Лубянка, 23 — страница 14 из 62

Я повернулся набок и наклонился с верхней полки, чтобы убедиться: там, внизу, под простыней, лежит именно Римма. После чего вскоре уснул.

* * *

Грузинское побережье Черного моря — это череда похожих друг на друга городков и поселков — Леселидзе, Гантиади, Гагра, Пицунда, Новый Афон — пологих у кромки воды, а чем дальше от нее, тем круче взбирающихся в гору своими белыми домиками с железными крышами, под одной из которых мы и поселились. Именно под самой крышей — на чердаке, что только и было нам по карману. Помещение большое, гулкое, пол дощатый, на нем слой теплой пыли, а над головой переплетенье балок, с одной из них свисает шнур с голой лампочкой на конце; из мебели — колченогий столик, парочка табуретов и еще то, что условно можно назвать ложем, — помесь железной рамы, досок и кирпичей взамен ножек. Зато матрац отменный, белье сверкает белизной. Застекленное окно выходит на горный склон, но прохладой оттуда не веет. В общем, все напоминает декорации к опере Пуччини «Богема» — так жил Рауль, здесь он принимал свою Мими.

Однако мы не особенно раздумывали над недостатками и достоинствами жилья, поскольку и этот чердак обрели случайно, а кроме того, торопились к морю. Скорее, скорее!

Соленая вода и ее чрезмерная, на мой взгляд, зыбь несколько разочаровали меня — как и в нескольких предыдущих случаях: когда бывал в Крыму или когда во время войны один-два раза удалось окунуться в Каспийское море в Иране. (Кажется, в городке Реште, на улице которого жуткая сгорбленная старуха, наученная нашими воинами двум гвоздевым русским словам, напрасно призывала юного лейтенанта Хазанова воспользоваться услугами красавиц-персиянок.)

А вообще море меня всегда тревожит и раздражает — своей безразмерностью и постоянным непокоем. Впрочем, горы — тоже. Хотя уж покой-то у них, казалось бы, вечный. Но еще больше — люди. Везде — даже на отдыхе у моря. Даже когда имя одного из этих людей — Римма… Ну, а где же покой? Неужели «только снится», как говаривал Александр Блок? (Кстати, не припомню, чтобы он мне снился.) Но знаковое, как бы теперь выразились, ощущение покоя, помню, бывало: в детстве и юности — когда один в комнате, с книгой на высоком валике зеленого бабушкиного дивана, и за стенкой отдыхает соседское радио, а по коридору не катаются на деревянных счетах чужие дети. И позднее — когда один, или с собакой, бредешь по лесной лужайке, или, еще лучше, в поле, по склону пологого холма, у тихой заводи. И если откуда-то голоса, но едва различимые — без слов (как песни Мендельсона-Бартольди), без интонаций. А еще позже — нигде. Нигде не ощущаю покоя, успокоения, примирения с собой, с другими. Даже с природой. И носишься с этим чувством, как с писаной торбой, не можешь избавиться, доверяешь его близким друзьям, бумаге…

Мы долго были у моря и вернулись на свой чердак к заходу солнца.

Если вы смотрели знаменитый в свое время английский фильм «Мост через реку Квай», то наверняка помните, как в наказание за строптивость японцы посадили пленного британского полковника в какой-то сарай под лучами тропического солнца и, если память мне не изменяет, к тому же обитый жестью… В этот вечер, и во все остальные вечера и ночи, почти до рассвета, я чувствовал себя полковником английской армии. И бедная Римма тоже. Что, впрочем, не слишком мешало нам предаваться вечерней трапезе, сну и еще некоторым удовольствиям. С обедами устроились на пансион к одной грузинской княгине неподалеку. Некоторые недоброхоты позволяют себе с иронией утверждать, что все грузины мужского пола от природы князья, а женщины — княгини. Я не был столь ироничен и не подвергал сомнению ее происхождение, а кроме того, обеды у ее сиятельства были довольно вкусными и подавались в беседке, затененной виноградными листьями.

В первый же день Римма увидела там свою давнюю знакомую Лялю с каким-то седоватым мужчиной. На Лялю нельзя было не обратить внимания особенно если вы по законному праву носите брюки: таких женщин в романах прошлых лет называли роскошными. Не могу с полной достоверностью сказать, что подразумевали под этим эпитетом тогдашние авторы, но у Ляли я бы отнес его в первую очередь к ее груди. Только потом, не без труда, смог я перевести взгляд на лицо и прочие детали тела и одежды. Именно одежда способствовала производимому эффекту. Боюсь показаться простаком, но все же до сих пор не могу уяснить толком, что больше привлекает наше с вами внимание, господа и дамы, друг к другу: то, что открыто взорам или что скрыто под одеждой? (Имею в виду не душевные качества.) Ну, хорошо, а ведь когда-то вообще ничего не было скрыто — как сейчас у животных, у насекомых, у рыбок, наконец, а также у некоторых племен где-нибудь в глухих дебрях Амазонки. И как же они, бедняги, подстегивают свое вожделение? Как помогают себе взалкать нечто отличное от просто товарищеского отношения? Если все привычно, все на виду…

Обращаясь к более поздним временам, когда одежда начала покрывать значительную часть людской поверхности, оставляя (у женщин) лишь грудь порядком оголенной (да уж чего там — просто вываливающейся из корсажа!), припомним, что какой-нибудь Айвенго, не говоря о бароне Фрон де-Бефе, или, намного позднее, Печорин и иже с ним во всю силу возбуждались не от лицезрения груди, а случайно завидев щиколотку из-под длинного платья леди Ровены или княжны Мери… Но в годы, о которых веду речь, внимание мужчин давно уже переключилось с лодыжек и ланит на грудь и область большого таза. (Говорю о 50-х годах 20-го века, поскольку в вопросах моды мы сейчас быстро возвращаемся к состоянию племен амазонского бассейна.)

