Его авторитет был для нас непоколебим. Обаяние его творчества, его влияние на учеников были безграничными и не ослабевали в течение всей жизни.
Артистические судьбы учеников Давыдова складывались различно, но все отличались теми качествами, которые развил и воспитал Давыдов: непоколебимой верой в жизненную правду, в художественный реализм, который он утверждал на сцене каждой своей ролью.
Благотворное влияние Давыдова на учеников не ограничивалось учебными часами, оно продолжалось и со сцены Александрийского театра, куда ученики курсов допускались как зрители. Мы впитывали каждое слово, сказанное на сцене Владимиром Николаевичем, каждое движение, каждый взгляд.
Восприятие образов, созданных Давыдовым, было настолько сильно, что они сохраняются в памяти, не тронутые забвением, во всей своей яркости на протяжении всей жизни.
Я хочу рассказать о виденных мною творениях Владимира Николаевича, чтобы запечатлеть их для потомства и вновь пережить ту великую радость, которую они мне давали в юные годы.
Впервые я увидела В. Н. Давыдова в роли Сорина в «Чайке» Чехова, когда еще была гимназисткой. Это был тот знаменитый спектакль, что шел в юбилей Левкеевой. Я была тогда потрясена игрой В. Ф. Комиссаржевской в роли Нины Заречной и В. Н. Давыдова в роли Сорина. Мягкими, нежными, пастельными красками рисовал Сорина Давыдов. Физически умирающий Сорин Давыдова сохранил почти юношескую нежность и свежесть чувств.
В 1900 году мне, ученице драматических курсов, выпало большое счастье играть с В. Н. Давыдовым Софью в «Горе от ума» в одной из его летних поездок. Пьеса шла в традиционной, банальной постановке Александрийского театра. Хотя среди участвующих были такие крупные актеры, как Домашева, игравшая Лизу, и Тинский – Чацкого, весь интерес спектакля покоился на Давыдове, на его исключительном мастерстве в роли Фамусова.
Фамусов Давыдова прежде всего живой человек со всеми присущими ему и его эпохе человеческими и сословными пороками. Себя, свое отношение к образу Давыдов как бы прятал, ничего нарочито не подчеркивал.
В его исполнении Фамусов не только барин, дворянин, но и раболепный чиновник. Благоговейно, подобострастно, со всей льстивостью царедворца он преклоняется перед великими мира сего.
С первого появления Давыдова, когда он кошачьими шагами подкрадывается к Лизе, берет ее за ухо, а потом сажает к себе на колени, мы видим не столько сластолюбца, сколько «баловника»-барина.
В сцене с Софьей в 1-м действии Давыдов обнаруживал в Фамусове некоторую отцовскую слабость в характере. Встревоженный поведением дочери, застав ее в неурочный час наедине с Молчалиным, он ограничивается воркотней, наставлениями. Софья прекрасно учитывает, что «гнев» отца, выражающийся в нотациях, не страшен; она ловко отвлекает его рассказом о сне. Фамусов чувствует, что под выдумкой кроется что-то подозрительное, но не хочет себя беспокоить, разбираться в этом и, благодушно прощаясь с Софьей, уходит.
Его первая встреча с Чацким вся полна отцовской тревоги, стремлением оградить дочь от нежелательного претендента на ее руку.
Приход Чацкого во 2-м действии нарушает спокойное безделье Фамусова. Расспросы Чацкого о Софье опять вызывают тревогу, и на откровенный вопрос Чацкого: «Пусть я посватаюсь, вы что бы мне сказали?» – Давыдов раздраженно, ворчливо говорил: «Сказал бы я во-первых: не блажи…», – и в этом слышался категорический отказ. На слова Чацкого: «Служить бы рад, прислуживаться тошно», – он сердито говорил: «Вот то-то, все вы гордецы!». Весь дальнейший монолог Давыдов произносил, смакуя, восхваляя уменье жить Максима Петровича. Описывая его богатство, он с гордостью, как о великом подвиге, достойном подражания, рассказывал о том, как Максим Петрович нарочно падал, чтобы вызвать высочайшую улыбку. «Вы, нынешние – нутка!» – кончает свою речь Фамусов – Давыдов с хвастливым торжеством и откидывается на спинку кресла с видом победителя. В этом монологе Давыдов показывал, как на ладони, весь подлый век с его чванством, преклонением перед богатством, раболепством – всю гнусность, которую возводили в закон, в правила жизни.
Слушая возражения Чацкого, его обличительные, ядовитые слова, Фамусов пугается его вольнодумства. Целый каскад аппаратов, в которых страх возрастает, Давыдов ведет крещендо, пока, сраженный отчаянием, просит: «Хоть душу отпусти на покаянье!» Не слыша доклада слуги о приходе Скалозуба, возмущенный словами Чацкого, в которых он почувствовал крушение всех основ жизни, проповедь революции, Давыдов в ужасе выкрикивает: «Не слушаю, под суд! под суд!»
Когда же до его сознания доходит наконец известие о приходе Скалозуба, Давыдов весь преображается. Его охватывает радость, успокоение. Кошмар кончился, действительность полна приятности, и он даже ласково обращается к только что возмутившему его покой Чацкому и уговаривает, упрашивает быть поскромнее в присутствии Скалозуба.
