ж мои стремленья

Не найдут себе исход?

Или кто мне в том мешает,

Или слов недостает?

Есть и много твердой воли,

И с избытком хватит сил,

Но судьба не позволяет, —

С ней я дела не решил.

И запас большой имел я

Выносящих, стойких сил,

Но, на волю вырываясь,

Их бесплодно погубил.

Не была б судьба преградой,

Все вперед бы я пошел

И с какою бы отрадой

Цель желанную нашел!

Но теперь, убитый горем,

Я подавлен, огорчен…

Нахожусь в томленьи душном,

Погрузясь в тяжелый сон.

Все вокруг меня одето

Мраком черным и густым.

Думы светлые остались

Лишь мечтанием пустым.

И мечта эта как призрак

Мрачный вьется надо мной,

Желчью душу отравляет

И томит ее тоской.

В третий мой приход к Сурикову я показал ему это стихотворение. Он прочитал и сказал, что «это стихотворение слабо и невыдержано». «Да чем же оно невыдержано? Растолкуйте ради бога!» — просил я его. Он взял карандаш и подчеркнул в нем некоторые строки и сказал, что это нужно переделать. Я потом переделывал его и исправлял, но оно от этого, кажется, не стало лучше. Я его спросил: «Нельзя ли как Вам исправить мои стихи?» Он мне сказал, что «этого нельзя, совсем неподходящее дело, — другая мысль и другой слог, — это все равно, что к черному приставить белую заплату». Затем Суриков мне говорил, что «дойти до того, чтобы писать хорошие стихи, трудно: для этого надо быть, кроме таланта, человеком вполне образованным или же много начитанным и развитым». И советовал мне как можно больше читать и читать. Но мне читать было нечего, и книг достать было негде, да и времени свободного не было… Я его спрашивал: «Да как же Вы-то дошли?» Он мне отвечал: «Так и дошел! Посмотри на меня: я прежде времени поседел и состарился!» И действительно, он в то время был уже с сильной проседью, несмотря на то что ему было всего тридцать пять лет от роду. Он мне сказал еще, что ему уже платят и «Деле»{35} 25 копеек за строку, а и «Вестнике Европы»{36} — 50 копеек. Пришедши от Сурикова к отцу, я стал убедительно просить его, чтобы он отпустил меня учиться. Я говорил ему, что и токарем быть не способен, что мне недостает только знания грамматики, чтобы писать хорошие стихи, за которые будут платить мне по 50 копеек за строку, как Сурикову. Я намерен был отправиться к графине Уваровой{37}, попросить ее, чтобы она пристроила меня куда-нибудь в школу, где бы я мог выучиться грамматике, потом поступить куда-нибудь на место, хотя бы за дешевое жалованье, лишь бы мне было посвободнее, и продолжать писать хорошие стихи и рассказы. Плохим поэтом я ни за что не хотел быть. Отец убедился моими доводами и согласился отпустить меня учиться. Я с радостью уволился с железной дороги и отправился в село Поречье к графине Уваровой. По прибытии к ней в дом я стал просить ее определить меня куда-нибудь в школу. Графиня, выслушав мою просьбу, удивилась и говорит: «Куда же тебе теперь учиться? По летам — надо в университет, а ты еще и начальной школы не окончил». Я стал просить ее, чтобы она определила меня хоть куда-нибудь, и показал ей стихотворение «Мое стремление» и другие. Она, прочитав их, одобрила и решила отправить меня в Поливановскую учительскую семинарию, откуда бы я мог через четыре года выйти учителем. Только для поступления в семинарию мне требовалось несколько подготовиться, и я, по распоряжению графини, начал подготовляться у учительницы Порецкой школы. Подготовлялся несколько месяцев. Наконец графиня с одним студентом отправила меня в учительскую семинарию в село Поливаново. Документы были отправлены раньше. Но тут постигла меня опять неудача: оказалось, что туда старше 16 лет не принимают, а мне в это время было уже 18 лет. Так и не пришлось поучиться. Горько и тяжело мне было. <...>

