Лубочная книга — страница 75 из 79

{49}, и я письменно обратился к нему, убедительно прося его помочь мне советом и высказать свое мнение о моих стихах. Пальмин — спасибо ему — отнесся ко мне вполне сочувственно и на мою покорнейшую просьбу написал мне <...> письмо{50}<...>

За <...> советы я, конечно, был от глубины души благодарен Пальмину, но он нового почти ничего не сказал мне: я уже раньше сам до всего этого додумался и при всякой малейшей возможности старался читать и учиться, только, к несчастью, у меня не было ни средств, чтобы подписаться в библиотеке, ни свободного времени, чтобы заниматься самообразованием, и я об этом горько сокрушался. А писал я всегда именно только выстраданное, пережитое и перечувствованное, что меня волновало и мучило. Читать же мне хотелось страстно и как можно больше, но я не только тогда, а даже и до сих пор не все еще прочел, что бы хотелось прочитать, особенно из иностранных поэтов, писателей и мыслителей <...>

В Пальмина я глубоко верил, как в высокий авторитет, но все-таки насчет бездарности Сурикова, который тогда только что скончался, я сильно сомневался. Я считал Сурикова по таланту нисколько не ниже самого Пальмина. Без сомнения, Пальмин был бы для меня очень полезен дальнейшими советами и указаниями, но, к сожалению, я с ним лично тогда не встречался, хотя он действительно, как обещал в письме, вскоре после того на минуту зашел в контору редакции, но мне было ужасно несвободно, и я с ним ничего не успел переговорить. Он жил тогда на даче в селе Богородском и нередко уезжал к Пушкареву в Подсолнечное и в редакцию не заходил, — я у него тоже не бывал, а вскоре потом и совсем упустил его из виду, так как у меня снова окончился срок паспорта, и я принужден был уйти от Пушкарева. Выправить новый паспорт не было никакой возможности. Денег отцу я не мог выслать уже потому, что сразу же, при поступлении, я взял у Пушкарева за 4 месяца вперед 28 рублей, на одежду и обувь, ибо я до того времени ходил оборванным и без сапог, а затем положенных мне на харчи 6 рублей хватало только на один обед, а на чай с сахаром и ужин я тратил из семи рублей жалованья. В расчет мне ничего не пришлось, и я снова принужден был скитаться по Москве не пивши, не евши и без приюта. Что было на мне одежды, я все это продал и проел; подошла осень, и я остался разут и раздет на улице. К знакомым я и носа показать не смел, а близких друзей у меня не было; был только один товарищ К. А. Соколов, но он сам был таким же бедняком, как я. К отцу в деревню я тоже не смел показаться, потому что я отлично знал, что если отец обещал не пускать меня к себе в избу, то он сдержит свое слово. И мне это скитание без приюта и ежедневное голодание, раздетому под дождем, до того надоело, до того было тяжело и невыносимо, что я решился покончить с собой… Я не жалел своей молодой, рано загубленной жизни, и только до ужаса жаль мне было того, что не допел я своих задушевных песен, не все я выплакал мечты, не все поведал миру сказки… «Что ж так и жить — маяться! — думал я, — один конец!» Но Бог спас меня для новых, еще более тяжких страданий… Видно, я был еще нужен на что-нибудь в мире… Был холод, дождь, слякоть… Я жестоко простудился. Выбившись окончательно из сил, я решился наконец отправиться пешком в деревню к отцу. Не дойдя верст 15 до своей деревни, я совсем свалился на дороге. Один проезжий мужик поднял меня и еле дышащего привез к отцу. Но отец сдержал свое слово: он совсем прогнал меня, не пустил даже и в избу и резко сказал мужику: «Он мне вовсе не нужен, — ни больной, ни здоровый!» Мужик отвез меня на хутор, к другу моему Аношенкову, у которого я и провалялся больной, при смерти около двух месяцев. Затем, когда я немного поправился, стал опять просить у отца паспорт, но он и слышать не хотел, а требовал, чтобы я непременно уплатил 15 рублей оброка… Но мне и 15 копеек взять было негде. Я ушел снова пешком в Москву без паспорта. Ходил опять несколько недель по Москве голодный и без пристанища. Тут я случайно разыскал художника Неврева{51}, который раньше сотрудничал в «Мирском толке», и рассказал ему свои безвыходные обстоятельства. Он предложил мне быть у него натурщиком — изображать шута в картине «Смерть Гвоздева» при Иване Грозном, а ночевать в ночлежном доме. Я с радостью согласился, и он платил мне за сеанс 1 рубль. Кроме того, по своим знакомым он набрал мне 15 рублей денег, которые я и поспешил послать к отцу; тогда отец выслал мне паспорт, и я с 17 декабря 1880 года поступил к литографу г. Пашкову{52} в писцы при конторе. Жалованья он положил мне 15 рублей в месяц. Живя у Пашкова, я через своего знакомого, Ф. Гурина{53}, послал три стихотворения в «Неву»{54}, которые и были помещены в разных номерах за 1881 год. У Пашкова я прожил всего только до 27 марта 1881 года, так как дела у него пошли плохо: дом его продали за долги, и я оказался ненужным. Тут я снова ходил без места и без приюта несколько недель и, после Пасхи, поступил в литографию к А. В. Морозову{55} тоже в писцы при конторе на 7 рублей в месяц жалованья при готовом столе и квартире. У Морозова я прожил с полгода; писал для него сказки и подписи под картины и собрал было тетрадь своих стихотворений для печати, но цензура некоторые из них не пропустила, и я отдумал издавать их.

