посылая вам свой первый роман, хочу обратить внимание рецензентов на два обстоятельства, имеющие, на мой взгляд, существенное значение. Во-первых, роман не автобиографичен, несмотря на то, что повествование ведется от первого лица («я» в романе — это не я). Во-вторых, Пруст тут ни при чем. Я был бы благодарен, если бы его имя не упоминалось вовсе. Хотя оно напрашивается при чтении романа, но я убежден, что нет ничего ошибочней, чем говорить о его влиянии на меня.
— Как работается нашему рецензенту? — спросил издатель, появляясь в дверях. — Пойдем выпьем кофе?
Они вышли на улицу. Моросил мелкий дождик, в воздухе пахло гарью.
— Под конец теряешь критерии, — сказал рецензент. — Привыкаешь даже к посредственным произведениям.
— Вот как! — сказал издатель.
— Но не думайте, что становишься снисходительным. Скорей наоборот.
И добавил: — Ошибки обескураживают, и под конец начинаешь выискивать их, не придя еще к заключению.
Они вошли в небольшой бар и приблизились к стойке.
— Впрочем, — сказал рецензент, — и на ошибках учишься. В них отражается неправильно понятая истина, и этим они особенно интересны.
— Какая же ошибка вам кажется наихудшей? — спросил издатель.
— Пожалуй, ошибка в выборе цели.
Издатель покачал головой: — Но ведь результаты зависят только от средств, которыми располагает автор.
— Да, но и цель в какой-то степени определяет средство достижения успеха, не так ли? — И, глядя на дверь, добавил: — Дело не только в том, что автор находит, а в том, чтó он ищет.
Вернувшись к себе в комнату, он сел за стол, открыл следующую рукопись и снова углубился в чтение.
Что сказать классу, который не спускает с тебя глаз? Это было интересно. Как и то, что учитель вначале думал о вещах, не относящихся к делу. Перед ним как бы возвышалась глухая стена, и первые его слова лишь сотрясали воздух. Только к середине урока слова обрели вес. Тогда ученики стали присматриваться к учителю, а он впервые увидел их по-настоящему.
Опрос учеников также представал сложной задачей. Одно дело — задавать вопросы о богах древнего мира или о содержании надгробной надписи, другое — ставить отметки.
Автор был крайне серьезен, не уходил от проклятых вопросов.
Но эта тема вскоре была исчерпана. Продолжение выглядело пародией, имевшей один только адрес: улица Фарнети, школа имени Витторино да Фельтре.
Встречались и явные ошибки, например, злоупотребление заглавными буквами. Завуч становился Заведующим, а сын главного героя — Сыном. Читатель попадал в мир сугубо профессиональных проблем, и не было надежды выбраться из него.
Рецензент написал: «Реальность здесь не становится символом, а символ остается единственной реальностью».
Зачеркнув первую часть фразы и союз «а», он подумал: «С какой стати реальность обязательно должна становиться символом?»
Незачеркнутым осталось только «символ остается единственной реальностью».
Выписав слова с большой буквы, встречающиеся в рукописи: Небоскреб, Клиент, Толкователь, — рецензент добавил: «Жизнь приносится в жертву абстракции».
Хотя подчас, напротив, жизнь берет свое. Например, когда неожиданно, как случайные мысли во время прогулок, в учебниках географии появляются Солнце и Луна, написанные с большой буквы.
«Пять лет войны глазами солдата».
Но само слово «солдата» вводило в заблуждение, и тогда, подумав, он исправил его на «человека», но потом зачеркнул и это слово. Повествование велось от имени юноши, всеми силами старавшегося остаться в живых на войне. Да и что он видел? Поезд с новобранцами, безоблачным июльским днем унесший его из родной деревни, внутренний двор военного лагеря, туман, проникавший ночью в казарму через разбитое стекло, внезапный свет лампы и лицо лейтенанта, отправившего его в карцер. На фронте он понял только одно — любой выстрел мог стать концом его бытия, но не концом света.
Как правило, автор не ошибался, потому что фальшь не успела его коснуться. При чтении: «Сегодня, второго июля, я еду на фронт» — не возникало сомнения, что так оно и было. Сквозь слова просвечивала пожелтевшая фотография, старый дагерротип.
Окутанный паром, как в турецкой бане, человек пробирался сквозь толпу на вокзале. Газетные заголовки сменялись митингами, биржевыми новостями, фрагментами дурманящих голову фильмов, демонстрациями протеста. За напоминаниями об уплате долга следовали угрозы наложения ареста на имущество, деловые междугородные переговоры. Картины заката перемежались описаниями рек, окаймленных деревьями, ужина с женщиной в нише с полуовальным окном.
«Я старался передать облик нашей эпохи, — писал автор. — Этим объясняется и заголовок «Отчуждение».
Но задача, которую ставил перед собой герой повести, была несколько сложнее: как без угрызений совести избавиться от жены или покончить с ней, ничем не рискуя. Фигура жены заслоняла события на Ближнем Востоке, голод в мире, революцию.