Нечто похожее на эти примитивные размышления лениво бродило у меня в голове в тот день, когда мы с Риммой вернулись к морю и я снова разомлел под послеполуденным солнцем. Ляля и ее спутник с нами не пошли. Он напрямки объяснил, что они предпочитают загорать совсем без ничего, а потому присмотрели дальше по берегу загороженное каменной глыбой местечко, где никто не мешает. Не скажу, чтобы я был шокирован: не так давно мы с Кирой на берегу Днестра тоже позволяли себе подобное — правда, во время ночного купанья. Но вообще к нудизму меня особенно не тянуло. Не оттого, что ходить голым стыдно или, что вернее, холодно, а, скорее, из эстетических соображений. Потому как далеко не все обнаженные тела заслуживают того, чтобы длительное время торчать перед глазами друг у друга, да еще при ярком свете дня. Пожалуй, сказанное Ильфом в его «Записных книжках» о том, что «вид голого человеческого тела, покрытого волосами, внушает отвращение», — перебор, но что-то в этом есть. (Впрочем, не знаю, что сказал бы я, окажись сейчас на месте спутника Ляли за валуном…)

Что касается самой Ляли, то когда я смог отвести взор от ее главного отличительного признака, то заметил все-таки, что она довольно высокого роста, выше своего знакомого, у нее красивые пепельного цвета волосы, тонкий нос, такие же губы и глубоко посаженные глаза, что придавало вид хищной птицы. Впрочем, последнее я напридумывал: ничего хищного в ней отродясь не было — приветливое, доброжелательное существо, не слишком удачливое в жизни. Незадолго до нашего знакомства рассталась с первым мужем, попросила уйти. Нет, никакого скандала — просто почувствовала, он не тот, каким его представляла и каким вроде бы любила. Он мирно удалился (попробовал бы иначе — всего лейтенант, а отец у Ляли полковник). Правда, через несколько месяцев бывший муж внезапно вернулся — за своими тапочками. Взял — и больше они не виделись.

Со Всеволодом она познакомилась в крупном издательстве, где служила редактором, а тот был одним из многочисленной своры полуголодных переводчиков с иностранных языков, совершавших набеги в надежде на добычу. Худощавый, неизменно вежливый, с мелкими морщинками на моложавом лице, с высоким голосом, очень подвижный, он был старше Ляли лет на десять и вел себя соответственно — слегка покровительственно. Еще несколько лет назад он находился в нашей военной администрации в Германии, где его оставили после войны, потому что хорошо знал немецкий, а после демобилизации, вернувшись оттуда, взялся за переводы литературные. Был дважды женат, первый раз еще перед войной — на драматической актрисе, которая впоследствии прославилась своими рассказами-зарисовками в собственном исполнении. Между прочим, в одном из них, сентиментальном, слегка ироничном, говорилось о многажды женатом, великодушном, ультрапорядочном мужчине с душою доброго ребенка, сохранившем дружеские отношения со всеми бывшими женами. (Это о нем, о Всеволоде.) Со второй женой знакомство произошло в Восточном Берлине, она тоже была военной переводчицей — волевая женщина, вся грудь в орденах. Он вовсе не собирался жениться, но она забеременела и хотела оставить ребенка. Тогда он решил, что у новорожденного должны быть отец и фамилия. Брак был недолгим.

Можно сказать, что Сева из литературной семьи. В 20-е годы прошлого века стала настоящим бестселлером книга под названием «Дневник Кости Рябцева». Несколько меньшим успехом пользовалось ее продолжение — «Исход Никпетожа». Обе книги — звучащий как бы из уст подростка рассказ о школе, об учителях. Их автором был отец Севы — Николай Огнев. (Это его литературной псевдоним.) Мне довелось прочитать их несколько позднее, чем они появились в печати, и, помню, эти книги нельзя было достать в библиотеках, они передавались из рук в руки, и вокруг них был некоторый таинственный ажиотаж. Как у нас в классе вокруг непристойных картинок, которые приносил Мишка Спирин. Много позже я услышал от сведущих людей, что эти произведения не одобрялись тогда советской критикой, потому что, как она считала, «тов. Огнев не сумел до конца преодолеть свои дореволюционные настроения и мысли…». И отсюда у него: «…некоторое пристрастие к прошлому», а также «недостаточный показ связи советской школы, о котором он пишет, с миром социализма». (Однако, несмотря на все это, читались они почему-то с интересом.)

Брат Севиного отца, Сергей, сохранивший родовую фамилию Розанов, тоже был литератором: написал