За исключением этих редких встреч с В. Н. Давыдовым, жизнь наша на 1-м курсе была малоинтересна. Мы нуждались в культурном развитии, в том, чтобы нас строго и бережно воспитывали как будущих сценических работников. Этого-то, самого главного, и не было на «образцовых курсах». С нами никто из преподавателей никогда не беседовал, никто не интересовался, чем мы дышим, как и чем живем. О самом важном, о самом дорогом для нас, о театре, об искусстве, никто с нами не говорил.
И вот, предоставленные самим себе, со свойственным молодости легкомыслием, мы брали от школы лишь малую часть того, что могли бы взять.
Наше руководство смотрело на нас как на гимназистов. В коридорах, при встрече с инспектором или преподавателем, мы должны были делать реверанс. У нас даже была классная дама, которая сидела в коридоре с какой-нибудь работой или книгой и во время перемен усмиряла нас: «Тише, тише, не кричите, не смейтесь, не говорите так громко…» Этим исчерпывались все ее обязанности, в этом заключалась вся ее роль воспитательницы. Правда, мы мало обращали внимания на ее замечания и шумно носились по коридору – нерастраченная молодая энергия требовала выхода. Единственный раз я почувствовала нечто вроде симпатии к нашей классной даме, когда она оказалась для меня добрым вестником. Подозвав меня к себе, она строго сказала: «Сейчас же ступайте вниз на сцену».
Я была поражена. Я знала, что там 3-й курс репетирует «Сон в летнюю ночь» В. Шекспира и туда нам, первокурсникам, входить не дозволялось. Оказалось, что А. П. Ленский, по совету Владимира Николаевича, занял меня в пьесе, в маленькой роли Эльфа. Мне дали роль и начали репетировать. С трепетом ждала я спектакля. На меня надели коротенькую газовую зеленую рубашку, распустили волосы, прикрепили к спине прозрачные крылья, и я, перебегая от цветка к цветку, бормотала несколько фраз. Я была горда, счастлива и чувствовала себя почти актрисой, несмотря на то, что, по всей вероятности, никто и не заметил и не услышал моего неуверенного тихого лепета.
Был у меня еще один неизгладимо счастливый момент в тогдашней жизни. 13 марта я получила от Веры Федоровны Комиссаржевской письмо с просьбой зайти к ней. Я тотчас же отправилась. Она встретила меня, как всегда, очень ласково. «Вы мне нужны, Полинька, – сказала Вера Федоровна. – Я еду летом в поездку по провинции. Поездка большая и интересная. Предлагаю вам принять в ней участие».
Потрясенная, взволнованная, я не могла выговорить ни слова и молчала. «Ну что же, Полинька, не хотите?» – улыбаясь спросила меня Комиссаржевская. «Как могу я не хотеть, Вера Федоровна, – прошептала я, чуть не плача. – Но я боюсь – я ничего не умею». – «Чего бояться, глупенькая? – сказала Вера Федоровна ласково. – Я вам помогу, позанимаюсь с вами». – «Я боюсь, Вера Федоровна, играть с такими актерами, вдруг я остановлюсь и не смогу сказать ни слова», – говорила я Вере Федоровне. «Смелее, Полинька, нельзя быть такой трусихой», – подбодрила меня Вера Федоровна.
Потом она мне рассказала, что в поездке принимают участие Варламов, Ходотов, Бравич, Ридаль и другие. «Организатор поездки Казимир Викторович Бравич, сходите к нему и возьмите у него роли, вам назначенные, – Лизу в „Волшебной сказке“, Настю в „Бордах“, Лауру в „Бое бабочек“ и Поликсену в пьесе, которая идет для гастроли Варламова, – „Правда хорошо, а счастье лучше“».
Все это были настоящие, хорошие роли. «В других же пьесах вы будете заняты на выходах», – сказала Вера Федоровна. Я не помню, как простилась с нею и очутилась на улице. Уличный шум был нестерпим – он нарушал мое восторженное состояние. Хотелось остаться совсем одной, чтобы всецело отдаться своему счастью. Мне казалось, что весь мир принадлежит мне, что богаче меня нет никого на свете. Это был один из самых счастливых дней моей юности.
Начались репетиции перед поездкой. Но что это были за репетиции… Актеры бормотали себе под нос тексты ролей, переходя с места на место, садились, вставали и уходили со сцены в воображаемые двери. Когда это всеобщее однотонное бормотанье ролей кончалось, все в один миг разъезжались по домам. Я ничего не понимала: зачем такие репетиции, кому это надо? Правда, у многих актеров роли были по сто раз играны, но ведь кроме них были актеры, которым надо было объяснять, помочь раскрыть образ.
Я была в отчаянии. На одной из репетиций Вера Федоровна увидела мое испуганное лицо и шепнула мне: «Едем ко мне». Дома она заставила меня в полный голос читать роль, поправляла, объясняла, но я плохо воспринимала.
Репетиции «Правда хорошо, а счастье лучше» шли не так торопливо, и было что-то похожее на работу. Мы повторяли сцены, кто-то из актеров показывал, но, увы, роль Поликсены – этой полнокровной, созревшей для любви девушки – не могла по моим данным и слабым силам сулить мне удачу, как я ни старалась.
Время приближалось к отъезду. Надо было позаботиться о платьях, так как кроме форменного синего платья, в котором я ходила на курсы, у меня ничего не было. Пришлось занять 100 рублей, которые я должна была вернуть, заработав деньги в поездке. Хлопот было много, а тут еще подошли переходные экзамены.