«Смакование преступления, — начертал рецензент, — при невозможности его исполнения».
Последняя рукопись была без заголовка и толще остальных. Можно было попробовать разобраться в ней с ходу, перелистав первые страницы. Рецензент открыл четвертую страницу, и первые строчки его заинтересовали: «На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль… Нестерпимая же вонь из распивочных, которых в этой части города особенно много, и пьяные, поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, довершали отвратительный и грустный колорит картины».
Чуть ниже следовало описание героя: «Молодой человек с тонкими чертами… с прекрасными темными глазами, темно-рус…»
Рецензент быстро листал рукопись. Поползновения экспрессионистского толка («Но распни, судия, и, распяв, пожалей его!») чередовались с моментами подлинного напряжения («Прижав рукой стучавшее сердце… он стал подниматься по лестнице. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая»).
Хотя славянские черты во всем раздражали, трудно было не признать, что описание фантастических сумерек в городе, толпы, улиц производило сильное впечатление. О снах рассказывалось с такой точностью, что они казались заимствованиями у Фрейда: «И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака…»
Рецензент поднялся и подошел к окну. Взглянул сквозь стекла на молочный туман, вернулся к столу и снова сел.
Открыв тридцатую страницу, он прочел: «Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил и обрел…»
На этом он закрыл книгу.
— Ничего? — спросил издатель, поднимая глаза на рецензента.
— Ничего, — подтвердил тот, присаживаясь.
И добавил: — Только последняя рукопись вызывает некоторые сомнения.
— В каком смысле?
Рецензент заколебался.
— В ней что-то есть, — сказал он. — Отдельные образы производят сильное впечатление.
— Думаете, можно опубликовать?
— Нет, — ответил рецензент, глядя на него. — Рукопись не убеждает. Слишком много натяжек, ложного пафоса. Но автора следует взять на заметку.
— Покажите-ка рукопись.
Рецензент вручил ему папку. Издатель изумленно взглянул на него.
— Но эту не нужно было рецензировать, — сказал он. — Как она к вам попала?
Рецензент развел руками:
— Не знаю.
— Не прикидывайтесь, будто вы не поняли, что это перевод.
— Нет, — ответил рецензент, не сводя с издателя глаз. — Не понял. С утра мне что-то не по себе, — добавил он.
Поколебавшись, спросил:
— Перевод чего?
Издатель недоверчиво на него посмотрел:
— Да ведь это «Преступление и наказание».
Назначение поверенных
Сегодня у нас назначение поверенных. Мои надежды рухнули. Подорвана вера в себя, и на этот раз насовсем. В поверенные прошли Антонини, Дамиани, Колетти, Молинари, Гецци. Их по очереди вызывали в Личный стол. По возвращении они сияли от радости. Вокруг них сразу же собирались люди. Я тоже подходил, улыбался, жал руки. Узнав меня в толпе, Молинари вздрогнул и, словно извиняясь, скривился в улыбке. Но видно, что он доволен. Впрочем, Молинари вне конкурса. Всем известно, что у него — рука, очень сильная рука, и каждый на его месте не преминул бы этим воспользоваться. В конце концов, среди пятерых нет ни одного, кто так бы не поступил. Вот оно, обещанное мне повышение, вот он, результат бесконечных откладываний и рукопожатий, отеческих уговоров не торопиться, ибо до каждого-де дойдет очередь. В течение последнего времени я только и слышал: «Правда, вы уже не молоды, но в любом случае не беспокойтесь. Все идет своим чередом!»
В марте меня снова обошли, но обещали, что в сентябре, то есть сейчас, меня либо назначат поверенным, либо дадут должность в другом отделе. Я не терял надежды. Можно ли, задавал я себе вопрос, десять лет мариновать человека, не продвигая по службе, в то время как другие взлетают вверх, точно с трамплина? Неужели никого не беспокоит, что у человека возникнут надежды, что он начнет волноваться, допытываться, как обстоят дела, пускать в ход знакомства, настаивать на повышении, недоумевать, почему остальные делают карьеру, а он нет? Другие моложе его, им вряд ли приходится заботиться о пропитании жены и детей, что ни говори, а зарплата есть зарплата. Разница здесь большая. У поверенного зарплата на треть больше, даже не считая премий.
Однако дело не только в зарплате… Дело и в престиже, в уважении сотрудников, которых ты обошел. Посмотрели бы вы на Антонини, когда он шествовал по комнатам и принимал поздравления. Все надеялись, что Антонини не получит повышения в этот раз, его не любят, и за дело. Он надменно поднимает брови, когда кто-нибудь из нас обращается к нему, стелется перед начальством и высокомерен с обслуживающим персоналом. Теперь Антонини снисходительно, дабы не упасть в глазах своих будущих подчиненных, пожимает нам руки. Хорошенькая Галлаццо — она сидит рядом со мной — все время повторяет с тоской:
— Боже, что за болван! Ты только взгляни на него!