Осенью, в октябре, у меня опять вышел паспорт. Новый получить без денег не было решительно никакой возможности, а денег, по обыкновению, не имелось ни гроша. И я было с горя хотел уйти добровольно в солдаты за брата и только потому удержался от этого поступка, что брату достался дальний жребий, и он сам остался. Всю эту осень и половину зимы я опять ужасно бедствовал без места и без куска хлеба — вдобавок к тому же я стал сильно пить… И мне стало еще хуже: я весь обносился, оборвался, ободрался и скитался как бесприютный странник на Хитровке{56}… Но отец, видимо, сжалился надо мной и дал мне паспорт; и я с нового, 1882 года поступил к Клангу, который тогда начал издавать журнал, сначала под названием «Москва», а потом «Волна»{57}. Я у него служил при редакции за конторщика и рассыльного вместе; жалованья же он мне назначил всего только 5 рублей в месяц на его харчах, обещаясь потом прибавить. Стихов же моих он не печатал у себя, считая их по-прежнему неудовлетворительными. Я горячо, убедительно просил его, чтобы он хоть изредка помещал мои стихи, но он упорно отказывал. Я тогда невольно и глубоко мучился сомнениями в своем таланте… «Уж полно, — думал я, — да есть ли у меня хоть какой-нибудь талант, хоть самый микроскопический? Пальмину не пришлось тогда почитать побольше моих стихов, как он хотел, чтобы определить степень моего таланта, и я до сих пор ничего не знаю! Даже «Дело» за последние десять лет не пришлось мне прочитать ни одного номера, чтобы узнать, кого Пальмин разумел под «гражданскими» певцами! Уж не принадлежу ли и я к ним? Я всегда старался проводить идеи о народе, горячо желая принести этим пользу ему; я полагал, что призвание поэта в том, чтобы «напоминать толпе, что бедствует народ, в то время, как она ликует и поет…»

На все эти и подобные сомнения мне здесь никто не мог дать ответа. Мне было очень плохо и тяжело: работы много, а жалованья мало, — на сапоги не хватает! «А там опять, — думал я, — выйдет срок паспорту… Что делать?» Прожил я у Кланга месяца три, — вижу: жалованья он мне не прибавляет, как обещал, — я с ним поссорился и ушел от него, или, вернее, он прогнал меня. Это было Великим постом. Сапоги у меня были худые; ходя по Москве, я простудился, сильно захворал и был отправлен на казенный счет на родину. Отец хоть и сердился и бранил меня сильно, но на этот раз не прогнал из дому. Видно, сердце его чуяло, что недолго ему жить на свете осталось…

Это было весной. Природа оживала после зимнего сна. После Пасхи и я оправился от болезни и ушел опять в Москву. Здесь я недолго ходил без места и поступил вторично к Пашкову, у которого дела тогда немного понравились, и жил у него до осени, а 3 сентября 1882 года отец мой скончался пятидесяти шести лет от роду. Мать писала мне с братом, чтобы мы с ним приехали в деревню на поминки отца в сороковой день, к 14 октября. Мы поехали. В этот раз я в деревне познакомился с девушкой, моей соседкой, которая была мне симпатична, и через 4 месяца, 14 феврали 1883 года, я повенчался с ней. Материальные расходы мои увеличились, а заработка не прибавлялось. Но уже в выдаче паспорта меня никто более не стеснял.

После поминок, прибыв в Москву, я уже окончательно порешил заниматься исключительно литературным трудом, преимущественно для никольских издателей. С этой целью подыскал я на Серпуховской улице, в переулке, общую квартиру с гопперовскими мастеровыми за 1 рубль 50 копеек в месяц и стал писать свои сказки и рассказы, проводя в них добрые и полезные мысли в народ. Я даже мечтал в то время, ради пользы народной, обновить, улучшить или, так сказать, реставрировать всю лубочную литературу, но это был бы гигантский, непосильный труд для одного человека. Я писал много, усиленно, спешно, неутомимо по 18 и более часов в сутки; писал упорно, до физического и умственного изнеможения, до головной боли, до тошноты… И при всем этом зарабатывал не более 20 рублей в месяц. Мне платили дешево{58} — от 2 до 3-х рублей за печатный лист, и только через несколько лет я стал получать 5 рублей и, наконец, по 10 рублей за лист. Выше этой платы мой труд у лубочных издателей никогда не оценивался. И так я продолжал работать несколько лет, с 1883 года по 1888 год. И все это время страшно бедствовал, едва не умирая с голоду, так что ни одного месяца я не был вполне гарантирован от голодной смерти. Работа не была постоянна: часто прекращалась, особенно в летнее время; но я на все лето, каждый год, уезжал в деревню и занимался крестьянством: учился косить, молотить и т. д. Случалось, что и зимой прекращались заказы от никольских книжников, и я оставался без гроша и без куска хлеба, и тогда я поступал снова куда-либо на место; так, в 1883 году я жил 5 месяцев у И. Ф. Морозова