Я была всецело поглощена предстоящей поездкой, все отошло на второй план, но все же я кое-как перешла на 2-й курс.
В первых числах мая мы выехали из Петербурга. Почти все дружной семьей разместились в одном вагоне. Какое счастье из дождливого, холодного Петербурга двигаться на юг. Уже после Москвы пахнуло настоящей весной – солнечно, зелено, тепло. Нежные березы едва распускали свои клейкие листочки.
Вера Федоровна, возбужденная, радостная, смотрит в открытое окно своего купе. «Полинька, идите сюда, – кричит она мне. – Смотрите, какая прелесть». И мы вместе высовываемся в окно и вдыхаем аромат распускающихся листьев и земли. Но вот поезд замедляет ход. Вера Федоровна смотрит вниз на рельсы и говорит: «Меняют шпалы, чинят дорогу. Не будем смотреть, страшно». – «А вдруг катастрофа», – говорю я, не чувствуя никакого страха, охваченная все той же всепоглощающей радостью. Вера Федоровна сразу делается серьезной, шаловливое, детское выражение меняется, и она суеверно шепчет: «Не надо так говорить. Не надо даже этого думать, не надо в мыслях призывать несчастье…»
А через минуту она берет гитару и начинает напевать. «Хотите, я вас выучу цыганским песням, – будем петь дуэтом „Что это сердце сильно так бьется“». Постепенно дуэт налаживается, мы начинаем петь громче, и в купе собираются актеры, стоят в дверях и слушают. Во всех движениях Веры Федоровны, как и во всей ее натуре, была стремительность, не суетливость, а именно стремительность, и свойством ее души была постоянная смена настроений – от детской беспечной радости к полному упадку и апатии. Как я всегда страдала, видя ее изменившейся и постаревшей в какие-нибудь несколько минут.
Помню, как-то поздно вечером мы собрались в купе Веры Федоровны, пели, смеялись. Она была необычайно оживлена и радостно настроена. Вдруг входит К. В. Бравич. Окинув нас всех строгим взглядом, он вызвал Веру Федоровну на площадку. Вера Федоровна встала и, как провинившаяся девочка, пошла за Бравичем. Мы посидели тихонько и разошлись по своим купе. Прошел час, два, я несколько раз заходила в купе Веры Федоровны, – она все не возвращалась. Мне казалось, что с ней случилось что-то страшное. Прошел еще час в том же томительном беспокойстве. Наконец Вера Федоровна зовет меня к себе: «Я знала, я чувствовала, что вы тревожитесь, идите и спите спокойно». Но я не могла быть спокойной, видя ее страдальческие глаза. Вера Федоровна утешала меня, говорила, что у нее были маленькие неприятности, что все прошло и уладилось.
О, как я ненавидела тогда Бравича. Мне казалось, что он не позволяет ей радоваться, смеяться, что он угнетает ее.
Еще один эпизод во время поездки убедил меня в моих мыслях и подозрениях. Это было в Киеве. После одного из спектаклей, выходя со мной из театра, Вера Федоровна спросила: «Вы куда?» – «Домой». – «Идем ко мне ужинать, а потом пойдем бродить по городу – ночь чудесная». Я слабо протестовала: «Вы так устали, Вера Федоровна. Вспомните, вы до спектакля лежали чуть живая». – «Ах, Полинька, один раз живем. Идем».
Только мы принялись за ужин – Вера Федоровна, H. H. Ходотов, я и еще один актер, – как вошел Бравич с тем же суровым, строгим лицом и сказал, что ему надо поговорить с Верой Федоровной о делах. Вера Федоровна просила нас подождать ее в соседней комнате, но мы, не желая быть нескромными, решили ждать окончания их беседы в палисаднике гостиницы. Долго мы дожидались, пока Вера Федоровна наконец вышла к нам. Она была какая-то убитая. Молча она взяла под руку Ходотова, и мы пошли.
Каким безжалостным, жестоким казался мне тогда Бравич, и я решила при случае отомстить ему. Случай вскоре представился. На одном из спектаклей «Бесприданницы», проходя мимо меня в коридоре, куда мы собрались для цыганского хора в 4-м действии, Бравич (он играл Паратова) сказал: «Как изумительно сегодня играет Вера Федоровна». На что я, горя местью, ответила: «Да, замечательно, но зато Паратов мне совсем не нравится. Никогда Лариса не могла бы полюбить такого Паратова».
Бравич был изумлен такой дерзостью – девочка, ученица 2-го курса, так разговаривает. Я ожидала, что он меня выругает за наглость, за дерзость, и притаилась, ожидая выговора. Конечно, так сделал бы всякий «актер актерович», но Бравич был слишком умен. Я видела, как моя грубость его неприятно кольнула, но он спокойно, даже ласково, спросил: «Почему вы так думаете?». – «Потому что такая девушка, как Лариса, не могла полюбить грубого, неотесанного, неизящного Паратова, каким вы его изображаете», – продолжала я мстить. Бравич улыбнулся: «Но ведь Паратов не щеголь, не фат, а бурлак». И когда он спокойно, по-дружески объяснил мне, кто такой Паратов, я увидела, как я далека от правильного понимания образа Паратова и как я неверно оценила его исполнение. Моя глупая месть не удалась, – это я тоже поняла.
Значительно позднее я узнала, что Казимир Викторович был добрым гением театра Комиссаржевской, преданнейшим другом Веры Федоровны, глубоко ценил и оберегал ее прекрасный талант и переживал вместе с ней все невзгоды, неудачи театра. И актер он был превосходный, умный, глубокий. Обычная актерская похвальба своим успехом у публики была ему чужда. Он не по