Итак, все мои мечты об ученье в школе рухнули. И долго потом я сокрушался об этом. С тяжелым чувством я вернулся опять в Москву к отцу. Отец рассердился на меня и стал бранить. Он был недоволен моей неудачей и тем, что я не дело задумал — учиться. Он определил меня опять на железную дорогу, только уже не в токари, а на товарную станцию в наклейщики — писать и налеплять на товар наклейки (небольшие ярлычки из бумаги). Тут жалованье положили мне 18 рублей в месяц на своих харчах. Я в это время стал думать: уж если мне не удалось поступить никуда в школу, то надо, по примеру Сурикова, хоть самоучкой как-нибудь заняться самообразованием. Я накупил кое-каких старых учебников и решил учиться всему: грамматике, теории словесности, истории русской и всеобщей, Закону Божию, арифметике и проч. Это было в сентябре 1876 года. Живя вместе с отцом в одной квартире, я изредка, по вечерам, похищая часы у отдыха от службы, украдкой от отца, начал учиться и в то же время иногда писал стихи. Так я написал тогда «Душа мрачна, как бездны дно…», «Путь к науке», «Не гимном волшебным» и другие. Я страшно мучился… И мне было действительно трудно и плохо: грамматику с историей я еще кое-как понимал, но в теории словесности, без помощи учители, я и третьей части не мог понять. Все эти архаизмы, варваризмы, неологизмы, плеоназмы, тавтологии, параллелизмы, синонимы и всякие другие «измы», и потом виды русского стихосложения, стопы: ямб, хорей, дактиль, амфибрахий, анапест, цезура, строфа и прочие — я никак не мог осилить. Но из истории литературы я понял, что все известные писатели не просто писали, как я, — не заботясь о том, что выйдет из-под их пера, — но что они преследовали известные цели, стремились к идеалу, проводили разные мысли, идеи, создавали типы и т. д. И я тогда же порешил, что и мне надо проводить какие-нибудь добрые и полезные мысли и что писать можно не только одну сущую правду с натуры, что было лишь в действительности, а что можно писать и выдуманные рассказы, и сказки, лишь бы была художественная правда, и в сказках можно проводить какие угодно хорошие мысли; а так как сказки гораздо охотнее читаются простым народом, то я решил писать и сказки.

К Сурикову я в это время не ходил — некогда было… Только как-то раз сбегал я к нему и рассказал о неудачной попытке поступить в учительскую семинарию и сказал, что теперь учусь самоучкой, да плохо понимаю. Он мне на это сказал: «И учись самоучкой, да читай побольше. Вот я же выучился, так, что в знании русского языка могу потягаться с любым филологом». Я спросил: «А что такое филолог?» Он мне ответил, что это по-русски значит «языковед». Я опять принялся учиться и читать. И тут и первый раз мне удалось прочитать Пушкина, Лермонтова, Никитина и Некрасова. Стихотворения этих поэтов произвели на меня сильное впечатление, и эти поэты сделались любимыми моими писателями, а Кольцов и Суриков давно уже были моими любимцами. Так прошла зима; наступила весна 1877 года. Отец мой уволился с железной дороги и уехал сначала за Москву, в село Котово, а потом и в свою деревню и стал крестьянствовать. Я остался один, и мне стало гораздо свободнее заниматься учением и писанием. Тут в первый раз я осмелился послать в редакцию «Будильника» три моих стихотворения. Одно из них «Где отрадный тот свет» было напечатано в июне месяце, в № 23.

Каким неизъяснимым восторгом охватило все мое существо, когда я в первый раз увидал свое стихотворение в печати! Этого и выразить невозможно. Светлые, радостные мысли и чувства волновали меня. Я давал себе торжественную клятву служить всеми силами на общую пользу: писать только одно честное, хорошее. Но радость моя была непродолжительна. Вскоре за первым стихотворением были и еще помещены в «Будильнике» в разных номерах два моих стихотворения, а затем почему-то перестали печататься. Я несколько раз ходил в редакцию, добивался толку; наконец мне удалось увидаться с редактором Н. П. Кичеевым{38}, который и объяснил мне, что мои стихи по содержанию хороши, но не отделаны по форме, поэтому и не годятся для печати… Тут я познакомился с карикатуристом «Будильника» И. Клангом{39}, а также встречал и поэта Кондратьева{40}. И для меня настало самое смутное, тяжелое, тревожное время, в которое я испытал много огорчений, мук, разочарований и сомнений в самом себе. Ко мне ни один из этих знакомых не отнесся сочувственно, никто не поддержал меня, не ободрил, не научил ничему, а, напротив, отнеслись с насмешкой и предубеждением. Я в форме стиха решительно ничего не понимал и наивно, искренне и доверчиво спрашивал у них совета, а они надо мной только глумились, — я просто терял голову, мучился и опускал руки. Кланг, например, называл мои стихотворения глупыми и смешными «стишинами», а Кондратьев при встрече со мною называл меня в насмешку крестьянином-«паетом», намекая этим на мою будто бы безграмотность. Даже Суриков, когда я однажды принес ему большое стихотворение под заглавием «Целый роман», прочитавши его, тут же написал на нем следующее:

Ты этот свой роман

Клади к себе в карман

И там храни его, храни,

Пока придут иные дни,

Когда ты ум свой разовьешь

И слабость этих дум поймешь.

Что было делать? Я выражал в стихах все мои лучшие, задушевные чувства и думы, писал просто обо всем, что Бог положит на сердце, как вольная птичка, которая поет, сама не зная, зачем и почему, — разумеется, без всяких правил и знания версификации, а надо мной глумились, не хотели видеть и понять, хотя бы в двадцати плохих стихах, пяти или шести хороших, и не хотели указать, растолковать, научить. Я стал отлично сознавать, что мои стихи неудовлетворительны, но чем именно? — без указания я не мог понять. Я в то время и не читал еще, кроме вышеупомянутых, ни одного из известных поэтов и писателей; и при моей полнейшей необразованности и неразви