Входит Скалозуб, и Давыдов весь в радостном волнении, льстит, угодничает, преувеличенно гостеприимен. В монолог о Москве Давыдов вносит много юмора и необычайное богатство красок. Когда Чацкий вступает в разговор, Давыдов настораживается и, чтобы замять неприятное вмешательство Чацкого, торопится отрекомендовать его Скалозубу, расхваливает его, желая лестью подкупить и принудить к молчанию. Но расчет Фамусова оказался неверным. Чацкий разражается обличительной, пламенной речью. Нельзя забыть Давыдова во время монолога Чацкого. Лицо, глаза выражали все его чувства. Своей превосходной мимической игрой он заострял внимание зрителей на обличительном монологе Чацкого. В исполнении Давыдовым этого действия исчерпывающе раскрывался Фамусов с его непоколебимой верой в сословные, дворянские привилегии как основы жизни, с его ничтожными, меркантильными устремлениями, с его убогими мыслями.
В 3-м действии Фамусов – любезный хозяин дома. Великосветская улыбка не сходит с лица Давыдова, он доволен гостями. Торжественно, точно плавая, скользит он среди гостей, угодливо склоняясь перед вельможами и снисходительно кланяясь менее достойным. Но вот весть о сумасшествии Чацкого доходит до него, он встревожен, но охотно верит нелепой выдумке и с оттенком злорадства провозглашает: «Я первый, я открыл…» Ни на минуту не теряя своей дворянской спеси, он как бы празднует победу над поверженным врагом.
Давыдов в 4-м действии играл с подлинным драматизмом. Увидя дочь с Чацким, он останавливался на лестнице как вкопанный. Пауза. Он – потрясенный, опозоренный отец. С предельной искренностью вел Давыдов эту сцену, что, однако, не лишало ее комического элемента, юмор роли не утрачивался.
Весь монолог (суд-расправа над Филькой, Лизой и Софьей) Давыдов произносил очень взволнованно и в то же время мягко. Это не была грубая расправа крепостника, а возмущение человека, доведенного обстоятельствами до естественного гнева. К концу монолога сила гнева уже исчерпывается. Слова, обращенные к Чацкому, Давыдов произносил строго, сдерживая свой гнев и снова распаляясь:
Я постараюсь, я, в набат я приударю,
По городу всему наделаю хлопот,
И оглашу во весь народ:
В сенат подам, министрам, государю.
Слово «…министрам…» он говорил задыхаясь, а «…государю» – окончательно обессилев. Все еще задыхаясь, он садился, склонив голову, и плохо слушал и вникал в бурлящий поток слов Чацкого, изредка поглядывая на него с презрительной усмешкой. Но вот Чацкий исчез. На паузе Фамусов – Давыдов подходит к дочери. Просто, как человек, потерявший все, он упрекает Софью – виновницу его несчастий, и знаменитые заключительные слова комедии произносит в отчаянии, схватившись за голову, в ожидании самого страшного суда.
Полвека прошло с той летней поездки Давыдова, когда я, ученица 2-го курса, удостоилась играть с ним Софью в «Горе от ума», а образ Фамусова в исполнении Владимира Николаевича живет в моей памяти: я вижу его лицо, глаза, слышу его интонации.
В чем же была сила воздействия и впечатляемость образов, творимых Давыдовым? Прежде всего и главным образом в той правде, которой он никогда не изменял и которой оставался верен до конца жизни. С необыкновенной и ему одному присущей выразительностью он психологически вскрывал образ.
Он как будто не обвинял, не оправдывал своего героя, он просто был им. Поражало в его исполнении и казалось почти чудом то, что он не изображал, не представлял того или другого человека, а жил его жизнью, думал его мыслями.
Все, что Давыдов сам видел или слышал о больших мастерах прошлого, все он собирал, проверял на опыте и углублял психологически. Великое знание жизни, которую он жадно впитывал в себя и потом претворял в искусство, глубокое проникновение в сердца человеческие, тонкое чутье, безупречный вкус и непрерывный, неустанный самоконтроль – вот что создало нашего великого актера Давыдова. Он никогда не доверял одной интуиции, не переставал искать, проверять, работал над каждой деталью, достигал таким путем величайшего мастерства.
Он был великим мастером слова: слово жило, было динамично, образно, насыщенно. Его интонации поражали законченностью и точно выражали внутреннее душевное состояние человека, его мысли, стремления. К этому прибавлялась необыкновенная живописность жеста, выразительность мимики, глаз, – и в результате создавалась исключительная гармония внутреннего содержания с чудесной мастерской внешней формой.
Грибоедов, Гоголь, Островский нашли в лице Давыдова классического истолкователя своих творений.
В 1900 году нам, ученикам драматических курсов, посчастливилось увидеть «Волки и овцы» Островского в исполнении таких великих художников, как Давыдов и М. Г. Савина.
Лыняев Давыдова – бездеятельный, ленивый, сибарит; он больше всего на свете любит свой покой – полная противоположность практичному неутомимому дельцу Беркутову.
С первого появления Давыдова зритель сразу различает главные черты характера Лыняева, понимает его сущность. Входя к Мурзавецкой, Лыняев – Давыдов вытирает вспотевший лоб платком и сразу плюхается в кресло, не дожидаясь приглашения. Он рад креслу не оттого, что он устал, а только потому, что ему лень двигаться. Его уже тянет домой принять «заманчивое горизонтальное положение». Свою лень он маскирует какими-то делами: «А мне некогда сегодня критикой заниматься, домой нужно», – что вызывает справедливую насмешку Мурзавецкой. На ее вопрос: «…отчего ты людям-то не кажешься, ни у кого не бываешь?» – он отвечает: «Боюсь». – «Да чего, скажи на милость?» – «Женят». В эти два слова «боюсь», «женят» Давыдов вкладывал особый смысл: не женоненавистничество, не боязнь трудностей женатой жизни, нет, – в его определенной интонации слышалась боязнь утратить покой, уют, нарушить привычный строй жизни.